ГЛАВА 43. ТЕРАПИЯ ЭКСТРЕМАЛЬНОЙ ИЗОЛЯЦИЕЙ
Он повез её на загородную дачу в хмурый, промозглый день конца ноября. Поздняя осень уже окончательно уступила место зиме, и с утра небо затянулось сплошной серой пеленой, предвещавшей снег. Он надеялся, что уединение и покой закрепят ту зыбкую передышку, что установилась между ними. Они не доехали всего пару километров, когда она вдруг резко вдохнула и согнулась пополам, вцепившись пальцами в сиденье.
— Вера? — его голос прозвучал мгновенно, наполненный тревогой, а не гневом.
Она не могла ответить.
Вторая волна боли накатила, сжимая её внутренности. Она лишь покачала головой, её лицо побелело.
В его глазах мелькнула паника, которую он тут же подавил железной волей. Он резко свернул с дороги на проселочную, ведущую к одиноко стоявшему лесничеству. Машина с трудом пробивалась по разбитой колее, месиву из грязи и подтаявшего снега, и вскоре окончательно застряла. Дальше — только пешком.
— Максим, здесь… — прошептала она, понимая, что происходит.
— Молчи. Экономь силы, — отрезал он, уже оценивая ситуацию. Ближайший свет — окна лесничества в полукилометре. Телефона там нет. Он быстро завернул её в одеяло, оставил в машине. — Я сейчас. Не двигайся.
Он побежал по дороге, его сапоги хрустели по насту. Вломившись в первую избу лесничества, он оказался в сенях. Из-за занавески вышла пожилая женщина, испуганно крестясь при виде его шинели и перекошенного от ярости лица.
— Ты — медик? — голос его был хриплым от бега. — Роженица в машине на дороге. Иди. Сейчас же.
— Товарищ начальник, да я акушерку не дюже… — начала она.
Он шагнул вплотную, и в его глазах она прочитала не угрозу, а животный ужас. — Или ты идешь, или я тебя пристрелю на месте. Выбирай. Всё необходимое — бери.
Женщина, дрожа, схватила потрёпанный саквояж, накинула тулуп. Он почти вытолкал её на улицу и потащил за собой обратно к машине, не обращая внимания на её спотыкания.
Вернувшись, он увидел, что Вера бьется в схватках, её пальцы впились в обивку сиденья. Фельдшерица, взглянув, ахнула: — Здесь нельзя! Холод, грязь… — Она оглянулась, указала на заброшенный дом лесника в сотне метров. — Туда!
Он распахнул дверцу, бережно, но быстро подхватил Веру на руки, прижал ее вместе с их еще неродившимся ребёнком к себе и понёс к указанному дому. Женщина бежала впереди, расталкивая дверь.
Внутри пахло пылью, мышами и холодом. Он сгрёб в углу относительно чистую солому, сбросил с себя шинель и уложил Веру на неё, сверху накрыв своей же шинелью. Его руки, привыкшие к грубой силе, двигались с мучительной, неуклюжей осторожностью.
— Держись, — хрипел он, прижимая её холодные пальцы к своему разгорячённому бегу лбу. — Держись, Вера. Я здесь.
Фельдшерица, забыв о страхе, отдавала команды. Он кипятил снег на примусе, разрывал на бинты свою рубашку. Каждое его движение было подчинено одной цели — сохранить их. Не свою собственность — их. Её и того, кто рвался на свет.
И она боролась. В её криках, смешанных с воем ветра за стенами, он слышал не покорность и не страх перед ним, а ту самую дикую, неистребимую волю к жизни, которую он когда-то пытался сломить. Теперь она была его единственной надеждой.
Когда появилась головка, он замер, ослеплённый ужасом и благоговением. Фельдшерица подсунула ему под руки, и он, повинуясь её сбивчивым указаниям, принял тельце — крошечное, скользкое, невероятно хрупкое.
В его памяти, как насмешка, всплыл обломанный складной нож из детства — символ контроля над миром. Теперь в его окровавленных ладонях лежало нечто, перед чем вся его мощь была ничтожна. Это была абсолютная, устрашающая беззащитность.
Тонкий, яростный крик разрезал ледяной воздух избы.
Он перерезал пуповину дрожащими руками и бережно положил ребенка Вере на грудь.
Старуха-фельдшерица, закончив с необходимым, молча перевязала пуповину и обтерла новорожденного. Её глаза, похожие на высохшие ягоды, скользнули с измождённого лица Веры на Воронова, стоящего на коленях в грязи и крови. Пока он не видел, она наклонилась к Вере и прошептала хрипло, с нескрываемым осуждением: — Родила от него…
— Ну, деточка, ты свою каторгу на всю жизнь при себе носить теперь будешь. Мужик он опасный. Глаза не те. Любовь ли это — погляди.
Старуха отошла, будто ничего не говорила, и так же буднично помогла Вере перепеленать малютку, её шершавые пальцы были на удивление мягки и точны. — Вот, деточка, приложи, боль уйдет, — пробормотала она, суя Вере в руку тряпицу с размоченным сухарем. В этом жесте, сделанном почти против воли, была капля милосердной горечи.
Слова повисли в воздухе, как ядовитый запах. Вера инстинктивно прижала ребенка к груди, чувствуя, как старухина правда впивается в неё острыми щупальцами.
Она лежала, обессиленная, вся в поту, и смотрела на маленькое, сморщенное личико. Она была матерью. В девятнадцать лет. Эта мысль была одновременно пугающая и дарующая невероятную силу. Её юность, которую Воронов пытался сломать и присвоить, вдруг стала её козырем. Она была достаточно молода, чтобы её душа, исковерканная им, всё ещё могла гнуться, а не сломаться, и чтобы найти в себе силы для этой новой, страшной и прекрасной роли.
Он опустился на колени рядом, его одежда была в крови, могучее тело вдруг выглядело обессиленным. Он смотрел на них — на мать и дитя — и видел не свою собственность, а самое драгоценное, что у него было. Дом. Семью.
— Девочка, — прошептал он, и его голос сорвался. — У нас… дочь.
Вера слабо кивнула, прижимая её к груди. Он потянулся, чтобы поправить одеяло, и его пальцы инстинктивно сжались, готовые впиться в ткань и дёрнуть на себя, как тогда, когда он проверял, послушна ли она. Он замер, с ужасом осознав этот рефлекс, и разжал пальцы, коснувшись одеяла с той неловкой бережностью, которая давалась ему ценой невероятных усилий.
А он сидел на корточках в заброшенном доме, среди крови и соломы, и понимал, что стал свидетелем не просто рождения ребенка. Он видел рождение их новой, эфемерной и немыслимо прекрасной реальности. И клялся себе, что на этот раз он станет не тюремщиком, а защитником. Не разрушителем, а хранителем.
И всё же, слушая ядовитый шепот фельдшерицы, который теперь будет жить в нём вместе с радостью, он понимал — его демон не умер. Он лишь притих, прикорнув у огня их нового счастья, и сторожить его придётся каждую секунду оставшейся жизни.