Игрушка мента · 42. Женя

42. Женя

Я не собиралась подслушивать. Честное слово.

Намерение было простым и чисто физиологическим: встать, спуститься вниз, налить стакан холодной воды и попытаться смыть привкус кошмара, который преследовал меня даже во сне. Я двигалась на цыпочках, как призрак в чужом доме.

Свет внизу горел. На кухне закуска и початая бутылка коньяка. У Глеба с его отцом посиделки, – догадалась я.

Их самих нигде не было видно. Я налила воды и подошла к окну. Оно было приоткрыто в режиме проветривания, и с улицы доносились голоса.

Сначала низкий, бархатистый, размеренный. Незнакомый. В нём была спокойная, неспешная убедительность, как у человека, который никогда не сомневается в своей правоте. А потом – Глеб. Его голос я узнала бы из миллиона, даже если бы он шёпотом произнёс одно слово. Сейчас он звучал глухо, натянуто, как тетива, готовая лопнуть. Таким он бывал, когда сдерживал ярость. Или страх.

– Аркадий очнулся и знаешь, что он, сука, сделал первым делом, едва придя в сознание? Не спросил, кто это сделал. Он потребовал гарантий, что его дочь не выйдет на свободу.

Внутри у меня что-то тонко, почти музыкально звякнуло и рассыпалось. Слово «очнулся». Всего неделю назад оно было синонимом надежды. Спасением. Светом в конце туннеля. Теперь же оно прозвучало как приговор. Как начало конца. Спасение кончилось, едва успев начаться.

– Он уверен, что это она, – продолжил Глеб, и каждое слово падало в тишину, как тяжёлая капля.

Мои пальцы едва держали стакан воды. Я прижалась лбом к холодному стеклу, пытаясь унять головокружение. Уверен? Папа уверен?

Какая же я была дура. Наивная, вечно ждущая чуда девочка. Я в самых потаённых уголках души, рисовала картинку: папа открывает глаза, хмурится от яркого света, его взгляд находит меня, и в нём вовсе не обвинение, а облегчение, радость, счастье. Он берёт мою руку в свою большую, шершавую, всегда такую тёплую и говорит: "Доченька, я так рад тебя видеть. Моё солнышко..." И всё встаёт на свои места. Кошмар рассеивается.

Я ждала этого, как семилетний ребёнок ждёт Деда Мороза, отчаянно веря в чудо, уже зная, что его не бывает.

До меня долетали другие обрывки фраз, но я больше не вникала в смысл. Согнулась, прижав ладонь к животу, где зашевелилось что-то холодное и живое – чистый, неразбавленный ужас. Папа не просто меня обвинял. Он хотел меня уничтожить, стереть, вычеркнуть из жизни.

А если он прав? Если внутри меня живёт кто-то, кого я не знаю? Кто способен на то, чтобы убить?

Это было хуже любого обвинения. Хуже следователя, камер, приговора. Это был внутренний враг. Абсолютная тьма в памяти.

Я помнила ужин с болезненной чёткостью: улыбку Светки, слащавую, как сироп, её протянутые руки с чашкой чая. Помнила папин взгляд поверх очков – усталый, отстранённый. Помнила, как внутри всё закипало от этой отстранённости, оттого, что он снова смотрел на неё, а не на меня. Помнила ссору на кухне. Его обидные слова, холодные и острые, как осколки льда: "Вечно ты всё портишь. Я устал от твоих выходок."

Помнила, как злость, горькая и знакомая, поднялась комом в горле. Как я что-то крикнула. Что именно – стиралось. Потом – обрыв. Чёрный, бархатный, абсолютный занавес.

Если я не помню Значит ли это, что та Я, та, что живёт в темноте, могла? Могла поднять руку? Могла взять тяжёлый, холодный нож? Могла

Я замерла, боясь даже моргнуть. Сердце колотилось так, что, казалось, его стук эхом разносится по всему дому.

Значит, я могу и Глеба также... Или Грома? Правильно Глеб делал, когда пристёгивал меня наручниками к батарее. Он тоже понимал, что я чудовище.

Я развернулась и побежала наверх, не чуя под собой ног, прижимая кулак ко рту, чтобы заглушить рыдания, которые рвались наружу. Слёзы пришли не сразу. Сначала было онемение. А потом их прорвало – горячий, солёный, бессильный поток.

Они лились не из глаз, а из какой-то глубокой, тёмной трещины в самой душе. Я плакала тихо, исступлённо, кусая собственную ладонь, чтобы не завыть. Плакала об отце, который предпочёл поверить в чудовище, а не в дочь. О Глебе, который говорил о моём возможном заключении с леденящим спокойствием. О самой себе – пустой, разбитой, с дырой в памяти, куда провалилась правда.

Рык, тихий и жалобный, донёсся из угла. Гром. Он ворочался на своём пледе, беспокойный, чуткий к моему отчаянию. Я подползла к нему на коленях, ощущая леденящий холод пола сквозь тонкую ткань пижамы. Он ткнулся мокрым носом в мою ладонь, завилял хвостиком.

– Тише, малыш, – прошептала я, и голос сорвался на надтреснутый шёпот. – Тише, солнышко всё хорошо.

Ложь. Горькая, сладкая, необходимая ложь. Его тёплое, живое дыхание на коже было невыносимым контрастом с холодом внутри меня. Он верил. Он любил меня безусловно. А я я была тем, кому нельзя верить.

Я проплакала, кажется, вечность. Время потеряло смысл, растянувшись в долгую, мучительную ночь. Когда слёзы иссякли, осталась пустота. Тяжёлая, как свинец, холодная, как этот пол. Она заполнила каждую клеточку, вытеснив даже страх. Осталось только одно – ясное, отточенное, как лезвие, решение.

Ждать нельзя.

Эти два дня, о которых говорил Глеб, – ничто. За ними звонок в дверь, чужие голоса, холодные пальцы браслетов на запястьях.