Глава 17
Григорий падал медленно, словно смерть нарочно растянула мгновение, чтобы я успела увидеть, как из его лица уходит цвет, как зеленеющие в полумраке глаза ещё держатся за меня, а затем тело, только что заслонившее мою спину, становится страшно тяжёлым и ломает мне колени. Я рухнула вместе с ним. Ладони скользнули по кафтану, нащупали под рёбрами горячую дыру, и кровь немедленно хлынула между пальцев — густая, живая, невозможная. Её было слишком много. Она пропитывала белый жилет, мою юбку, бумаги Тайной экспедиции, превращая государственные тайны в красные тряпки. Мир сузился до этой крови, и меня выворачивало от животного ужаса: всё, что я не успела ему сказать, вытекало сейчас из-под моей руки. — Гриша, смотри на меня. Не смей закрывать глаза. Его губы дрогнули. — Наконец-то… приказала. — Я ещё и ударю, если ослушаешься. — Тогда… постараюсь умереть позже. Он пытался улыбнуться, этот невыносимый, искалеченный, бесстыдно любимый мною человек, а у меня слёзы лились на его лицо, смешивались с пороховой гарью и размазывали кровь по щеке. Я сорвала перчатку зубами, прижала ладонь сильнее. Григорий выгнулся, стиснув челюсти так, что на висках проступили жилы. — Не дави, — резко произнёс де Руа, опускаясь рядом. — Не трогайте его! — Тогда дай ему истечь кровью из уважения к твоей ненависти. Я вскинула голову. Светлые глаза моего отца были холодны, рука спокойна, будто не его дочь стояла на коленях в луже крови и не мужчина, чью семью он когда-то обрёк на смерть, умирал у нас обоих на руках. Ненависть поднялась во мне чёрной волной, но за дверью трещало дерево, Глеб удерживал створку плечом, а Миро, едва стоявший на израненных ногах, наматывал обрывок цепи на кулак. — Пуля вошла косо, — сказал де Руа, осторожно ощупывая бок Григория. — Возможно, скользнула вдоль ребра. Нужна тугая корпия вокруг раны, не палец внутри неё. — Откуда вы знаете? — Я слишком долго жил среди людей, которым платят за убийство. Иногда приходилось сохранять их до следующего поручения. — Какое трогательное милосердие. — Сарказм оставь на то время, когда он сможет оценить. Я выдернула шёлковый платок из-за корсажа, свернула, прижала к ране. Григорий застонал — тихо, почти стыдливо, и этот звук содрал с меня кожу. Он никогда не стыдился причинять боль, но собственной всё ещё стыдился, словно мальчика, пережившего убийство родителей, кто-то навсегда убедил: плачут только те, кого некому защитить. У стола закашлялся Чернышев. Моя пуля разорвала ему плечо, распахнула серебряное шитьё кафтана и прибила рукав к спинке кресла, однако не убила. Он смотрел на нас мутными глазами, улыбаясь окровавленным ртом. — Просите отца, княжна, — прошептал он. — Красиво попросите. Мужчины любят, когда гордые женщины ползают перед ними ради других мужчин. Я потянулась к упавшему пистолету, но Григорий поймал моё запястье. Пальцы были уже холодными, силы почти не осталось, и всё же он остановил меня. — Не трать… на него пулю. — Ты получил её вместо меня. — Значит… она уже потрачена правильно. Мне захотелось ударить его за эти слова, расколоть ему губы, заставить взять обратно красивое самопожертвование, которым он вновь пытался купить право исчезнуть прежде, чем я решу, что делать с нашей любовью. Но дубовая дверь выгнулась. В щель просунулась рука гвардейца, Глеб ударил по ней рукоятью, и снаружи взревели. — Сейчас они войдут, — сказал он. — Катя, подними брата. Миро, сможешь идти? — Я ещё и танцевать могу, — прохрипел мальчишка. — Тогда станцуй до выхода и не умри. Я не люблю плохих финалов. — Врёте. В вашей семье ими любуются. Де Руа опрокинул высокий шкаф. За ним обнаружилась узкая дверь, обитая тем же зелёным сукном, что и стены. Оттуда пахнуло пылью, воском и мышами. — Служебная лестница к архивным комнатам, — бросил он. — Дом строили не для Сената. У прежнего владельца было больше любовниц, чем добродетелей, и он позаботился о тайных выходах. — Как утешительно знать, что государство спасёт похоть покойного вельможи, — процедил Глеб. Створка главной двери лопнула. В комнату ворвался штык. Миро взмахнул цепью, железо обвилось вокруг ствола, и мальчишка рванул оружие на себя, падая вместе с солдатом. Глеб выстрелил в масляную лампу. Пламя взметнулось по разлитому маслу, пороховой дым сгустился, люди за дверью закричали, заслоняя лица. — Уходим! — рявкнул де Руа. Глеб подхватил Григория за плечи, я — за ноги. Он оказался тяжелее всех моих обид. Каждый шаг дёргал рану, кровь снова просачивалась сквозь платок, а его голова бессильно билась о грудь брата. Я шептала: «живи», повторяла слово, как молитву, хотя давно не верила Богу, который позволял женщине сначала полюбить чудовище, а потом заставлял вымаливать для него дыхание. У тайной двери я обернулась. На полу лежало письмо матери, выпавшее из рук де Руа. Огонь уже лизал угол бумаги. — Катя! — закричал Глеб. Я отпустила ноги Григория и бросилась назад. Чернышев протянул здоровую руку, схватил меня за подол. Я рванулась, ткань затрещала, обнажая нижнюю юбку, а он рассмеялся мне в лицо. — Вы опять выбираете мёртвых. — Нет, — прошептала я и наступила каблуком на его простреленное плечо. — Я забираю у вас право говорить их голосами. Он завыл. Я вырвала письмо из огня, прижала к груди и увидела на столе перевязанный чёрной тесьмой пакет — имена, счета, приказы, за которые умирали наши семьи. Схватила и его. Чернышев попытался подняться, но прибитый рукав удержал; впервые власть держала его так же унизительно, как он держал других. — Убейте меня! — крикнул он вслед. — Живите. Услышите приговор стоя на коленях. Я захлопнула потайную дверь перед его лицом. В темноте меня настиг собственный поступок. Я могла убить Чернышева, и какая-то изломанная часть меня хотела вернуться, вдавить каблук глубже, пока его крик не оборвётся, отплатить за кнут на спине Миро, за клетку, за каждую ночь, когда я просыпалась от воображаемого поворота ключа. Но Григорий истекал кровью впереди, потому что выбрал мою жизнь вместо мести. Если бы я сейчас вернулась ради убийства, его выстрел оказался бы напрасным. Он впервые не позволил зверю решать за меня, а я впервые не позволила своему зверю решать за него. От этой нелепой, поздней похожести стало больнее, чем от ненависти. Архивные комнаты тянулись под домом низкими каменными кишками. За деревянными решётками темнели связки дел, прошитые шнуром и запечатанные сургучом; тысячи признаний, доносов и приговоров лежали в тишине, будто государство бережно хранило не бумагу, а человеческий страх. В 1762 году Тайную канцелярию заменила Тайная экспедиция, сохранив привычку делать боль безымянной. Теперь генерал-прокурор получал её в аккуратных папках, а императрице докладывали только то, что пережило чужие крики. — Куда? — спросил Глеб, задыхаясь под тяжестью брата. — Во внутренний двор. Там моя карета. — Разумеется, — огрызнулась я. — Предусмотрительный отец приехал на похороны дочери с экипажем. Де Руа даже не вздрогнул. — Я приехал вывезти тебя живой. Но согласен на любую роль, если она заставляет тебя идти быстрее. Глеб споткнулся на последней ступени. Григорий застонал, и брат прижал его к себе так отчаянно, словно вновь тащил из леса перепуганного мальчика. В его лице не осталось ни холодного сановника, ни человека, когда-то отдавшего меня Чернышеву, — только старший брат, который всю жизнь опаздывал спасти младшего от его собственных демонов. — Если он умрёт, — произнёс Глеб, не глядя на меня, — я не переживу второго раза. — Второго? — В ту ночь я оставил его одного возле тел родителей. Побежал за помощью. Когда вернулся, Гриши не было. Я искал трое суток и с тех пор каждый раз, когда он исчезает, снова вижу тот снег. — Вы нашли его тогда. — Не всего. Я посмотрела на неподвижное лицо Григория и поняла, почему Глеб столько лет прощал брату жестокость, которую не простил бы другому: он всё ещё собирал его по частям и принимал каждую найденную — даже самую тёмную — за доказательство жизни. Григорий открыл глаза. — Не… смей с ним… соглашаться. Я нагнулась к его лицу. — Ещё одно слово, и понесу тебя головой по ступеням. — Ты всё-таки… остаёшься собой. — А ты, к несчастью, тоже. Он снова потерял сознание. Внутри меня что-то оборвалось с таким звоном, будто лопнула натянутая струна. Я приложила пальцы к его шее, не сразу нашла слабое биение и закричала на него, на Глеба, на отца, на весь этот проклятый город, где любовь непременно требовала крови в доказательство своей подлинности. Во дворе нас встретил мороз. Снег летел крупный, влажный, мгновенно таял на лице Григория. Лошади шарахались от запаха дыма и крови, кучер крестился, пока мы укладывали раненого на кожаное сиденье. Миро забрался следом, стиснув зубы, чтобы не застонать, и прижал к боку Григория свёрнутый плащ. Карета сорвалась с места. Колёса били по замёрзшим колеям, кузов швыряло, и каждый толчок выжимал новую кровь. Я держала голову Григория на коленях. Его чёрные волосы прилипли ко лбу, ресницы казались непозволительно густыми на белом лице, губы посинели. Без ярости он выглядел моложе, беззащитнее, почти тем мальчиком, которого я могла бы полюбить без страха, если бы мир не научил его первым кусать протянутую руку. — Не уходи, — сказала я, не понимая, слышит ли он. — Я тебя ещё не простила. Ты не имеешь права умереть раньше, чем услышишь это столько раз, сколько мне понадобится. — Достойная причина… жить, — едва выдохнул он. — Гриша? — Если выживу… ты свободна. Слова ударили унижением сильнее пощёчины. Даже сейчас он предлагал свободу как последний подарок, будто она всё ещё лежала в его кармане, будто я не вырвала её собственными руками. — Замолчи. Моя свобода не зависит от твоего дыхания. — Знаю. Учусь… говорить правильно. — Тогда скажи, что будешь жить. Он открыл глаза. В них плавала боль, но под ней оставалось то страшное, тёмное чувство, которое ломало нас обоих. — Буду, если ты не попросишь умереть. — Не превращай меня в своего Бога. — Поздно. Я уже… неверующий. Я прижала лоб к его виску, ненавидя его за то, что даже на грани смерти он умел заставить сердце биться с болью вместо крови. Карета остановилась у неприметного дома возле Мойки. Де Руа внёс Григория через чёрный вход. В верхней комнате уже ждал седой полковой лекарь в кожаном переднике; на столе лежали зонды, щипцы для извлечения пуль, ножи, корпия и стеклянный флакон лауданума. Орудия блестели в свете свечей так честно, как не блестело ни одно оружие: они обещали боль и не называли её спасением. Миро попытался войти следом, но рухнул возле двери. Глеб успел подхватить его и увидел спину — рубаха присохла к рассечённой коже, багровые полосы пересекались, будто Чернышев расписывался на детском теле. Мальчишка отвернулся, униженный собственной слабостью. — Не смейте жалеть, — процедил он. — Я и не собирался, — ответил Глеб, снимая с него окровавленную ткань. — Собирался вымыть тебе спину водкой. Жалеть начну, когда закричишь. — Тогда никогда. — Именно это Гриша говорил в двенадцать лет. Оказалось, все Никитины лгут одинаково плохо. Миро посмотрел на него исподлобья и вдруг позволил себя унести. Даже сейчас мужчины превращали нежность в оскорбление, лишь бы не признаться, что держат друг друга над пропастью. Я проводила их взглядом и подумала, что любовь в нашем мире всегда носила чужую одежду: приказа, угрозы, насмешки, долга. Возможно, поэтому мы узнавали её только тогда, когда она становилась вся в крови. Я стояла между двумя дверями: за одной лекарь готовился резать мужчину, которого я любила, за другой Глеб спасал мальчика, ставшего мне братом. И в обеих комнатах люди платили телом за решения, принятые сильными. Мне впервые захотелось не простить этот мир, а заставить его ответить за каждую каплю крови. — Всех вон, — приказал лекарь, разрезая кафтан Григория. — Я останусь. — Сударыня, вы будете мешать. — Если он проснётся среди чужих рук, мешать будете вы. Лекарь посмотрел на де Руа. — Это ваша дочь? — Нет, — ответила я прежде отца. — Сегодня я его худшее решение. Де Руа снял окровавленный камзол и закатал рукава сорочки. — Она останется. — Тогда держите больного оба. Пуля не вышла. Придётся искать. Григорию влили между губ несколько капель лауданума с вином, но ждать действия было некогда. Лекарь ввёл серебряный зонд в рану. Тело Григория выгнулось, из горла вырвался крик — не человеческий, сорванный, голый. Я навалилась на его плечи, де Руа удерживал бёдра. Григорий бился под нашими руками, а я плакала ему в шею, чувствуя, как каждый поворот зонда проходит сквозь меня. — Хватит! — закричала я. — Остановлюсь — он умрёт, — холодно ответил лекарь. — Свинец застрял у нижнего ребра. Если ушёл в брюшную полость, молитва полезнее меня. — Тогда не ошибайтесь. — Я не Бог. — Сегодня притворитесь. Щипцы вошли следом. Григорий распахнул глаза, не узнавая комнаты, и нашёл меня. Его пальцы сомкнулись на моём запястье. — Катя… больно. Два простых слова уничтожили меня. Он не угрожал, не смеялся, не прятался за гордостью. Впервые доверил мне боль такой, какой она была, и я ощутила себя палачом, удерживающим любимого ради его же спасения. — Знаю, — шептала я, целуя мокрый висок. — Кричи. Кусай меня. Только останься. — Я боялся… не твоей ненависти. — Молчи. — Боялся, что ты поймёшь… как легко дышится без меня. — Без тебя мне не легче. Без тебя мне пусто, и я ненавижу тебя за эту пустоту. Он улыбнулся сквозь судорогу. — Почти признание. — Почти. Не смей умирать, иначе не получишь остального. Лекарь выругался по-немецки. Кровь толчком залила простыню. — Я не вижу пулю. Нужен свет выше. И держите его крепче! Де Руа переставил канделябр, но руки впервые задрожали. На его манжете темнела кровь Григория — кровь сына женщины, которую он погубил. Он смотрел на неё так, будто прошлое наконец обрело вес и температуру. — Спасите его, — сказала я. — Лекарь делает всё возможное. — Нет. Вы. Вы привели нас сюда, вы знали врача, вы всё предусмотрели. Так предусмотрите, чтобы он жил. — Катерина… Я сорвалась с места, схватила де Руа за рубашку и впервые коснулась его не ударом. От этого прикосновения меня затрясло сильнее, чем от крови. — Я вас ненавижу, слышите? За мать, за его родителей, за восемнадцать лет. Но если во мне есть хоть капля вашей крови, заставьте её сейчас послужить ему. Я прошу. Я унижаюсь перед вами. Я сделаю всё, только спасите его. Отец накрыл мои руки своими. — Не проси у меня жизнь другого человека. Я однажды решил, что имею право ею распоряжаться, и сделал сиротами их обоих. — Тогда отдайте свою! — Отдам, если понадобится. — Она никому не нужна! Лицо де Руа дрогнуло. Я увидела, как мои слова вошли в него, и испытала жестокое удовлетворение, но оно тут же захлебнулось стыдом. Я била отца за то, что он опоздал, потому что не могла ударить смерть. — Папа, — вырвалось у меня. — Пожалуйста. В комнате стало так тихо, что я услышала, как капля крови ударилась о пол. Де Руа закрыл глаза. Когда открыл, в них стояли слёзы, которых он не позволил себе пролить. — Я здесь, девочка, — сказал он. — На восемнадцать лет позднее, но здесь. Лекарь резко выпрямился. В щипцах блеснула сплющенная свинцовая пуля. — Ребро отклонило её. Кишечник, похоже, не задет. Я рассмеялась и заплакала одновременно. Ноги перестали держать, но Григорий всё ещё сжимал моё запястье. Я наклонилась к нему, готовая отдать все слова, которые прятала за ненавистью. Его пальцы разжались. — Почему он не дышит? — спросила я. Лекарь отбросил пулю, приложил ухо к груди Григория, нащупал жилу на шее. Его лицо изменилось. — Пульса нет. И тогда я закричала так, как, должно быть, кричала моя мать, когда чёрная вода сомкнулась над её головой.