Глава 31
У неё были глаза Николая, и моё тело узнало их раньше памяти. Те же тяжёлые веки, тот же серый холод, та же привычка смотреть на женщину как на проступок, который мужчина ещё не решил наказать плетью или прощением. Только в глазах её сына всегда жила трусость, прикрытая жестокостью, а в её взгляде трусости не было. Мать Николая стояла посреди комнаты в чёрном польском платье, узком белом воротнике и тяжёлой вдовьей вуали, словно пришла не на допрос, а на мои похороны и сердилась, что покойница дышит. — Я приказала вытравить из неё ребёнка убийцы моего сына, — повторила она. Слово «вытравить» вошло внутрь вместе с памятью о горечи во рту, горячей крови между ног и повитухиных руках, которые меняли полотна, боясь посмотреть мне в лицо. Живот свело. Я обхватила его обеими ладонями, будто могла заслонить ребёнка от голоса. Григорий дёрнулся рядом. Цепь звякнула, караульные подняли ружья, Чернышев отступил к стене, но я вцепилась в пальцы Григория прежде, чем он успел снова превратить мою боль в своё убийство. — Не смей, — прошептала я. — Она призналась. — Поэтому её будет трудно убить незаметно. Оставь государству хоть одну работу. Он посмотрел на меня сверху. Разбитые губы дрожали, зелёные глаза налились темнотой, на шее кровоточил след железного ошейника. Я чувствовала, как ярость ломает его изнутри, как ему физически больно стоять неподвижно, пока женщина, заказавшая смерть нашего ребёнка, дышит на расстоянии одного прыжка. Но он остался. Не ради Вяземского, не ради Потоцкого, не из страха перед новой статьёй обвинения — ради меня. Это послушание оказалось страшнее прежнего неповиновения, потому что впервые потребовало от него не силы, а доверия. Вяземский велел караульным встать между нами и спросил у незнакомки имя. Она сняла вторую перчатку медленно, с оскорбительным спокойствием, будто заставляла целую комнату ждать, пока её пальцы освободятся от шёлка. — Моё имя записано в родословных раньше вашего, князь. Я мать Николая Потоцкого. — Родословная не заменяет показаний. — В России, возможно. В Польше иногда заменяет короля. Старый Потоцкий ударил тростью об пол. — Замолчи. Ты опозорила дом. Она повернулась к нему. Вуаль качнулась, открывая тонкое лицо с резкими скулами, почти бескровные губы и серебряные пряди у висков. — Дом опозорил ваш внук, когда позволил этой женщине носить его имя после того, как она легла под русского. Григорий рванул воздух сквозь зубы. Я сжала его руку сильнее. — Если продолжите, — сказала я, — ему придётся выбирать между уважением к моей просьбе и удовольствием сломать вам шею. Не уверена, что настолько хорошо воспитала его за последние несколько минут. Мать Николая посмотрела на наши соединённые пальцы. — Ты всегда умела делать из мужчин собак. — Нет. Собак обычно кормят и не бьют. Поэтому ваш сын до них не дотягивал. Её ладонь взлетела. Пощёчина обожгла лицо, голова дёрнулась, во рту появился вкус крови. Григорий шагнул, однако остановился сам. Я медленно повернулась обратно и улыбнулась. Щека горела, тело тряслось, между ног снова стало влажно, и ужас за ребёнка поднимался к горлу, но я не позволила ему прозвучать. Некоторые женщины считают, что удар возвращает им власть. Самое мучительное наказание — показать, что они лишь передали тебе доказательство собственной слабости. — Один раз Николай ударил меня при слугах, — произнесла я. — Потом долго объяснял, что защищал честь семьи. Вы даже оправдания наследуете. — Катерина, ляг, — сказал лекарь. — Когда закончим. — У вас кровь. — У меня её сегодня удивительно много для имущества, которое все делят без спроса. Повитуха подбежала с полотном, но я не дала усадить себя. Если лягу, они снова начнут говорить над моим телом, словно над открытым сундуком. Я стояла, опираясь на Григория. Его плечо было ранено, моё чрево отравлено, и вместе мы напоминали одно сломанное существо, которое судьба зачем-то разделила на мужчину и женщину, чтобы мучить по очереди. Вяземский велел писарю записывать каждое слово. — Вы признаёте, что заплатили графу Чернышеву за отравление княгини? — За устранение обмана, — ответила мать Николая. — Этот ребёнок не Потоцкий. — Это решаете не вы. — Я решала, что войдёт в нашу кровь, когда ваша императрица ещё училась произносить русские слова. — Кровь — не государственная граница. Здесь её проливают по русским законам. — Тогда арестуйте Никитина. Он пролил кровь моего сына. — Он уже арестован, — устало напомнил Вяземский. — Плохо арестован. Всё ещё держит свою шлюху за руку. Я услышала, как Григорий перестал дышать, и поняла: ещё одно слово — и никакая моя просьба не удержит. Отпустила его пальцы, шагнула к женщине и ударила сама. Не из достоинства, не ради ребёнка, не ради всех униженных жён. Я ударила потому, что хотела. Ладонь встретила её щёку с сухим звуком. Вуаль сорвалась, на тонкой коже проступили четыре красные полосы. Боль в животе тут же скрутила меня пополам, но Григорий подхватил, прижал спиной к груди и держал, пока чёрные пятна не перестали плыть перед глазами. — Мы закончили обмен семейными обычаями? — спросил Вяземский. — Она начала, — выдохнула я. — Этот довод принимают дети до семи лет. — Значит, мужчины пользуются им всю жизнь незаконно. Даже писарь закашлялся, пряча улыбку. Мать Николая коснулась щеки. Впервые её спокойствие треснуло. Чернышев стоял у стены без шпаги, прижимая к носу окровавленный платок, и наблюдал за женщиной с выражением человека, которому неприятно, что сообщник оказался разговорчивее. Вяземский повернулся к нему. «Когда вы договорились?» Чернышев ответил, что не договаривался, лишь получил записку без подписи. Мать Николая усмехнулась и назвала день, час и дом на Миллионной улице, где они встретились под видом карточного вечера. Она рассказала, как передала ему сто голландских червонцев, пузырёк густого отвара и имя надзирательницы, чей брат просил место в госпитале. Каждая подробность ложилась на Чернышева новым звеном цепи. «Вы обещали, что кровь спишут на слабость после дороги», — сказала она. «А вы обещали молчать», — вырвалось у него. Вяземский поднял руку, останавливая писаря, затем велел повторить медленнее. Я увидела, как Чернышев понял: оправдываясь, он подтвердил договор. Его лицо стало почти спокойным, только серебряная перевязь дрогнула. «Прекрасно, — произнёс он. — Если нас будут топить, княгиня, постарайтесь хотя бы не наступать мне на голову». «Вы слишком мелки, граф, — ответила она. — Под водой вас не заметят». Их взаимная ненависть была хуже союза: они не доверяли друг другу, но одинаково считали моё тело подходящим местом для сделки. Лекарь попытался прервать допрос, потому что новое пятно на полотне стало алым. Он усадил меня на кушетку, положил ладонь на живот и велел дышать, пока повитуха, закрыв меня плащом от чужих глаз, меняла ткань. Я слышала их голоса сквозь боль, будто из-под воды. Мать Николая перечисляла суммы, Вяземский задавал вопросы, перо скрипело, а моё тело снова превращалось в часы: пока кровь не усилилась, можно допрашивать; если усилится, мужчины сделают паузу и назовут это милосердием. Григорий стоял на коленях возле кушетки. Цепи лежали на ковре, его лоб упирался в мою ладонь. «Не уходи», — повторял он. Я хотела ответить, что не собираюсь, но очередная судорога раздавила слова. Тогда я потянула его за волосы и заставила посмотреть. «Если потеряю ребёнка, ты не посмеешь последовать за ним. Слышишь? Я не стану хоронить вас обоих ради удобства твоей совести». Он побледнел, словно я уже произнесла приговор. «А ты?» — спросил он. «Я останусь, чтобы ненавидеть всех достаточно долго». Это было жестокое обещание, зато он поверил. Когда лекарь сказал, что кровотечение не усиливается, я испытала такое унизительное облегчение, что поцеловала его руку. Он смутился и поспешно отнял пальцы. Мать Николая наблюдала без жалости. Возможно, она тоже когда-то лежала под чужими взглядами и ждала, останется ли в ней ребёнок; возможно, именно поэтому знала, куда бить. Женщины не всегда спасают друг друга от мужской жестокости. Иногда они изучают её устройство, наследуют ключи и с особенным удовольствием запирают следующую. — Ты думаешь, он будет любить тебя, когда увидит, во что превратилось твоё тело после родов? Николай говорил: под платьями ты вся состоишь из шрамов. После ребёнка добавятся новые. Мне стало холодно. Не от её слов — от того, что Николай обсуждал моё тело с матерью, перечислял следы собственных ударов, превращал мою наготу в семейную беседу. Я снова лежала в польской спальне, а он поднимал сорочку и считал синяки, проверяя, какие заметит горничная. Унижение вернулось запахом воска, мокрого бархата и его дыхания. Я почувствовала себя раздетой перед всей комнатой. Григорий наклонился к моему уху. — Посмотри на меня. Я не могла. — Катя. На меня. Подняла глаза. Его лицо было изуродовано побоями, тёмные волосы слиплись от крови, на щеке тянулся свежий порез, но взгляд стал неожиданно ясным. — В тебе нет ни одного шрама, который сделает тебя меньше моей, — сказал он. — Если роды изменят тело, я выучу его заново. Если ты возненавидишь себя, буду любить за двоих, пока не надоест спорить. А если эта женщина ещё раз заговорит о тебе без платья, я забуду, что обещал не убивать. — Вы всё испортили последним предложением. — Я стараюсь становиться человеком постепенно. Резкая перемена повредит здоровью. Слёзы хлынули внезапно, горячо, унизительно. Я закрыла лицо ладонью, но Григорий отвёл её и целовал мокрые щёки так бережно, словно собирал с них яд. Все смотрели. Мне следовало оттолкнуть его, сохранить остаток достоинства, однако достоинство уже не раз согревало меня ночью и не спасло ни одного ребёнка. Я прижалась к его груди и позволила себе несколько мгновений быть не княгиней, не свидетельницей, не возможной матерью наследника, а женщиной, которую наконец увидели целиком и не отвернулись. — Прекрасно, — холодно сказала мать Николая. — Теперь занесите в протокол, что они подтверждают связь. Вяземский посмотрел на нас поверх папки. — Их связь подтверждает беременность убедительнее поцелуя. Старый Потоцкий побледнел. — Отцовство не установлено. — Установлено, — отрезала мать Николая. — Николай не мог иметь детей. Тишина ударила сильнее пощёчины. Я почувствовала, как рука старого князя на трости дрогнула. — Ложь, — произнёс он. — Варшавский лекарь сообщил вам это после горячки три года назад. У меня сохранилось его заключение. Вы знали, что внук бесплоден, и всё равно решили объявить ребёнка любовника наследником, лишь бы не признать, что ваша ветвь высохла. Я вспомнила ночь, когда сообщила Николаю, что хочу детей. Он засмеялся, налил вина и сказал, что Потоцкие не спрашивают у женщин, чего те хотят; наследники появляются, когда семья решает. Тогда я приняла его злость за презрение. Теперь понимала: он боялся, что пустота выдаст его. Возможно, поэтому бил живот осторожнее, чем лицо, а после заставлял лекарей уверять слуг, что со мной всё в порядке. Он берег не мою способность родить, а легенду. Если бы я забеременела от него, дом праздновал бы чудо; если от другого — присвоил бы чудо себе. Женщина в их семье была не человеком, а тёмной комнатой, где мужчины прятали несостоятельность. «Значит, вы хотели не отомстить за сына, а защитить его мужское бессилие?» — спросила я. Её губы побелели. «Я защищала имя». «Имя, которое не смогло продолжиться без русского преступника и каторжницы». Старый Потоцкий приказал мне замолчать, но было поздно: слова уже разорвали траурный шёлк. Григорий рассмеялся — тихо, больно. «Вы пытались убить моего ребёнка, потому что он оказался единственным мужчиной Потоцких, способным родиться». Мать Николая шагнула к нему, и я впервые увидела в её глазах не ненависть, а стыд. Он ударил точнее нас обоих. Я повернулась к Потоцкому. Перед глазами возникло соглашение, которое он заставил меня подписать: опека над ребёнком в обмен на жизнь Григория, право семьи на имя, воспитание, будущее. Старик знал. Он не верил, что во мне растёт кровь Николая. Ему был нужен младенец, которого можно завернуть в герб, как чужое серебро в фамильную ткань. — Вы знали? — спросила я. — Заключения врачей ошибаются. — Не прячьтесь за лекарями. Вы знали? Он молчал. И этим молчанием снова раздвинул мне колени перед комнатой мужчин, снова измерил живот, кровь, способность доносить ребёнка, только теперь я понимала: все их разговоры о возможном наследнике были не заблуждением, а заговором. Они собирались построить продолжение рода на моей лжи, а цену назначить Григорию. Я вырвалась из его рук и подошла к столу. Соглашение лежало рядом с признанием. Нашла свою подпись, взяла лист обеими руками и разорвала. Бумага сопротивлялась сильнее, чем следовало; шов боли прошёл от живота к позвоночнику, но я рвала снова, пока герб Потоцких не раскололся на четыре части. — Договор уничтожен, — сказала я. — Ты уничтожила защиту Никитина, — прошипел старик. — Без статуса наследника государыне нет причины щадить ни его, ни тебя. — Защита, которая начинается с похищения моего ребёнка, называется угрозой. — Ребёнок получит имя, состояние, земли. — И узнает, что его настоящий отец висел, пока чужая семья учила лгать. — Настоящий отец может не дожить до завтра. Григорий вздрогнул. Я почувствовала его страх как собственный: ледяная игла вошла под рёбра. Потоцкий знал, куда ударить. Если я откажусь от фамильной защиты, признание, поединок, побег и нападение на Чернышева сложатся в верёвку. Если соглашусь, ребёнок выживет ценой отца и станет собственностью людей, которые уже пытались вытравить его из моего тела. — Дайте новый лист, — сказала я писарю. — Катя, нет, — прошептал Григорий. — На этот раз условия назначу я. Писарь посмотрел на Вяземского. Тот помолчал, затем кивнул. Я опёрлась ладонями о стол, чтобы никто не видел дрожи. — Потоцкие признают ребёнка только для временной защиты до решения императрицы. Они не получают опеки, права вывезти его из России, выбрать имя, веру или воспитателя. Григорий и Глеб остаются живы до расследования поединка и отравления. После рождения я сама решу, чью фамилию будет носить дитя. — Ты торгуешь пустотой, — усмехнулась мать Николая. — У тебя нет права подписывать соглашение именем Потоцких. — Зато у меня есть то, чего вы не смогли убить. — Пока. Григорий шагнул, но теперь я остановила его одним взглядом. Слово причинило боль, однако уже не управляло мной. Старый Потоцкий склонился над обрывками бумаги. Политика прошла по его лицу, как тень. После смерти Августа Третьего Речь Посполитая жила без короля; магнатские фамилии считали голоса, земли и браки перед новым избранием, а русские полки поддерживали «Фамилию» Чарторыйских. Для Потоцких наследник был не младенцем, а ещё одной печатью в борьбе против чужого влияния. Мой ребёнок не родился, но уже стоял на сейме, распоряжался имениями и выбирал государя. — Я рассмотрю условия, — произнёс старик. — Нет. Вы подпишете сейчас. — Ты забываешь своё положение. — Моё положение трудно забыть: подо мной всё ещё кровь, вокруг меня четыре человека решают судьбу матки, а единственный мужчина, которого я выбрала, в цепях. Поэтому подпишите прежде, чем я найду способ сделать эту сцену ещё неприличнее. Вяземский прикрыл рот ладонью. Глеб рассмеялся. Даже Григорий уткнулся губами в мои волосы, пряча улыбку. Старый Потоцкий потребовал перо. Мать Николая наблюдала, пока писарь составлял условия. Её спокойствие вернулось, и именно это должно было меня насторожить. Когда князь поставил подпись, она вынула из складок юбки узкий кожаный футляр. — Как трогательно, — сказала она. — Вы поделили ребёнка, основываясь на браке, которого никогда не существовало. Она раскрыла футляр и положила на стол лист плотной бумаги с церковной печатью. Текст был на латыни. Я различила имя Николая, название литовского прихода и дату — за два года до нашей свадьбы. После Тридентского собора католические приходы записывали браки в метрические книги: имена супругов и свидетелей, день, месяц, год и место венчания. В Речи Посполитой заверенные выписки из таких книг принимали духовные и светские суды. На листе стояли подпись священника и имена двух свидетелей. У Николая было прошлое, скреплённое прочнее, чем мои синяки и его клятвы. — Что это? — спросил Вяземский. Мать Николая снова посмотрела прямо на меня. — Запись о венчании моего сына. Его первой супруги нет в этой комнате, потому что она живёт в Вильно. Если документ признает консистория, брак Николая с этой женщиной ничтожен, её титул присвоен, а ребёнок не сможет даже притвориться наследником Потоцких. Я смотрела на латинские строки, и меня медленно выворачивало наизнанку. Я не была вдовой. Не была княгиней. Все годы, когда Николай владел телом по праву мужа, он не имел даже этого проклятого права. Меня не выдали замуж — меня отдали в чужую постель и назвали обрядом то, что оказалось хорошо украшенным насилием. — Вы лжёте, — прошептала я. — Нет, Екатерина. Я всего лишь пришла сообщить, что твой муж был женат не на тебе.