Катерина. Муж мой единственный (Враг мой любимый 3) · Глава 20

Глава 20

Я выбрал жизнь, и она наказала меня за это немедленно. Катю швырнули в сани так, будто она была мешком с украденным серебром. На миг её лицо показалось между плечом кучера и поднятым бортом — белое, залитое слезами, с тёмной кровью на подбородке. Потом лошади рванули, полозья взвизгнули по камню, ворота проглотили её, а я остался на ступенях живой, послушный и совершенно бесполезный. — Катя! Глеб держал меня поперёк груди. Я ударил его затылком в лицо, вывернулся, услышал, как он выругался, и сделал один шаг. Только один. Разошедшийся шов под рёбрами дёрнуло, будто из живота вырвали раскалённую проволоку. Колени сложились. Я рухнул босыми ногами в снег, и мир накренился вместе со мной. — Пусти! — Я царапал брату руки, унизительно слабый, захлёбывающийся собственной слюной и кровью. — Дай коня! — Ты на нём не усидишь. — Привяжи меня к седлу. — Чтобы Чернышев получил два трупа вместо одного пленника? Я ударил его кулаком. Удара почти не получилось — жалкое прикосновение к скуле человека, которого я когда-то валил на землю одним движением. Глеб даже не качнулся. Лишь стиснул меня крепче, пока я рвался и выл ему в воротник, как мальчишка, которого снова удерживают возле мёртвого тела матери. — Она попросила тебя жить, — процедил он мне в ухо. — Не смей превращать её просьбу в последнюю ошибку. — Она истекает кровью! — И ты тоже. — Мне плевать. — Вот поэтому ты сейчас не решаешь. Эти слова унизили сильнее пощёчины. Всю жизнь я решал: кто войдёт, кто выйдет, кто будет прощён, а кто ляжет в землю. Теперь родной брат прижал меня к ступеням, лекарь бежал через двор с ящиком, солдаты перезаряжали ружья за воротами, а женщина, которую я любил, исчезала в ночи, потому что моё тело превратилось в окровавленную вещь, которую взрослые вынуждены унести с дороги. Де Руа вышел из порохового дыма, шатаясь. Его шляпу сорвало, серебристые волосы рассыпались по воротнику синего камзола, на виске темнела царапина. В руке он держал разряженный пистолет. — Я не попал, — сказал он. — Тогда зачем вернулись? Он посмотрел на меня так, будто я ударил точно в то место, где у него наконец появилось сердце. — Чтобы исправить. — Вы уже исправляли её жизнь восемнадцать лет. Отойдите. Я попытался подняться, но лекарь разрезал пропитанную кровью повязку. Холод коснулся раскрытой раны, и я захрипел, вцепившись пальцами в снег. Подо мной расплывалось красное пятно — слишком яркое на белом, почти праздничное. Когда-то я заставлял людей смотреть на собственную кровь и называл это способом развязать язык. Теперь тело говорило за меня одно слово: слаб. — В дом, немедленно, — приказал лекарь. — Края разошлись. Ещё одна такая попытка, и кишка выйдет в рану. — Зашивайте здесь. — Вы не поняли. — Это вы не поняли. Пока будете нести меня к постели, Чернышев получит ещё полверсты. Лекарь побледнел. Глеб выругался, подхватил меня под мышки и потащил в каретный сарай. Пятки волочились по камню. Я видел собственный кровавый след и думал только о другом — тонком, исчезающем следе Кати, который снег уже начинал зализывать своим равнодушным белым языком. Меня уложили на снятую с петель дверь. Конюх принёс фонари; жёлтый свет лёг на кирпичные стены, на хомуты, медные пряжки и инструменты лекаря. Он налил в таз тёплой воды, бросил туда губку, разложил изогнутую иглу, вощёную нить и щипцы. Запах уксуса смешался с навозом и порохом. — Дайте ему лауданум, — сказал де Руа. — Нет, — отрезал я. — В этом состоянии вы никого не спасёте. — Под опием не спасу тем более. Лекарь прижал края раны. Мир вспыхнул белым. Я выгнулся, Глеб сел мне на бёдра, де Руа удержал плечи. Никогда ещё я не был настолько унижен: трое мужчин распластывали меня на двери, как освежёванную тушу, пока игла входила в живое мясо, выходила наружу и вновь прокалывала кожу. Я кусал свёрнутый ремень, но крик всё равно прорвался — низкий, животный, совершенно не похожий на голос графа Никитина. — Кричи, — глухо сказал Глеб. — Хоть раз не делай из боли оружие против самого себя. Я выплюнул ремень. — Когда закончит, я убью тебя первым. — Значит, проживёшь достаточно долго для семейного разговора. Игла вошла снова. Слёзы потекли в виски. Перед глазами стояла Катя на коленях, снег на её шерстяной юбке, дуло у лица. «Я прошу тебя… живи». Я бросил оружие, потому что она попросила, и теперь ненавидел её за правильность, себя — за послушание, весь мир — за то, что взрослая любовь требовала от меня лежать и позволять другим спасать тело, пока мою женщину увозил палач. Я вспомнил мужчин, которых допрашивал в полковых подвалах. Они тоже плакали, кусали ремни, обещали продать Бога, мать и собственное имя за одну минуту без боли, а я смотрел сверху и презирал их слабость. Теперь за каждую такую минуту расплачивался своим мясом. Боль не облагораживала — она раздевала, отнимала манеры, титул и красивую ложь о самообладании, оставляя только животное, которое хочет, чтобы его пожалели. Катя видела это животное во мне раньше всех и всё равно попросила его жить. — Готово, — сказал лекарь наконец. — Повязку туго. Ему нельзя вставать. — Я и не встану. Глеб настороженно посмотрел на меня. — Поеду лёжа. — Гриша… — Можешь связать руки, если боишься. Но либо я еду с вами, либо вы потратите остаток ночи, удерживая меня здесь. Де Руа наклонился к моей ране, проверил узел и произнёс тихо: — Чернышев хочет, чтобы вы последовали. Он мог убить Катерину во дворе, но увёз. Значит, вы — вторая часть ловушки. — Я всю жизнь был частью чужой ловушки. Это не повод заставлять её ждать. Снаружи вскрикнул Миро. Он стоял возле ворот в чужой шинели, накинутой поверх длинной рубахи, и держал в пальцах узкую полоску бумаги. Край был пропитан кровью. — Это выпало из саней, — сказал он. — Там дальше ещё одна. Де Руа выхватил клочок, поднёс к фонарю. На бумаге уцелело несколько букв, написанных выцветшими чернилами. Его лицо изменилось. — Письмо Дарьи. Я закрыл глаза. Катя разрывала последние слова матери, чтобы оставить мне дорогу. Она жертвовала мёртвыми ради живого мужчины, а я лежал на двери и позволял зашивать себя, будто заслуживал такую веру. — Теперь вы понимаете, зачем я поеду? — спросил я. Де Руа сжал бумагу в кулаке. — Понимаю, почему поедем все. Через несколько минут меня перенесли в лёгкие городские сани и укрыли медвежьей полостью. Глеб сел рядом, положив пистолет на колени; де Руа занял переднее сиденье и велел кучеру держаться кровавых клочков. Миро попытался забраться следом, но лекарь схватил его за ворот. — Отпустите, — огрызнулся мальчишка. — Я лучше вижу след. — Ты едва стоишь. — Здесь это семейная традиция. Я посмотрел на его серое от боли лицо, на босые лодыжки в чужих сапогах и понял, что собираюсь сделать с ним то же, что Катя сделала со мной: приказать жить, зная, что это прозвучит как отказ от его любви. — Оставайся, Миро. — Потому что я слабый? — Потому что мне нужен человек, который сохранит копии бумаг, если мы не вернёмся. Он хотел возразить, но я протянул руку. Миро сжал её осторожно, стараясь не показать, что дрожит. — Вернитесь, — сказал он. — Все. Мне надоело наследовать чужих мертвецов. Сани вылетели со двора. Петербург был чёрным, белым и золотым: чёрная река между гранитными берегами, белый снег на крышах, золотые пятна редких фонарей. Ветер с Невы пробирался под полость, кусал мокрую сорочку. Каждый толчок полозьев отдавался под рёбрами, и нить словно медленно пилила кожу. Глеб держал ладонь поверх повязки, не позволяя мне подняться. Мимо проплывали тёмные фасады особняков с колоннами, закрытые лавки, редкие извозчики в овчинных тулупах. У ночной заставы часовой грел руки над жаровней и даже не повернул головы: у столицы было слишком много чужого горя, чтобы задерживаться на каждом. Я лежал под дорогим медвежьим мехом в одной окровавленной сорочке, без сапог и кафтана, и впервые понимал, насколько смешон титул, когда человек не способен сам удержать собственные внутренности. — Убери руку. — Чтобы ты выпал на первом повороте? — Чтобы я не чувствовал себя ребёнком. — Ты никогда им не чувствовал себя, даже когда был. Возможно, пора наверстать. Я отвернулся. На углу улицы фонарь осветил ещё один клочок — он прилип к ледяной колее, перечёркнутый красным. Кучер придержал лошадей, де Руа спрыгнул, поднял бумагу и прочёл половину материнской фразы: «…не позволила страху…» — Что там было? — спросил я. — Не ваше. — Теперь её кровь на каждом слове. Не смейте снова прятать от неё прошлое. Он сел обратно, держа обрывок бережнее реликвии. — Дарья писала, что не позволила страху сделать выбор вместо любви. Я рассмеялся, и смех разорвал рану изнутри. — Значит, Катя получила это от матери. А я всю жизнь позволял страху носить моё имя. — Вы не единственный, — ответил де Руа. — Я называл страх осторожностью, долгом, государственной необходимостью. Мужчины придумывают своим трусостям титулы, чтобы женщинам было труднее их проклясть. — Вас она всё равно прокляла. — И была права. Нечем было ударить человека, который сам не защищался. Я посмотрел на его прямую спину, на серебро волос, и ненависть вдруг стала тяжелее: раньше она помогала не видеть, насколько мы похожи. Оба однажды решили за Катю, оба принесли её свободу в жертву собственному страху и оба теперь мчались за ней, надеясь, что поздний поступок изменит раннее преступление. След повёл к Адмиралтейскому каналу. Здесь пахло смолой, мокрым деревом и холодной водой. За оградами темнели склады, штабеля корабельного леса лежали под снегом, как огромные кости. Впереди за частоколом громоздились деревянные амбары Новой Голландии, где сушили корабельный лес и хранили канаты для флота; водяные ворота чернели во льду, будто раскрытая пасть. Последний клочок письма зацепился за чугунный столб возле караульной будки. Дальше след исчез. — Ворота заперты, — сказал кучер. — Для нас, — ответил де Руа. — Не для человека с приказом Тайной экспедиции. Из будки вышли двое караульных в зелёных мундирах. Один поднял фонарь, второй взял ружьё на изготовку. — Проезд закрыт до утренней смены. Де Руа показал бумагу с печатью посольства. — Внутри находится похищенная дочь французского подданного. Караульный даже не взглянул на документ. — Нам приказано никого не пропускать. — Кем приказано? — Государственным человеком. Я откинул полость. Мороз ударил в мокрое тело. Караульный увидел кровь, босые ноги, распахнутую сорочку и усмехнулся. — А это ещё кто? — Муж женщины, которую вы помогаете убить. — Тогда возвращайтесь домой и готовьте поминки. Я выстрелил раньше, чем Глеб успел схватить руку. Пуля ударила в фонарь. Стекло взорвалось, темнота накрыла ворота. Де Руа бросился на первого караульного, Глеб выбил ружьё у второго. Я попытался встать, но ноги не удержали; выпал из саней, ударился плечом о снег и пополз к арке. За спиной ругались, хрипели, ломали прикладами кости. Я полз, оставляя собственную кровь поверх Катиного следа. Пальцы скользили по льду, колени не слушались, сорочка задралась до бёдер. Если бы кто-нибудь из людей, когда-то дрожавших перед графом Никитиным, увидел меня теперь, он рассмеялся бы: властитель чужих жизней ползком добирался до женщины, которую не сумел защитить стоя. Глеб догнал меня у ворот, поднял под мышки. — Я ненавижу тебя, — выдохнул он. — Встань в очередь. — Она длинная? — Катя всегда первая. Он вскинул мою руку себе на плечо. Де Руа отобрал у караульного связку ключей. Мы прошли под тяжёлой деревянной балкой, и створки захлопнулись за спиной с таким грохотом, словно ловушка была довольна. Во внутреннем дворе стояли пустые повозки. Снег между амбарами был истоптан сапогами, поэтому кровавый след потерялся. Над каналом висел туман, дощатые стены уходили в него без окон, а из-за запертых дверей пахло пенькой, смолой и сыростью. Десятки одинаковых входов. Десятки мест, где можно спрятать женщину, пытать её и не услышать ничего, кроме воды подо льдом. Я провёл ладонью по ближайшей стене. Брёвна оказались влажными и ледяными; на пальцах осталась пахучая смола, похожая на почерневшую кровь. Где-то под настилом плеснула вода. Эти склады строили для флота — для мачт, канатов и парусов, с помощью которых империя собиралась раздвигать свои границы, но Чернышев превратил государственную мощь в декорацию для личной мести. Он всегда так поступал: брал закон, дерево, мундир, человеческий страх и заставлял всё служить своей обиде. — Разделимся, — сказал де Руа. — Нет. Чернышев ждёт именно этого. — А Катерина теряет кровь. Слова выбили из меня воздух. Я прислонился к стене, закрыл глаза и заставил себя думать не как муж, сходящий с ума, а как человек, который слишком хорошо знает палачей. Чернышев не хотел спрятать Катю. Он хотел показать, что может заставить меня выбрать дверь — и ошибиться. — Тишина, — произнёс я. — Что? — Если бы она могла кричать, он позволил бы. Он привёл меня сюда ради её голоса. Мы замерли. Ветер тёрся о водосточные трубы. Где-то скрипела незакреплённая вывеска. Потом из дальнего корпуса донёсся звон металла и мужской крик. — Не она, — сказал Глеб. — Поэтому туда и пойдём. Это приманка, которую Чернышев считает достаточно убедительной. Внутри склада горела одна лампа. Между штабелями канатов лежал человек в кучерском армяке — тот самый, что увёз Катю. Горло было перерезано, ладони прибиты к полу короткими гвоздями. Рядом валялась соболья опушка её плаща. Я упал возле тела, схватил мех. Он был мокрым от крови и всё ещё хранил слабый запах Кати — холодный воздух, розовое масло, дым. Меня выворачивало до хруста в позвоночнике. Я прижал мех ко рту, и слёзы хлынули так яростно, что стало нечем дышать. — Он убил её, — прошептал я. — Нет, — де Руа опустился рядом. — На плаще кровь кучера. Посмотрите: ткань разрезана, а не сорвана. Это оставили для вас. — Откуда вы знаете, чья кровь? — Потому что Катерину ударили под рёбра. Здесь кровь только снаружи меха. Чернышев хочет, чтобы вы перестали думать. — У него получилось. Признание раздробило остаток моей гордости. Я сидел на полу, прижимая к лицу чужую кровь, и не мог отличить любовь от безумия, страх от правды, спасение от очередной попытки обладать. Катя просила меня жить, а я всё ещё считал жизнью только то пространство, в котором она принадлежала мне. Я вспомнил её возле моей постели: золотые волосы на чёрном платье, синие глаза, опухшие от слёз, ладонь на моей щеке. Она не обещала вернуться, не дала привычной клятвы, которой мужчина может заткнуть собственный страх. Она потребовала, чтобы я существовал даже без неё, и теперь мне казалось, что Чернышев похитил не Катю — он похитил возможность доказать, что я способен выполнить её единственную просьбу. Если войду в ловушку и умру, то снова сделаю свою смерть её пожизненным наказанием. Если останусь, пока она кричит, каждое моё дыхание станет предательством. Выбор был устроен без выхода, потому что палач хорошо знал: сильнее тела женщину можно мучить только мужчиной, который любит её неправильно. Глеб поднял лампу. На груди мёртвого белела записка, приколотая булавкой. «Графу Никитину. Один час. Войдите один через водяные ворота. Если приведёте людей, княжна умрёт. Если не придёте, она умрёт медленнее». — Мы не дадим тебе идти одному, — сказал брат. — Дадите. — Это приказ? Я посмотрел на него. В зелёных глазах, так похожих на мои, стоял тот же двенадцатилетний снег, та же вина человека, который однажды ушёл за помощью и всю жизнь считал, что опоздал. — Нет, Глеб. Просьба. Он вздрогнул. Именно так Катя вздрогнула, когда вместо приказа услышала вопрос. Просить оказалось больнее, чем ползти: приказ прятал страх за властью, а просьба оставляла меня перед братом голым. — Тогда мой ответ — нет. За стеной раздался женский крик. Я узнал её голос прежде, чем сердце успело ударить. Этот крик прошёл сквозь доски, швы и кости, нашёл внутри меня всё человеческое и разорвал одним движением. Я дёрнулся к двери; повязка стала горячей. Глеб обхватил меня за пояс, но теперь я не бил его. Просто смотрел на железную ручку и плакал, беззвучно, беспомощно, чувствуя, как каждая секунда моего промедления ложится на Катину кожу новым шрамом, который потом придётся носить ей, а помнить мне. Катя закричала снова — коротко, сдавленно, будто Чернышев зажал ей рот. Потом послышался его голос, усиленный пустотой деревянного амбара: — Громче, княжна. Ваш муж плохо слышит, когда ему приходится выбирать между любовью и гордостью. Я вырвал у мёртвого записку. На обороте проступала свежая строка, написанная Катиной кровью: «Если любишь меня — не входи». И впервые в жизни я не знал, что страшнее: снова ослушаться её или послушаться.