Глава 11

Глава 11

Глава 11

ГОША

День снятия гипса. Словосочетание, которое должно звучать как государственный праздник или начало летних каникул. Но внутри у меня не радостные фанфары, а тревожный вой пожарной сирены. Кира уехала на работу, а я — снимать гипс.

В травмпункте пахнет тем же, чем и в прошлый раз: спиртом и лёгким тленом несбывшихся надежд. Только сегодня к этому подмешивается нотка моего личного мандража.

Я сижу на кушетке. Моя нога, закованная в белый саркофаг, покоится на специальной подставке, словно бесценный экспонат. А я сам напоминаю жулика, который пытается вернуть в музей подделку. Последние недели этот гипс служил моим пропуском в Кирин мир, моим алиби и единственной причиной остаться. А что теперь? Что, если без этой гипсовой скорлупы я снова стану для неё просто… Поляковым? Большим, нелепым, рыжим парнем, которого угораздило влюбиться не по чину. Вдоль позвоночника ползёт змея сомнения.

Может, она просто пожалела меня? Или — и от этой мысли всё внутри скручивается в узел — она просто не смогла отказать калеке?

Я смотрел в потолок сегодня ночью, пока она спала, уткнувшись носом в моё плечо, и перебирал возможные сценарии. Самый страшный из них: я возвращаюсь из больницы, она смотрит на мои две здоровые ноги, вежливо улыбается и говорит: «Ну что ж, Поляков, спасибо за компанию, но шоу окончено, всем спасибо, все свободны». И я соберу свои вещи: три футболки, зубную щётку и разбитое сердце. И уйду в закат. Вернее, доковыляю до остановки и уеду на автобусе. Потому что героическое уползание в закат совершенно точно не моя дисциплина. Просто вернусь в свою пустую квартиру, где пахнет пылью и одиночеством, и буду смотреть в стену, вспоминая, как она смеялась над моей гипсовой ногой-социопатом.

Входит врач, похожий на уставшего от жизни мясника в белом халате. В руках у него адская машина, нечто среднее между болгаркой и пылесосом.

— Ну что, герой, освобождаться будем? — басит он, и его взгляд не сулит ничего хорошего. — Ногу не дергай. А то будет две.

Он подносит жужжащий диск к гипсу. Раздаётся визг, в воздух летят белая пыль и мои последние остатки уверенности. Закрываю глаза и вспоминаю Киру. Её смех, когда я на одной ноге допрыгивал до кухни. Сосредоточенную складку между бровей, когда она меняла мне повязку. Её губы, шепчущие моё имя в темноте спальни. И её утренний взгляд, скользнувший мимо, когда она бросила «Удачи с гипсом» и выскользнула за дверь. Слишком быстро. Будто уже репетировала прощание.

— Всё, — говорит «мясник», откладывая инструмент.

Открываю глаза. Гипс расколот на две половинки, как скорлупа от гигантского фисташкового ореха. А под ним… моя нога. Бледная, тощая, покрытая редкой рыжей порослью, она выглядит так, будто принадлежит кому-то другому. Какому-то хилому дистрофику, а вовсе не сержанту полиции Полякову. Зато отличный аргумент в свою пользу. «Посмотри, Кира, у меня одна нога теперь как макаронина. Я снова нуждаюсь в уходе. Минимум месяц. А лучше два».

— Расхаживай потихоньку, — командует врач. — Месяц без марафонов и прыжков с парашютом.

Осторожно ступаю на пол, и нога, пускай слабенько, неуверенно, с легкой дрожью, но все же держит. Делаю шаг, за ним второй со странным чувством, будто заново учусь ходить. Мой путь лежит к выходу, и каждый шаг гулким эхом отзывается в голове: конец, свободен.

Только эта свобода больше походит на выписку с волчьим билетом, ведь свобода без адреса возврата мало чем отличается от банального выселения. А значит, у меня больше нет ни единого предлога оставаться у Киры. Здоровый тридцатидвухлетний мужик, капитан полиции, живущий у девушки, потому что «нога болит», звучит не просто как афера, а как завязка для очень паршивого ситкома.

Выхожу из травмпункта. Моя новообретённая свобода кажется непривычной и пугающей, как первая зарплата. Куда её тратить? И главное, с кем?

На углу, обойдя стороной банальные розы и гвоздики, я покупаю целую охапку ярко-синих ирисов, которые так напоминают мне цвет Кириных прядей, и ловлю на себе тёплый, почти материнский взгляд продавщицы.

— На свидание, сынок?

— Хуже, — бормочу. — Сдаваться в плен.

Иду к её дому. Что я скажу? «Привет, я теперь полностью функционален, можно мне остаться?» Или: «У меня есть справка, что я больше не инвалид, но я могу притворяться дальше, если хочешь»? Или просто молча поставлю цветы в вазу и начну собирать вещи, давая ей возможность не объяснять?

Потому что я действительно не знаю, что она чувствует. Кира — мастер обороны.

У самого подъезда приходится остановиться и набрать в грудь побольше воздуха, потому что ноги вдруг начинают мелко дрожать, и дело совсем не в недавно снятом гипсе. Лифт ползет на нужный этаж, и вот я стою перед знакомой до боли дверью, обитой старым дерматином и укрепленной тремя замками. В кармане приятно тяжелят ключи, которые она утром так и не забрала. Хороший знак? Или она просто о них забыла? А может, ждёт, что я сам их верну, как всякий порядочный человек?

Дверь распахивается прежде, чем я успеваю коснуться замка, и на пороге возникает Кира, скрестив руки на груди. На ней простая серая футболка и джинсы, но у меня от одного её вида разом перехватывает дыхание, а все заранее заготовленные слова вылетают из головы. Мысль о том, что она дома, рождает отчаянную надежду, что она ждала, хотя разум тут же подсказывает более вероятный вариант: она просто услышала мои шаги и вышла навстречу, чтобы окончательно расставить все точки.

Её взгляд скользит вниз, останавливается на моих ногах, потом возвращается к лицу. Мне не надо читать её мимику, я ощущаю всей кожей: она тоже не знает, что будет дальше.

Молча протягиваю ей цветы. Она берёт их, и её пальцы на мгновение задевают мои. Где-то на центральной нервной станции коротит проводку. Я пытаюсь прочитать её лицо, но оно напоминает закрытую книгу на незнакомом языке.

— Ирисы, — выдыхает она. — Мои любимые.

Мы проходим на кухню, она ставит цветы в вазу, и комната, до того просто уютная, на глазах оживает, становясь отражением её самой. Я же стою посреди этого отлаженного механизма совершенно чужеродной деталью. Пока на мне был гипс, мое присутствие здесь имело хоть какое-то оправдание, но теперь роль пациента сыграна до конца. Я почти физически ощущаю, как она сейчас повернется и произнесет свое фирменное «Поляков», ведь именно с фамилии она всегда начинает, когда собирается рубить с плеча.

— Ну вот и всё, — говорю, нарушая паузу, чтобы опередить её вердикт. Лучше я сам. Так честнее. — Троянский конь сломан. Можешь выселять.

Я жду этого всплеска, той самой фразы «ты же понимаешь, это было временно», произнесенной с отведенными в сторону глазами.

Кира медленно поворачивается, а в её мечущемся взгляде мне на секунду видится то ли дерзкий вызов, то ли слабая надежда, но я тут же себя останавливаю, убеждая, что это всего лишь обманчивая игра света.

— И куда ты пойдёшь? — спрашивает тихо.

Будто кто-то пнул по рёбрам изнутри. Она не говорит «оставайся». Значит, вариант моего ухода обсуждается.

— К себе в пустую и холодную хрущёвку, — бубню глухо и вязко.

— Понятно.

Когда женщина говорит «понятно», ей действительно всё понятно, но тебе не достаётся ни крошки. Решение принято, и оно за гранитной дверью.

Кира отворачивается и принимается переставлять баночки на полке, очевидно выигрывая время, чтобы подобрать слова или просто не смотреть мне в лицо, пока выносит свой вердикт. Я слишком хорошо знаю этот приём, ведь сам отворачивался к документам и притворялся занятым, когда приходилось сообщать плохие новости родственникам, прежде чем резать по живому.

Глядя на её затылок, на выбившуюся фиолетовую прядь, я с пугающей ясностью осознаю одно. После всего, что между нами случилось, я физически не смогу позволить ей решить за нас обоих, будто единственным клеем, державшим нас вместе, был этот дурацкий гипс.

К чёрту. Я не для того выживал при встрече с медведем, терпел фамильное унижение и провёл почти месяц в белом саркофаге, чтобы сейчас так бездарно всё спустить. Если она меня выгонит, пусть выгоняет. Но скажет мне в лицо. И я скажу ей всё, что копилось эти недели.

Делаю шаг к ней. Она вздрагивает, но не оборачивается. Её пальцы замирают на банке с крупой, намертво вцепившись в крышку.

— Кира.

Молчит. Только спина напрягается ещё сильнее. Она ждёт, что я сейчас выдам «спасибо за гостеприимство» и уйду? Или начну давить, уговаривать, манипулировать?

— Кира, посмотри на меня.

Она замирает и медленно поворачивается. На её побледневшем лице губы сжимаются в тонкую линию, и в этой готовности к обороне я узнаю того же загнанного зверя, который сидит во мне, разрываясь между страхом моего ухода и ужасом, что я останусь по совершенно неправильной причине.

И тут до меня наконец доходит, что она не собирается меня выгонять, а просто ждёт, что я уйду сам. Это её защитный механизм, выработанный привычкой, что все рано или поздно уходят, что её неизбежно бросают, поэтому самой указать человеку на дверь куда проще, чем сидеть у окна и считать дни до его ухода. Она даёт мне шанс уйти красиво, чтобы мы остались друзьями или хотя бы знакомыми, которых однажды свело вместе нападение медведя и несколько недель странного сожительства.

Ну уж нет.

— Я люблю тебя, Кира Данилова, — голос прорывается наружу раньше, чем я успеваю испугаться собственных слов, и это самое правильное, что я произношу за всю свою жизнь. В ушах грохочет целый товарный состав. — Я хочу быть с тобой. Потому что ты — та самая. Та, которую я, дурак, даже не искал, потому что и мысли не допускал, что такие бывают. Ты — мой личный вид зависимости с фиолетовой прядью и битой в коридоре. И если ты меня сейчас выгонишь, я никуда не уйду. Поставлю палатку у тебя под окнами. Буду петь серенады. Плохо, сразу предупреждаю. Но громко. Соседи будут в восторге.

Кира молчит, просто смотрит, и эта секунда растягивается в вечность, за которую в моей голове уже успевает развернуться целый план. Мысленно отправляюсь в «Спортмастер» за палаткой, термосом и спальником, попутно заказывая для своего нового жилища табличку с надписью «Здесь живёт идиот, влюблённый в женщину с фиолетовыми волосами», и даже начинаю брать с любопытных плату за экскурсии.

Ну всё, Поляков. Сейчас она вызовет санитаров.

И тут она срывается с места. Бросается мне на шею, и я едва удерживаюсь на ногах. Ослабшая нога подкашивается, мы оба чуть не летим на пол, но я успеваю вцепиться в край стола. Банка с гречкой, которую она переставляла, летит вниз и с грохотом катится под холодильник. Плевать на гречку. Кира обхватывает меня, прижимается всем телом, и я ловлю сдавленный всхлип у самого уха.

— Я тоже тебя люблю, идиот, — шепчет она, и горячее дыхание обжигает мне шею. — Я так боялась, что ты уйдёшь. Что теперь, когда ты здоров, я тебе больше не нужна. Что я просто... сиделка.

Обнимаю её, зарываюсь носом в волосы, пахнущие цветочным шампунем. И понимаю, что я дома. Рядом с ней.

— Глупая, — шепчу в макушку. — Я люблю тебя за то, что ты — это ты.

Отстраняю её от себя, беру её лицо в ладони. По щекам блестят мокрые дорожки, но уголки губ тянутся вверх, и весь этот мокрый сияющий беспорядок на её лице — самое красивое, что я когда-либо наблюдал. У меня тоже, кажется, скулы свело от дикой улыбки. Или просто переизбыток эндорфинов замкнул лицевую мускулатуру.

— Больше не бойся, — говорю, глядя ей прямо в глаза. — Никуда я не денусь. Ты от меня теперь не отделаешься. Ты в ловушке.

— Ужас какой, — фыркает, вытирая щёку тыльной стороной ладони. — Может, мне в полицию заявить?

— Я и есть полиция, — напоминаю, оскалившись во все тридцать два.

Целую её, вкладывая в это движение всю свою нежность и уверенность, что она — моя. Поцелуй зарождается мягким, почти исследовательским касанием, но почти мгновенно перерастает в голодный ураган. Её пальцы зарываются в мои волосы, а ладони скользят по спине, прижимая её тело к моему всё плотнее. Через рёбра гулко стучит её сердце, и этот бешеный ритм для меня звучит лучше любого джаза и убедительнее любого военного марша.

Она отстраняется, тяжело дыша.

— Поляков.

— М?

— Пошли в спальню. Покажешь, как твоя нога сгибается... в лечебных целях.

Скалюсь ещё шире. Вот она, моя Кира. Даже в такой момент без подколки — никуда.

— Да, госпожа!

Подхватываю её на руки. Она ойкает, но тут же обвивает ногами мою талию. Освобождённое колено протестует слабой болью, но мне плевать. Я слишком занят тем, что прижимаю к себе самую упрямую женщину.

— Ты с ума сошёл? Нога! — восклицает она, но руки на моей шее смыкаются крепче.

— Нога в порядке, — заверяю, хотя колено ощутимо подрагивает. — Руки тоже. И всё остальное в полной боевой готовности.

— Хвастун, — бросает мне в плечо.

— Реалист, — поправляю.

Несу её в спальню, и она хохочет мне в ключицу. Когда опускаю её на кровать и она тянет меня за собой, внутри меня разжимается пружина, которую я закручивал с самого утра. Я действительно свободен. Она меня выбрала. Большого, рыжего, нелепого Полякова, который поёт хуже, чем медведь танцует, и любит её настолько, что готов поставить палатку под окнами и орать серенады до приезда наряда.

Хотя наряд, собственно, я и есть. Так что серенады окажутся безнаказанными.

Падаю рядом, и она тут же прижимается, кладёт голову на плечо, упирается ладонью мне в грудь.

— Слышишь? — спрашиваю.

— Что?

— Поляковскую тахикардию. Бьётся по тебе.

— Поляков, ты только что сделал из аритмии комплимент?

— Зато честно.

Кира приподнимается на локте и смотрит на меня. Глаза блестят, и теперь я точно знаю от чего.

— Я люблю тебя, идиот, — повторяет.

— А я тебя, воительница, — отвечаю и снова притягиваю к себе.

И следующий поцелуй затягивается. Потому что теперь можно не спешить. И ни один медведь, ни один гипс, ни одна генеральская жена нам больше не помешают.