41. Глеб
Отец задал ещё несколько уточняющих вопросов по поводу расследования, а потом крепко задумался, словно решал в голове какой-то ребус.
– Ты влюбился, сынок, – сказал папа наконец.
Его слова прозвучали как приговор. Я усмехнулся. Коротко, зло, беззвучно.
– Это к делу не относится.
– Ещё как относятся, – парировал он. – Потому что ты сейчас стоишь на самом краю. У той черты, за которой нет возврата. Ни в профессию, ни к тому человеку, которым ты был. Шагнёшь и сольёшься с той грязью, против которой всегда боролся. Навсегда.
Я хотел огрызнуться. Бросить ему в лицо что-то острое, про его прошлое, про его трусость. Но слова застряли в горле. Потому что в его тоне не было упрёка. Была тревога. Настоящая, мужская, выстраданная, отцовская.
Отец спустился с крыльца, закурил снова, прошёлся по двору. Я наблюдал за его широкой, чуть ссутулившейся спиной, и вдруг прочувствовал до самых костей – он приехал, чтобы поддержать меня, как когда-то, в детстве, держал за руку, когда я учился ходить. Чтобы я не сорвался в пропасть, пока сам не найду точку опоры.
– Есть только один способ всё решить, – сказал он, остановившись возле меня. – И ты сам прекрасно знаешь, какой.
Я напрягся всем телом.
– Даже не начинай, – пробормотал я, но в голосе уже не было прежней уверенности.
– Женщину трогать не надо. Это не наш метод. Да и толку – ноль. Она выдержит любой натиск, будет играть убитую горем вдову до последнего. А вот Максим – он сделал театральную паузу, давая мне понять, что мысль уже обдумана. – Пацан – звено слабое. У таких сосунков понты всегда крепче, чем позвоночник. И инстинкт самосохранения развит куда лучше, чем чувство долга или любви.
Я почувствовал, как внутри поднимается знакомая, тёмная волна. Та, что шепчет на древнем, первобытном языке: «Давай. Возьми его. Загони эту падаль в угол. Выбей из него правду. Любой ценой. Так быстрее.»
– Я помогу тебе выбить из него правду. Чтобы он сам, спасая свою шкуру, побежал сдавать всех, включая ту, с кем делил постель. Такие, как он, всегда сдают первыми. Надо лишь правильно нажать. Найти слабое место.
Я стиснул зубы. Хотелось верить, что это возможно. Что за два дня можно раскачать этого самовлюблённого ублюдка.
– Времени нет, – сказал я глухо, глядя на дно своего стакана. – Два дня – это ничто.
– Время я тебе попробую выкроить, – спокойно, как о чём-то само собой разумеющемся, ответил отец. – Я поговорю с Аркадием. И с твоим начальником, Фёдоровым. У меня ещё остались в этих стенах люди, которые берут трубку, когда звоню я. Которые помнят. А пытать пацана можно в погребе. Здесь тихо и искать не станут. Никто ничего не узнает.
– Пап, ты серьёзно? – переспросил я, не веря.
– Абсолютно. Мы должны попробовать, Глеб, использовать все шансы, пусть и противозаконные. Сам видишь, что по закону не всегда получается вывезти дело.
Я почувствовал, как в груди, сдавленной стальными обручами тревоги, что-то дрогнуло и на секунду ослабло. Как будто невидимые тиски разжались, впустив глоток воздуха. Не надежды, а просто пространства для манёвра. Это было больше, чем я мог ожидать.
– Это сработает только в том случае, если ты вытащишь из сопляка признание или такие улики, которые пришьют его к делу намертво.
Я усмехнулся, но на этот раз в усмешке было уже меньше горечи, больше усталой решимости.
– Поздно учить меня азам оперативной работы, пап.
Отец кивнул, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на гордость. Быструю, мгновенную, тут же спрятанную.
– Вот это уже похоже на моего сына.
Чуть позже я шёл по тёмному коридору к лестнице, ведущей наверх, к Жене, я вдруг с пронзительной ясностью осознал парадокс этой ночи. Я приехал сюда, на эту дачу, чтобы спрятаться. Чтобы укрыть Женю от мира и самому спрятаться от последствий своих решений. А оказалось, я приехал сюда, чтобы наконец-то перестать бороться за неё в одиночку. Чтобы найти в лице того, от кого бежал десять лет, не судью, а союзника. В этом всём была какая-то горькая, щемящая надежда.