Катерина. Муж мой единственный (Враг мой любимый 3) · Глава 32

Глава 32

Я хотел убить Николая второй раз. Первого мне оказалось мало. Он лежал в земле, тело давно остыло, кровь высохла на моей памяти, но продолжал входить в Катерину через чужие бумаги, через материнский голос, через латинские строки, которые объявляли: даже её мучения принадлежали человеку, уже имевшему другую жену. Мёртвый снова раздевал её перед комнатой, отнимал имя, брак, прошлое, а я стоял в цепях и не мог даже закрыть ей глаза ладонью, чтобы она перестала смотреть на доказательство собственного унижения. — Нет, Екатерина, — повторила мать Николая. — Твой муж был женат не на тебе. Катя покачнулась. Я подхватил её раньше лекаря. Она была лёгкой до ужаса, вся состояла из мокрой рубахи, спутанных золотых волос и боли, которая билась под кожей отдельным сердцем. Чёрный плащ соскользнул с плеч, на белой ткани между бёдер расплылось новое пятно. Мир сузился до этого красного цвета. — Ложь, — прошептала она. — Запись подлинная. — Я сказала: ложь. Катя вырвала церковную выписку из рук Вяземского. Бумага задрожала так сильно, что печать застучала о стол. Она читала по слогам латинские имена, искала ошибку в дате, приходе, подписи священника, и с каждой строкой становилась белее. Я видел, как она пытается спасти не титул и не наследство — собственную память. Если венчание оказалось ничтожным, значит, годы, когда Николай входил в её спальню как муж, были не браком, а насилием, которому общество выдало кружево, свечи и благословение. — Как её зовут? — спросил Вяземский. — Эльжбета Журавская, — ответила мать Николая. — Дочь литовского каштеляна. Венчание состоялось в приходе Святого Иоанна в Вильно. Священник, двое свидетелей, три оглашения. Всё по форме. После Тридентского собора католический брак там, где декрет был обнародован, заключали перед приходским священником и свидетелями; имена супругов, место и день вносили в метрическую книгу. Заверенная выписка могла стать доказательством, но не приговором: подлинность печати, почерк, свидетелей и саму книгу ещё должна была проверить духовная власть. Вяземский напомнил это так спокойно, словно речь шла о спорной меже, а не о женщине, которой только что сообщили, что вся её семейная жизнь была красиво оформленным преступлением. — До проверки консисторией документ ничего не отменяет, — сказал он. Вяземский приказал запечатать выписку в отдельный пакет и вызвать переводчика Коллегии иностранных дел. Он объяснил Потоцким, что русская канцелярия не станет решать судьбу католического таинства по одной бумаге, привезённой обвиняемой в отравлении. Потребуются сличение церковной печати, выписка из приходской книги, подтверждение виленской духовной власти и допрос названных свидетелей. Мать Николая ответила, что один свидетель умер, второй служит в монастырском имении. «Удобно», — заметил Вяземский. «Смерть всегда удобна следствию, князь. Мёртвые не меняют показаний». Старый Потоцкий потребовал отдать документ ему как семейный. Вяземский сложил лист, положил в папку и перевязал тесьмой. «После попытки отравить женщину ваша семья утратила право жаловаться, что ей не доверяют семейные бумаги». — Зато объясняет достаточно, — усмехнулась мать Николая. — Где первая жена? — В Вильно. — Лжёшь, — бросил старый Потоцкий. Она медленно повернулась к нему. — Вы всегда произносите это слово, когда правда не просит вашего разрешения. — Эльжбета умерла. — Вам показали запись о смерти. Не тело. Потоцкий приблизился к матери Николая так близко, что их траурные одежды слились в одно чёрное пятно. «Ты похоронила Эльжбету собственноручно», — сказал он. «Я закрыла пустой гроб». «По твоему письму мы служили мессу». «Вы служили не ей, а удобству Николая». Старик поднял трость, но не ударил. Я понял: он не знал правды о первой жене, однако согласился принять её смерть без тела, потому что живые женщины всегда мешают мужским планам сильнее мёртвых. Мать Николая заставила семью оплакать пустоту, дала сыну новый брак и теперь вытаскивала старую ложь как нож, когда новая жена забеременела от другого. Ей не нужна была правда. Ей требовалось оружие, которое каждый раз меняло рукоять, но неизменно входило в женщину. Катерина издала звук, похожий на сломанный вдох. Я прижал её крепче, хотя боялся коснуться живота. Она оттолкнула меня. — Не держи. — Ты падаешь. — Тогда дай упасть хотя бы самой. Я отпустил. Эти два слова потребовали больше силы, чем удушить Чернышева. Катя осталась стоять, опираясь ладонями о стол, и меня выворачивало от бессилия. Всю жизнь я считал любовью мгновение, когда хватаешь женщину прежде, чем она разобьётся. Теперь должен был смотреть, как она выбирает собственное падение, и верить, что не каждое падение заканчивается смертью. — Ты свободна, — сказал я. Она подняла голову. Я понял ошибку раньше, чем она ответила. — Свободна? — повторила Катя. — Потому что мужчина, который бил и насиловал меня как муж, не имел законного права даже называться им? Ты решил, что бумага освободила меня задним числом? — Я не это хотел сказать. — Конечно. Мужчины редко хотят сказать именно то, чем режут. Просто нож случайно оказывается в руке. Её глаза наполнились слезами, но голос оставался тихим, и эта тишина дробила меня сильнее крика. — Если брак недействителен, значит, я не вдова и не княгиня. Значит, всё, что терпела ради долга жены, было напрасно. Каждую ночь я говорила себе: это закон, это мой крест, это невозможно изменить. Теперь выясняется, что изменить можно было всё, если бы кто-нибудь счёл меня человеком и сказал правду. — Катя… — Не делай из этого подарок. У меня отняли даже право правильно назвать собственное несчастье. Я вспомнил, как впервые увидел Катю после её польского брака: слишком прямая спина, слишком тихий голос, длинные рукава в тёплой комнате. Тогда я ревновал к фамилии на её подписи, к кольцу, к праву Николая входить в спальню, и не понимал, что ревную к кандалам. Позже, когда она показала шрамы, я хотел убить мужа, но часть меня всё равно считала их супружеской тайной, в которую любовник врывается без закона. Теперь закон исчез, оставив голое насилие, и вместе с ним обнажилась моя вина: я годами спрашивал, почему она не ушла, вместо того чтобы спросить, кто запер двери. Мне было легче считать её выбором то, что сохраняло мою гордость. Если признать, что Катя жила в ловушке, пришлось бы признать: я любил её и всё же не увидел решёток. Она спасала меня из ссылки, каторги, крови; я же измерял её любовь тем, насколько быстро она бежит ко мне из дома мучителя. «Я должен был понять», — сказал я. Катя усмехнулась сквозь слёзы. «Ты должен был спросить». «Я спрашивал». «Нет. Ты требовал ответа, который доказал бы, что я люблю тебя сильнее страха. Это не одно и то же». Мне захотелось оправдаться: напомнить наши разлуки, ложь, людей, которых она защищала молчанием. Но оправдания уже заполнили комнату до потолка. Николай оправдывал удары честью, мать — яд фамилией, Потоцкий — похищение защитой, Чернышев — клетку любовью. Если я добавлю собственное, Катерине снова нечем будет дышать. «Тогда спрашиваю сейчас, — произнёс я. — Что тебе нужно?» Она посмотрела на выписку. «Чтобы никто не называл это освобождением, пока я сама не перестану чувствовать на теле его руки». Я опустился перед ней на колени. Цепь ударила по паркету, рана под рёбрами раскрылась, тёплая кровь потекла по боку, но боль была заслуженной и потому почти облегчала. — Ты права. Я увидел открытую дверь и обрадовался, не заметив, что тебя перед ней снова раздели. Прости. — Ты слишком часто просишь прощения. — Потому что слишком медленно умнею. — И что понял теперь? — Николай не отменяется одной записью. То, что он делал, было преступлением при любом браке. Ты не становишься меньше княгиней, женщиной или матерью из-за его лжи. А свобода начнётся не тогда, когда консистория поставит печать, а когда ты сама решишь, кем быть после него. Катя закрыла глаза. Слеза скользнула по щеке. Я не вытер: ждал разрешения. Она сама вложила холодные пальцы в мою ладонь. — Наконец-то, — прошептала она. — Иногда тебя можно воспитать без плети. — Не распространяй слух. Погубишь мою репутацию. Она попыталась улыбнуться, но боль скрутила её. Лекарь подбежал, потребовал лечь и позвал повитуху. На этот раз Катя не сопротивлялась. Мы уложили её на кушетку, закрыли пологом. Я остался снаружи. Это было новое унижение: слышать, как женщина, которую любишь, стонет за тканью, пока чужие руки проверяют, не уходит ли из неё твой ребёнок. Я считал удары сердца, шорох полотна, итальянские ругательства и хотел выцарапать себе глаза, потому что воображение показывало больше крови, чем могло вынести тело. Мать Николая смотрела на полог без сострадания. — Она потеряет его, — сказала она. Я повернулся медленно. — Повтори. — Такая кровь редко заканчивается младенцем. — Если повторишь, я забуду её просьбу. — Вот поэтому ты никогда не станешь мужем. Ты умеешь только угрожать возле женской постели. Слова попали в старую рану. Мой отец тоже называл угрозу заботой, запирал мать ради её безопасности, бил сыновей, чтобы сделать мужчинами. Я годами ненавидел его и всё же разговаривал его голосом, стоило испугаться. — Тогда скажу иначе, — ответил я. — Вы задержаны по обвинению в покушении. Ещё одно слово к Катерине без разрешения следствия станет новым показанием. А убивать вас я не буду. Вам придётся жить достаточно долго, чтобы услышать, как плачет ребёнок, которого вы не сумели вытравить. Её лицо дрогнуло. Моя надежда была жестокостью, но впервые не требовала трупа. Вяземский забрал выписку и осмотрел печать у окна. Чернышев сидел без шпаги возле зелёной печи, прижимая платок к разбитому носу. Серебряная перевязь на руке потемнела от чернил и крови. — Вы знали о первом браке? — спросил генерал-прокурор. — Узнал вчера, — ответил Чернышев. — От кого? — От княгини. — За какую услугу? Чернышев посмотрел на меня. — Если ребёнок терял права Потоцких, Екатерина Павловна лишалась иностранной защиты. Я получал возможность ходатайствовать о её передаче под свой надзор. Княгиня — месть. Каждый получает желаемое. — Кроме женщины, — сказал я. — Женщина получает защиту. — От кого? — От тебя. «Ты не защитишь её», — тихо сказал Чернышев. «А ты защитишь?» «У меня есть имя, дом, люди». «И отвар». Его глаза сузились. «Я не приказывал убивать Екатерину». «Только ребёнка. Какая трогательная умеренность». Он поднялся. Даже без шпаги и с разбитым лицом держался как хозяин комнаты. «Ты приносишь ей лишь кровь. Рядом с тобой она каторжница, преступница, любовница, мать бастарда». Каждое слово попадало в самый грязный страх: что любовь ко мне и правда только разрушала Катю. Я хотел ударить его, чтобы заглушить мысль, но за пологом слышалось её дыхание. «Возможно, — сказал я. — Поэтому решать будет она». Чернышев рассмеялся. «Ты отдашь ей выбор?» «Да». «И если выберет меня?» Внутри всё покрылось льдом. Я представил её руку на его рукаве, ребёнка под его фамилией, пустую жизнь без Катиного голоса. «Тогда я уйду». Эти слова содрали кожу с горла. Чернышев перестал улыбаться. Он мог предложить дом, но не свободу отказаться от него; именно поэтому впервые понял, что проигрывает человеку в цепях. Ревность вспыхнула мгновенно. Я увидел Катю в его доме, в чужом синем халате, под его фамилией, услышал, как он называет моего ребёнка своим. Руки сжались, цепь натянулась. Но за пологом Катерина вскрикнула, и зверь внутри меня лёг. Не умер — подчинился. Я повернулся к её голосу, оставив Чернышева без ответа. Иногда победа выглядела жалко: мужчина просто не ударил другого мужчину. Но мне впервые было плевать, насколько величественно выглядит спасение со стороны. Лекарь вышел через несколько минут. На манжетах не было свежей крови, и я едва не поцеловал его руки, как Катя прежде. — Кровотечение малое, — сказал он. — Ей нужен покой, тепло, никакой дороги и никаких допросов. — Ребёнок? — Я не могу увидеть его через плоть и время. Пока тело удерживает беременность. Больше не обещаю. Слово «пока» стало нашим единственным будущим. Я держался за него, как за край пропасти. — Все выйдут, — приказал лекарь. — Я останусь. — Вы в цепях, с открытой раной и склонностью душить посетителей. Это не лечебное свойство. — Спросите её. Из-за полога донёсся слабый голос: — Пусть останется. Вяземский отказал. Следствие не превращало спальню коменданта в семейную камеру. Меня должны были вернуть в каземат, Глеба — в отдельную комнату, Чернышева и мать Николая взять под караул. Я подошёл к пологу. Катя лежала бледная, укрытая до подбородка. Коснулась моего лица. — Не дерись по дороге. — А если дорога нападёт первой? — Прояви великодушие. Я поцеловал её ладонь. — Если запись подлинная… если ты действительно не была его женой… я женюсь на тебе. Пальцы на моей щеке замерли. — Ты неисправим. — Я сказал не так? — Ты снова предложил решение раньше, чем спросил, нужна ли мне задача. — Тогда исправляю. Катерина, когда-нибудь, если ты сама захочешь и если я выживу достаточно долго, позволишь мне попросить твоей руки без цепей, ножа у горла и договора о спасении? Она смотрела долго. В глазах стояла боль, усталость и нечто такое мягкое, от чего у меня пересохло во рту. — Попросить позволю. — А ответ? — Зависит от того, насколько хорошо будешь вести себя до виселицы. — Жестокая женщина. — Поэтому ты и любишь. — Нет. Люблю не поэтому. Люблю всю. Даже ту часть, которая откажет. Она заплакала беззвучно. Я прижался лбом к её пальцам. Караульный дёрнул цепь. Мне пришлось отступить. Каждый шаг к двери выворачивал кости; я уходил от неё живой, и именно это причиняло боль, потому что смерть позволила бы красиво закончить, а любовь требовала тащить изуродованное тело дальше. В коридоре Глеб догнал меня, насколько позволяли кандалы. — Ты сделал предложение возле окровавленного полотна и двух арестов. — Обстановка располагала. — Романтика у тебя как семейная болезнь. — Завидуешь? — Боюсь, что она согласится и нам придётся объяснять ребёнку, почему отец считал угрозу брачным обрядом. Глеб увидел, как мне дались эти слова. «Ты врёшь», — сказал он позже в коридоре. «Если она выберет Чернышева, ты сожжёшь его дом». «Сначала выведу слуг». «Вот и вырос». Я усмехнулся, но брат не улыбнулся. «Гриша, ты должен перестать делать смерть доказательством любви. Ребёнку не нужен отец, который красиво погиб. Ему нужен тот, кто ночью носит на руках, слушает крик, меняет пелёнки и терпит женщину, ненавидящую весь мужской род после родов». «Откуда знания?» «Я умею читать». «В каких книгах описаны пелёнки?» «В тех, которые ты сжигал, когда учился только фехтовать». Я прислонился к холодной стене. Будущее возникло таким простым, что стало невыносимо: Катя у окна, колыбель, младенец с её золотыми волосами или моими тёмными, Глеб, спорящий о воспитании. Ни погонь, ни виселиц, ни фамильных договоров. Мне захотелось этого сильнее мести, и желание напугало. Месть зависела только от моей руки; счастье требовало милости суда, тела Катерины, решения государыни и сотни случайностей. «А если я не умею быть отцом?» — спросил я. Глеб пожал плечом. «Наш отец научил нас всему, чего не надо делать. Для начала достаточно поступать наоборот». «Он дышал». «Тогда иногда дыши тише». Я рассмеялся и вдруг заплакал. Глеб обнял меня скованными руками, насколько позволила цепь. Караульные смотрели с презрением. Мне было плевать. Впервые я плакал не потому, что потерял будущее, а потому, что осмелился его захотеть. Я подумал о матери. Она не успела увидеть нас взрослыми и, наверное, не поверила бы, что её сын испугается колыбели сильнее эшафота. В нашем доме мужчины передавали детям страх под видом наследства. Если ребёнок выживет, я хотел оборвать эту цепь, даже если для этого придётся ночью учиться говорить не приказами, а просьбами, и признавать слабость раньше, чем она станет чужой раной. Я толкнул его плечом. Он толкнул в ответ. На мгновение мы были не узниками, а братьями, которые возвращались после драки и спорили, кто сильнее получил по лицу. У лестницы нас остановил адъютант Вяземского. Снизу доносились женские голоса, стук колёс и команды караула. В Комендантский дом привезли новую свидетельницу. Мать Николая побледнела так резко, что я понял всё прежде слов. — Эльжбета Журавская прибыла из Вильно три дня назад, — доложил адъютант. — Она требует немедленно увидеть Екатерину Павловну. Вяземский велел провести её наверх. На лестнице появилась высокая молодая женщина в дорожном сером плаще, подбитом лисьим мехом. Тёмные волосы скрывал чепец, по левой щеке тянулся старый ожог. Она остановилась, увидев меня в цепях, затем посмотрела на мать Николая. — Вы обещали, что Катерина уже мертва, — сказала она по-русски с мягким польским выговором. Мать Николая отступила. Эльжбета перевела взгляд на дверь комнаты, где лежала Катя. — Я первая жена Николая Потоцкого. И я приехала не отнимать у Екатерины имя. Я приехала доказать, что мой муж пытался убить нас обеих.