Катерина. Муж мой единственный (Враг мой любимый 3) · Глава 19

Глава 19

Выстрел разорвал ночь в тот миг, когда я ещё чувствовала на губах вкус Григория и верила, что самое страшное уже осталось в комнате вместе с его кровью. Левая пристяжная взвилась, храпя, рухнула на оглоблю. Карету развернуло поперёк двора, колесо с хрустом ударилось о каменный столб, меня бросило на дверцу. В висок вошла белая боль. Отец успел схватить меня за плечи, но сам ударился спиной о стенку. Фонарь с роговыми пластинами сорвался с крюка; свеча погасла, и внутри стало темно, тесно, пахнуще кожей, дымом и страхом. — Не выходи, — произнёс де Руа. — Сегодня мужчины удивительно щедры на советы, которых я не просила. Он уже держал пистолет. Один выстрел — и долгая перезарядка, если враг позволит откусить бумажный патрон, насыпать порох в полку, забить заряд шомполом. Поэтому в кобуре под плащом у отца лежал второй. Я заметила это ещё в комнате и тогда подумала, что осторожность — единственная верность, на которую он способен. Снаружи заржал раненый конь. Кто-то добил его. Грохот второго выстрела ударил по стенкам кареты, и я вздрогнула всем телом. — Теперь, княжна, попросите мужа спасти вас, — раздался голос Чернышева. Меня обдало холодом, хотя соболья опушка плаща касалась щёк. В памяти встал кабинет Тайной экспедиции: его простреленное плечо под моим каблуком, прибитый к креслу рукав, кровь, которой он захлёбывался. Я оставила его жить, решив, будто милосердие делает меня не такой, как он. Теперь это милосердие стояло за дверцей с заряженным оружием. Де Руа приоткрыл шторку. Во дворе горели четыре факела. Между конюшней и воротами расположились солдаты в серых шинелях; ружья были наведены на дом. Чернышев стоял возле перевёрнутых саней. Раненую руку он держал на чёрной перевязи, поверх окровавленного кафтана накинул меховую епанчу. Лицо казалось мертвенно-белым, губы посинели, но улыбка оставалась прежней — медленной, липкой, как рука на запертой двери. — Он едва стоит, — прошептала я. — Зато власть стоит за него, — ответил отец. — Вы боитесь? — За тебя — да. Два простых слова вошли под рёбра. Я восемнадцать лет представляла, как отец однажды испугается за меня, и не знала, что исполненное желание может быть настолько невыносимым. Хотелось ударить его за опоздание, прижаться к нему, плюнуть в лицо и назвать папой. Все чувства сцепились внутри, как собаки над одной костью. — Вы не имеете права бояться за меня, — выдохнула я, не отрывая взгляда от тёмной фигуры за стеклом. — Право дают не кровь и не сожаление. Его зарабатывают тем, что остаются рядом. — Знаю. Ответ был таким тихим, что на миг заглушил даже крики во дворе. Де Руа провёл большим пальцем по курку, и я увидела на его красивом, измученном лице ту же беспомощность, с которой Григорий смотрел на закрывающуюся дверь. Два мужчины любили меня каждый своей изувеченной любовью: один душил присутствием, другой — отсутствием, и оба надеялись, что страдание однажды будет принято мной как доказательство. — Если мы выйдем отсюда, — сказал отец, — я расскажу тебе о Дарье всё. Без оправданий. — Если мы выйдем, вы сначала научитесь не обещать будущим то, что должны были сделать вчера. Чернышев постучал рукоятью по дверце. — Выходите. Оба. Если заставите открыть карету, солдаты решат, что вы сопротивляетесь законному аресту. — Законному? — спросила я громко. — Вы так быстро успели написать закон левой рукой? — Государство не замечает, какой рукой подписывают полезную ложь. Он поднял сложенный вчетверо лист. На сгибе темнела красная государственная печать, под ней угадывались подпись и чин, способные превратить личную месть в службу отечеству. Чернышев прочёл распоряжение о задержании французского подданного, укрывающей его княжны и государственного преступника Никитина, а каждое слово звучало как ещё один гвоздь в крышку, которую власть приготовила для нашей правды. Я вдруг поняла самое страшное: чудовищам не всегда приходится нарушать закон. Иногда закон сам подходит к ним, становится на колени и подставляет спину, чтобы им было удобнее взобраться выше. Де Руа коснулся моего колена, заставляя молчать, затем вынул из внутреннего кармана пакет с чёрной тесьмой. — У меня подлинники, — сказал он. — Отпустите девушку и получите их. Чернышев рассмеялся. — Вы оба до оскорбительного предсказуемы. Никитин закрывает её телом, вы — бумагой. А она всё ещё воображает, будто мужчинам нужна сама, а не то, что можно выторговать за её волосы. Я распахнула дверцу прежде, чем отец успел удержать. Мороз ударил в лицо, снег забился под плащ. Я спрыгнула на землю; боль прострелила лодыжку, но я выпрямилась. — Мне очень жаль разрушать вашу любимую теорию, ваше сиятельство, — сказала я. — Сегодня торгуются со мной. Не мной. Чернышев подошёл. Его сапоги оставляли в снегу тёмные капли. Я видела, как дрожит рука на перевязи, как пот выступает над губой: моя пуля сделала каждый шаг мучением. Это должно было принести удовольствие, но я ощущала только тошноту. Боль не исправляла чудовище. Иногда она лишь давала ему новую причину кусаться. — На колени, — приказал он. — Вы не в том состоянии, чтобы ждать предложения. Он ударил меня тыльной стороной здоровой руки. Голова мотнулась, во рту лопнула кожа, кровь потекла по подбородку. Де Руа выскочил из кареты, взводя курок, и десяток ружей одновременно повернулся к нему. — Ещё шаг, француз, и вашу дочь придётся оплакивать двум мужчинам. На крыльце распахнулась дверь. Григорий стоял, держась за косяк. Поверх ночной сорочки Глеб набросил на него тёмный халат, но пояс не был завязан, белая повязка на животе быстро наливалась красным. Он должен был лежать без сознания, а вышел ко мне босой, смертельно бледный, с пистолетом в дрожащей руке. Желудок свело, по спине прошёл колючий холод. Любовь к нему была болезнью, при которой сердце радуется даже виду любимого, убивающего себя ради тебя. — Вернись в дом! — крикнула я. — Отойди от неё, Чернышев. — Как грозно, — усмехнулся тот. — Ещё несколько шагов, граф, и ваши кишки выйдут познакомиться с невестой. — Она мне не невеста. — Разумеется. Жёны обычно носят фамилию мужа, а не следы его пальцев. Григорий вздрогнул, словно Чернышев попал точнее, чем пулей. Я увидела на его лице стыд и возненавидела врага за то, что он произнёс правду грязным ртом. Чернышев схватил меня за волосы у затылка, рванул назад и приставил дуло к челюсти. Металл пах гарью. Пистолет был вторым — первый он истратил на лошадь; я считала выстрелы, потому что Григорий научил меня бояться оружия правильно. — Бросьте пистолеты, — сказал Чернышев. — Отец, муж. Посмотрим, кто из вас первым признает, что её жизнь дороже гордости. Де Руа бросил оружие сразу. Оно упало в снег. Григорий медлил. Не потому, что выбирал. Я знала выражение его глаз: он искал угол для выстрела, рассчитывал расстояние и уже соглашался умереть от ружей после того, как убьёт Чернышева. Его любовь снова пыталась стать красивым трупом у моих ног. — Гриша, нет. — Я попаду. — А потом умрёшь. — Зато он раньше. — Я не хочу потом жить среди ваших правильных могил! Голос сорвался. Слёзы обожгли щёки, кровь с губы капала на мех. Чернышев потянул меня за волосы сильнее, заставляя запрокинуть голову. — На колени, княжна. Попросите его спасти вас. Иначе он снова выберет месть. Я смотрела на Григория. Он едва держался, но зелёные глаза горели тем страшным светом, который много раз превращал мою жизнь в клетку. Теперь клеткой был его страх потерять меня, а ключ требовали положить в руки Чернышеву. Я опустилась на колени. Снег промочил шерстяную юбку, холод впился в кожу. Солдаты смотрели. Кучер стонал возле мёртвой лошади. Отец стоял безоружный, с лицом человека, который вновь наблюдает, как его дочь платит за его решения. Унижение ломило кости, выворачивало внутренности; я чувствовала себя маленькой, грязной, выставленной на торг женщиной, которую мужчины снова поставили между пистолетами и назвали это выбором. Я уже стояла на коленях перед Соболевским, когда он заставлял благодарить за приют, перед Потоцким, когда молила не трогать невиновных, перед Григорием — не телом, но душой, всякий раз, когда позволяла его ярости решать за нас обоих. Мужчины любят опущенную женщину: сверху её слёзы кажутся украшением власти, а сломанный позвоночник — хорошими манерами. Но теперь я опустилась сама. Не потому, что Чернышев победил, а потому, что хотела заставить Григория выбрать жизнь, и от этой мысли унижение не исчезло — оно стало оружием, которое приходилось вонзать в себя рукоятью вперёд. Григорий сделал шаг. На снег упала густая капля крови, затем другая, и я с ужасом поняла: у нас осталось не несколько минут — несколько ударов его сердца. Чернышев наклонился. — Просите. Я подняла лицо к Григорию. — Я прошу тебя… живи. Он побледнел ещё сильнее. — Катя. — Не спасай меня ценой себя. Не делай из моей любви могилу, в которой мне придётся жить. Брось оружие и останься живым, даже если меня увезут. — Я не отдам тебя ему. — Ты уже отпустил меня. Не превращай первый правильный поступок в предсмертную ошибку. Пистолет выпал из его руки. Я услышала, как он ударился о ступень, и заплакала. Григорий позволил забрать меня, потому что я попросила. Я сама заставила мужчину, который всю жизнь хватал, разжать пальцы. Победа оказалась похожа на то, будто я голыми руками вырвала у него сердце и положила в снег. — Вот теперь мы говорим о любви честно, — прошептал Чернышев. — Она всегда определяется тем, кто готов унизиться сильнее. По щеке Григория скользнула слеза. Я никогда не видела, чтобы он плакал, даже у могилы родителей, даже когда рассказывал о доме, где нашёл их мёртвыми. Эта единственная слеза сделала с моими внутренностями страшнее, чем все удары: прошла по его щеке, а будто разрезала меня от горла до живота. — Я приду за тобой, — сказал он хрипло. — Сначала останься живым. — Я приду, даже если придётся вырезать дорогу к тебе через весь Петербург. — Тогда не смей опоздать, — губы дрожали, но я заставила их улыбнуться. — Я слишком долго ждала мужчин, которые возвращаются после того, как уже поздно. — Нет. Тем, кто способен остановиться. Я резко подалась назад, ударив затылком в его раненое плечо. Чернышев взвыл, дуло ушло от моего лица. Я схватила его запястье обеими руками. Выстрел грянул вверх; вспышка ослепила, порох обжёг щёку. Теперь его пистолет был пуст. Де Руа бросился к оружию в снегу. Солдаты подняли ружья, но с крыши конюшни прозвучал выстрел. Один факел погас. Второй выстрел выбил ружьё у ближайшего солдата. Глеб стрелял из слухового окна, пользуясь тем, что кремнёвые ружья врагов ещё не успели дать залп. — В дом! — крикнул он. Я ударила Чернышева коленом в рану. Он рухнул, но здоровой рукой вцепился в мой плащ и потянул за собой. Ткань задушила, застёжка впилась в горло. Отец выстрелил в воздух над солдатами. — Пакет здесь! — крикнул де Руа, поднимая бумаги. — Убьёте девушку — брошу в огонь! Все замерли на один удар сердца. Чернышев лежал в снегу, прижимая меня к себе. Его кровь пропитывала мой рукав. Он дышал мне в ухо часто и горячо. — Отдайте бумаги, — прохрипел он. — Отпустите её. — Сначала пакет. — Сначала дочь. Слово ударило сильнее пощёчины. Отец произнёс его перед вооружёнными людьми, перед Григорием, перед всем миром, будто у меня наконец появилось место, которое нельзя было отнять чужой фамилией. Чернышев услышал мой всхлип и засмеялся. — Трогательно. Проверим, сколько стоит позднее отцовство. Он сорвал с моего плаща капюшон, приставил к горлу маленький дорожный нож. Лезвие коснулось кожи. Чернышев чуть повернул кисть. Под подбородком стало горячо, тонкая струйка побежала за ворот сорочки. Де Руа дёрнулся, и нож прижался глубже. — Вы уже однажды отдали женщину ради этих бумаг, — прошептал Чернышев. — Неужели дочь стоит дороже Дарьи? Лицо отца дрогнуло, словно имя матери было пулей, которую он двадцать лет носил в теле и только сейчас услышал выстрел. — Папа, — сказала я впервые, и это слово разодрало мне горло сильнее лезвия. — Не за мать. Не за искупление. За меня. Он закрыл глаза всего на миг. Когда открыл, в них уже не было прошлого — только я, стоящая на коленях в грязном снегу. — Бросайте пакет. — Нет! — крикнула я. Де Руа посмотрел мне в глаза. — Прости. И бросил бумаги Чернышеву. Внутри меня что-то умерло тихо, без крика. Он выбрал меня — должен был выбрать меня, именно об этом я мечтала ребёнком. Но за эти листы умерли родители Григория, ради них истязали Миро, из-за них мы стояли в крови. Отец спасал дочь, уничтожая последнюю возможность оправдать собственные преступления. Чернышев отпустил моё горло и схватил пакет. Разорвал тесьму зубами. Ветер подхватил верхний лист. Бумага была чистой. Вторая тоже. Чернышев медленно поднял голову. — Где подлинники? Де Руа улыбнулся. — Уже покинули Петербург час назад в почтовой сумке французского посольства. Карета предназначалась только для того, чтобы вы это увидели. Я рассмеялась сквозь слёзы. Отец не выбрал бумаги вместо меня и не выбрал меня вместо мёртвых. Он наконец придумал ход, в котором женщина не становилась платой. Чернышев ударил меня ножом. Я почувствовала холод под рёбрами, затем горячую, ослепляющую боль. Мир качнулся. Где-то закричал Григорий. Отец выстрелил. Солдаты дали залп, дым закрыл двор белой стеной. Пуля ударила в косяк рядом с головой Григория. Глеб сбил его на ступени и накрыл собой, а солдаты уже торопливо кусали патроны, сыпали порох в стволы, путались окоченевшими пальцами в шомполах. У нас были секунды, купленные старым оружием, снегом и чужой паникой, но моё тело отказывалось ими пользоваться. Ноги подломились. Кровь пропитывала корсаж, стекала по животу так быстро, будто жизнь нашла щель и торопилась покинуть меня первой. Чернышев подхватил меня, швырнул в стоявшие у ворот сани и сам рухнул рядом. Кучер хлестнул лошадей. Полозья рванулись по снегу прежде, чем дым рассеялся. Я увидела Григория на ступенях. Глеб удерживал его, а он тянулся ко мне обеими руками, хотя кровь уже стекала по босым ногам. — Катя! Я прижала ладонь к ране и смотрела, как он исчезает за воротами. Удар о деревянный борт выбил воздух. Я сунула пальцы за корсаж и нащупала письмо матери, которое носила у сердца, словно мёртвая женщина могла защитить живую. Бумага промокла моей кровью. Я разорвала край, потом ещё один, и, пока Чернышев прижимал ладонь к плечу, стала незаметно ронять белые клочки за борт. Каждая полоска уносила строчку Дарьи, каждый рывок раздирал последние слова, оставленные мне матерью, но любовь, которую хранят ценой жизни любимого, превращается в красивую бесполезную реликвию. Пусть от письма не останется ничего. Лишь бы Григорий увидел след. — Думаете, он пойдёт по вашим кровавым крошкам? — спросил Чернышев, словно прочёл мысль. Он вдавил ладонь в мою рану. Боль взорвалась под веками ослепительным светом; я выгнулась, закусила губу, чтобы не подарить ему крик, но стон всё равно вытек между зубами вместе с кровью. — Он едва способен дойти до постели. Пока Никитин поднимется, вас уже не будет ни в одном приказе, ни в одной книге, ни даже среди живых. — Тогда зачем… тащите меня с собой? — Чтобы он поднялся, — улыбнулся Чернышев. — Чтобы вырвал швы, сел на коня, пошёл по следу и умер, не добравшись. Некоторые казни прекрасны именно надеждой. Мне следовало испугаться, но внутри поднялась ненависть — горячая, почти сладкая, удерживающая сознание лучше лекарств. Я оторвала ещё кусок письма и сжала в кулаке. — Вы ничего о нём не знаете. — Знаю достаточно. Он всегда выбирает вас после того, как сначала выбирает себя. — Нет, — прошептала я. — Сегодня он впервые выбрал меня, потому что послушался. Чернышев засмеялся, и с его губ сорвалось облачко пара. Я раскрыла пальцы за бортом. Последний клочок лёг на снег белой бабочкой, перечёркнутой моей кровью. Если Григорий придёт, он найдёт меня. Если не придёт — эти обрывки станут единственным доказательством, что я до последнего верила в человека, которого сама попросила отпустить меня. Сани вылетели на набережную. Над Невой висел туман, фонари дрожали в нём тусклыми золотыми пятнами, а дворцы вдоль реки смотрели на нас сотнями тёмных окон, равнодушные к женщине, которую увозили среди столицы под защитой государственной печати. Я подумала, что Петербург похож на Чернышева: великолепный фасад, ледяное сердце и вода под ногами, готовая принять любое тело без единого вопроса. Даже мой крик здесь стал бы лишь ещё одним звуком в завывании ветра. И никто не оглянулся. Чернышев наклонился ко мне, окровавленный, торжествующий. — Ваш отец спас бумаги. Муж спас себя. А вас, княжна, снова никто не выбрал. На этот раз я ему поверила.