ГЛАВА 42. СОМНИЛОКВИЯ
За окном была глубокая ночь. В комнате пахло пылью и нагретым за день асфальтом. Где-то далеко, за открытой форточкой, гремел трамвай, и этот грохот лишь подчеркивал гнетущую тишину между ними.
Дверь в ее комнату, которую она уже неделю не запирала на ключ, скрипнула так тихо, что Вера не поняла — показалось или нет. Её будто парализовало. Но он не бросился, не схватил. Просто стоял на пороге, огромный и неуклюжий в темноте, словно призрак.
— Вера? Ты не спишь? — хриплый шепот.
Она не ответила, притворившись спящей, но дыхание выдало ее. Вдруг, как бы в подтверждение её бодрствования, под сердцем отчетливо и властно двинулось что-то живое, заставив её непроизвольно вздрогнуть. Шевеления были уже не трепетом, а настоящими, уверенными толчками, напоминавшими, что у её страха теперь есть свидетели — она и это незваное, растущее внутри существо.
Он понял. Сделал шаг внутрь.
— Я… не буду тебя трогать. Можно я просто полежу? Рядом?
Это была не просьба хозяина. Мольба. В голосе — такая беззащитность, что что-то внутри неё дрогнуло. Она не сказала «да». Не сказала «нет». Просто молча отодвинулась к стене, освобождая место. Её живот, уже высокий и округлый, был теперь непреодолимой физической гранью между ними.
Он осторожно, будто боясь разбить хрупкое равновесие, лег на край кровати. Матрас прогнулся. Лежал на спине, не двигаясь. Тишина стала оглушительной, нарушаемая лишь её неровным дыханием и отдаленным городским шумом.
И тогда он начал говорить. Тихим, ровным голосом, полным боли.
— Помню первый день. Ты играла… а я в дверях стоял. И возненавидел. Твою чистоту. Твой покой. Тот мир, куда мне не было дороги…, и я решил его разрушить.
Он затих, глотая воздух.
— Помню, как заставил тебя раздеться. Ты стояла, пытаясь прикрыться руками. А я смотрел… и гнал по жилам раскаленную сталь от твоего унижения. Думал — так я стану сильнее. Что твой стыд дал мне власть. А внутри… меня рвало на части. Рвало от вони, которую я от себя сам же и чувствовал.
Вера лежала, не дыша, слушая этот страшный монолог. Она видела эти сцены, но слышать их из его уст… было невыносимо. Внутри снова пошевелилось, настойчиво, будто требуя внимания к себе, к этому новому участнику их трагедии.
— Помню, как избил. — Голос дрогнул. — Я был в ярости. Не потому, что он посмотрел. А потому… что ты на секунду перестала смотреть на меня с ужасом. Я не мог этого вынести. Мне нужно было, чтобы ты боялась только меня. Только меня…
Повернулся на бок, лицом к её спине. Дыхание обжигало шею.
— А потом… тот ужас, что я сказал про ребенка… — голос сорвался. — Я сказал это, чтобы причинить тебе боль. Чтобы убить надежду. А когда ты сказала, что беременна… я увидел в твоих глазах, что ты помнишь. И понял — я создал монстра, который будет преследовать нас обоих.
И тогда он замолчал. Пауза затянулась. Внезапно он с силой провел ладонью по лицу, словно стирая невидимую маску, и Вера почувствовала, как все его тело напряглось в немой судороге. По его спине пробежала мелкая, сдерживаемая дрожь — не плач, а напряжение стального троса, готового лопнуть.
— Я сломал тебя… — прорычал он, и голос его был хриплым от сдавленной ярости к самому себе. — Сломал самое красивое, что было в моей жизни. А теперь смотрю на тебя и вижу твою боль… и знаю, что я её причина. И не знаю… как это исправить. Не знаю, можно ли вообще…
Он не просил прощения. Не оправдывался. Просто… исповедовался. Выворачивал наизнанку всю свою трагедию.
Вера лежала, чувствуя, как сквозь ткань ночной рубашки передается напряжение его тела — та же немая дрожь, что сжимала ей горло. Её собственные слезы текли по вискам, но она не издавала ни звука. Впервые она видела его не тираном. А человеком, который сам стал заложником собственного чудовища.
Он не ждал ответа.
Он просто лежал, пока дрожь не отступила, сменившись ледяным, пугающим оцепенением. Под утро, когда измученное тело взяло верх, он уснул.
А она лежала и смотрела в окно, на светлеющее небо. Понимала: ничего не изменилось. И все изменилось. Он все еще был её тюремщиком. И самым несчастным сокамерником.
В этой двойственности не было покоя. Лишь бесконечная, щемящая жалость, смешанная с пронизывающим душу ужасом.
Прошло несколько дней. Неделя. Их жизнь напоминала хрупкое перемирие на минном поле. Он молча приносил еду, она молча ела. Он спал в кабинете, она — в спальне с запертой дверью. Но замок теперь был её инициативой, не его. И он не ломал его.
Однажды поздно вечером она вышла в коридор за стаканом воды. Он сидел в гостиной в темноте, только тлеющий кончик сигареты выдавал его присутствие. Вера, не ожидавшая его там, вздрогнула и неловко задела плечом этажерку у стены. Не её старая этажерка — его. И на её покатой полке стояла небольшая бронзовая статуэтка всадника — единственная, кажется, бесполезная, неслужебная вещь во всей квартире, предмет, чьё происхождение и ценность она не знала, но который всегда стоял на видном месте.
Статуэтка закачалась, упала с полки на паркетный пол с коротким, глухим, безвозвратным звоном. Голова всадника отлетела в сторону, покатившись под кресло.
Реакция была мгновенной и животной. Он вскочил, и в один шаг оказался рядом. Его рука — та самая, что всего неделю назад лежала на её волосах с тщетной нежностью — впилась ей в запястье. Железная хватка, знакомая до боли, до тошноты. В глазах, на миг выхваченных светом из кухни, вспыхнул не гнев, а слепая, рефлекторная ярость существа, чей порядок, его личный, скудный порядок был нарушен.
— Ты… — начал он, и голос его был низким, чужим, из того прошлого, что они оба пытались похоронить. Взгляд скользнул с её лица на осколки бронзы у её ног.
Он не договорил. Взгляд снова упал на её лицо — застывшее в молчаливом крике, на широкие, полные чистого, неконтролируемого ужаса глаза. И на свои собственные пальцы, белые от напряжения, впивающиеся в её синеющую кожу.
Он отпустил её так резко, будто обжёгся. Отпрянул на шаг. В груди у него что-то сжалось, коротко и болезненно, как спазм.
Тишина. Только тяжёлое, сбитое дыхание — его. Её дыхания не было слышно вовсе. Она замерла, прижимая к груди помятое запястье, не в силах пошевелиться, не в силах отвести взгляд от разбитой фигурки — материального доказательства её вторжения в последнее, что, возможно, оставалось только его.
Он не посмотрел на осколки. Он смотрел на свою руку, будто впервые видя её. Потом медленно, с невероятным усилием, разжал пальцы, которые всё ещё были сведены судорогой, готовые снова сомкнуться.
— Всё равно… треснутая была, — прохрипел он, глотая воздух. Оправдание вышло картонным, жалким. — Убирать не надо. Утром… я сам.
Он не пытался подойти, тронуть её снова. Просто стоял, сжав кулаки, вжимая их себе в бока, как бы физически запихивая обратно вырвавшегося на свободу зверя. На его лице боролись ярость, растерянность и стыд — новое для него, мучительное чувство.
— Иди, — сказал он наконец, отвернувшись к окну, спиной к ней и к осколкам. — Иди спать.
Она ушла, не дожидаясь повторения. В спальне, запершись, она долго сидела на кровати, разглядывая на руке красные, постепенно темнеющие отпечатки его пальцев. Не синяки ещё, но их обещание. Она разбила его вещь. И его реакция была сильнее, чем если бы она разбила что-то своё. Потому что в этой вещи жила какая-то частица от него, не майора Воронова, а того, другого, которого она никогда не видела. И теперь она её уничтожила.
И в этот момент она поняла самое пугающее. Его борьба с самим собой пугала её больше, чем его привычная жестокость. Потому что жестокость была предсказуема. А эта новая, не сформировавшаяся оболочка контроля в любой миг могла треснуть, выпустив наружу всё то, что он в себе подавил. И что тогда? Он возненавидит её за свою слабость вдвойне. А теперь — ещё и за этот осколок бронзы.
Она погасила свет. В гостиной ещё долго слышалось его тяжёлое, ровное дыхание, будто он заново учился дышать. И где-то там, за стеной, сидел не просто Воронов. Сидели двое: тот, кем он был, и тот, кем он пытался стать. И между ними на паркете лежали осколки той самой хрупкой грани, что их разделяла.
И она, невольная заложница обоих, не знала, кого из них бояться сильнее.