Глава 33
Первая жена моего мужа стояла за дверью, пока я лежала в собственной крови, дрожала за нашего нерождённого ребёнка и принимала ту правду, которая наконец содрала с моей жизни последнее кружево. Я слышала каждое слово Эльжбеты сквозь тяжёлый бархат полога. Слышала мягкий польский выговор, шорох дорожного плаща, внезапную тишину мужчин и короткий вдох матери Николая — первый человеческий звук, вырвавшийся из неё за всё утро. Та женщина боялась не Бога, не суда, не виселицы за отравление беременной. Она боялась мёртвой, которая вошла в дом живой. Меня затрясло так сильно, что фарфоровая чашка застучала о блюдце в руках повитухи. Боль снова впилась под живот, провела когтями от поясницы к паху, и на одно страшное мгновение я решила, что ребёнок услышал: его мать не вдова, не жена, не княгиня, а ошибка в чужой родословной, которую теперь будут исправлять церковной печатью. Я зажала ладонь между бёдер, ожидая тепла, но полотно оставалось сухим. Пока. Проклятое, святое «пока» держало меня на свете крепче молитвы. — Впустите её, — сказала я. Лекарь отдёрнул полог, и его седые брови сошлись над переносицей. На нём был тёмный камзол с расстёгнутым воротом, манжеты пахли уксусом и кровью, а взгляд — усталой ненавистью человека, которого богатые заставляют лечить последствия своей гордости. «Вам запрещены волнения». Я рассмеялась, и смех ободрал горло. «Тогда запретите моей жизни происходить, синьор. У вас прекрасно получаются бессмысленные распоряжения». Он выругался по-итальянски. «Пять минут». «Пока она не закончит». «Пока вы не начнёте умирать». «Я уже начинала. Не впечатлило». Вяземский вошёл первым. За ним — Эльжбета. Григория и Глеба вернули к двери по её требованию; кандалы на их руках казались продолжением каменных стен крепости. Григорий был бледен, на рубахе темнело свежее пятно от раскрывшейся раны, но глаза не отрывались от меня. Он не бросился, не приказал, не спросил, сколько крови. Только коснулся пальцами двери: один тихий удар — ты жива? Я ответила ногтем по деревянной спинке кровати: один. Его плечи опустились на толщину вздоха. Эльжбета сняла серый плащ, и я увидела высокую, слишком худую женщину в дорожном платье цвета мокрого пепла. Узкие рукава были застёгнуты до запястий, лиф закрывал шею, будто ткань могла защитить от чужого взгляда. Под тёмным чепцом не выбилось ни одного волоса. Только ожог разрушал эту безупречную сдержанность: багрово-белая полоса начиналась у виска, тянулась через левую щёку и исчезала под кружевом воротника. Николай оставил на ней подпись там, где её невозможно было спрятать. Она посмотрела на мои спутанные волосы, белую рубаху, на сложенные возле постели окровавленные полотна, и в её лице не было торжества законной жены. Была узнаваемость. Так смотрят солдаты, встретившиеся после разных сражений одной войны. — Подойдите, — велела я. — Екатерина Павловна… — Не называйте меня так, будто пришли просить милостыню. Вы вошли в мою спальню с моим прошлым в руках. Подойдите и отдайте его. Она приблизилась. От неё пахло морозом, дымом и долгой дорогой. Я ненавидела её несколько ударов сердца — дико, постыдно, до сухости во рту. За венчание, которого у меня не было. За то, что Николай когда-то стоял рядом с ней перед священником и произносил те же слова, которыми потом освятил мою клетку. За право называться первой там, где я оказалась даже не второй, а ничем. Я знала, что она жертва, видела ожог, слышала страх в её дыхании, и всё равно во мне поднялась ревность униженной женщины: ей досталась законность моего ада. — Вы знали обо мне? — спросила я. Эльжбета не отвела глаз. — Не вначале. Через год после вашего венчания я увидела ваш портрет в письме Николая к матери. Под ним он написал: «Наконец-то жена, которой хватит крови для наследника». Комната качнулась. Я почувствовала, как Григорий рванул цепь, и не позволила себе повернуться к нему. — А вы? — А я была женой, которой, по словам Николая, не хватило покорности, чтобы умереть вовремя. Ненависть к ней сломалась внутри меня с таким хрустом, словно кто-то раздавил ребро. Осталась только боль — общая, бесстыдная, слишком огромная для двух тел. Я протянула руку. Эльжбета не сразу поняла, затем вложила пальцы в мои. Они были холодными и шершавыми возле ногтей. Не рука соперницы. Рука женщины, которая слишком долго карабкалась из собственной могилы. Вяземский поставил у кровати кресло, велел писарю сесть за стол и предупредил, что показания будут занесены в протокол. Для иностранной католички требовались переводчик и подтверждение личности, однако Эльжбета настояла говорить по-русски, а подлинники обещала представить на польском и латыни. Князь приказал записывать каждое слово, оставляя широкие поля для перевода и сличения. Восемнадцатый век любил истину лишь после того, как её прошивали нитью, нумеровали и запечатывали сургучом; женское тело без бумаги оставалось слухом, даже если на нём не было живого места. — Назовите себя, — сказал Вяземский. — Эльжбета Мария Журавская, законная супруга Николая Петровича Потоцкого. Венчана с ним в костёле Святого Иоанна в Вильно после трёх оглашений, перед приходским священником и свидетелями. Я привезла копию записи, заверенную капитулом, и письмо священника, который видел меня живой через два месяца после даты моей мнимой смерти. Мать Николая дёрнулась. Караульный положил ладонь на эфес. — Вы обещали молчать, — прошипела она. Эльжбета повернулась к ней. «Вы обещали, что он больше не коснётся ни одной женщины». «Я спасла вам жизнь». «Вы сохранили свидетеля, которого можно было вынуть из монастыря, когда он понадобится против следующей жены». «Я дала вам деньги». «На них настоятельница покупала замки». Мать Николая побелела. «Вы дали обет». «Обет Богу не произносят под пистолетом». Эльжбета рассказывала без слёз, и от этого каждое слово входило глубже. Николай женился на ней ради земель и связей её отца. Первые месяцы был учтив, дарил французские духи, читал стихи и целовал руки при гостях. Ночью считал её молчание неповиновением, а страх — оскорблением мужской чести. Когда беременность не наступила, он заставил осматривать её трёх лекарей, хотя после перенесённой в юности лихорадки сам скрывал повреждение, которое врачи считали причиной бесплодия. Эльжбета нашла их заключение в его бюро. За чтение мужской тайны он прижал её лицом к горящей свече. Она расстегнула кружевной воротник. Ожог уходил ниже, пересекал шею и грудь неровной блестящей кожей. У меня заломило кости, будто пламя лизало моё лицо. Я вспомнила Николая, державшего мою ладонь над жаровней, его тихое «не дёргайся, будет хуже», и воздух превратился в раскалённое стекло. — Он говорил вам, что боль учит женщину правде? — спросила я. Впервые её рот дрогнул. — Нет. Что боль исправляет дурное воспитание. — Разные слова. Одна рука палача. Мы замолчали. Между нами стоял мёртвый мужчина и вдруг становился меньше с каждой одинаковой раной, которую мы называли вслух. Эльжбета нашла способ передать письмо отцу, но Николай перехватил слугу. Через неделю её карета перевернулась на дороге к Трокам. Ось подпилили, кучера напоили, а запертая дверца не открывалась. Фонарь разбился, масло вспыхнуло. Эльжбету вытащил крестьянин, ехавший за обозом; кучер погиб. Пока она лежала без сознания, мать Николая объявила невестку умершей, заплатила лекарю и добилась записи о смерти. Пустой гроб закрыли прежде, чем прибыл её отец. Саму Эльжбету увезли в женский монастырь под другим именем. — Почему вы не бежали? — спросил Чернышев. Я повернулась к нему так резко, что боль полоснула живот. — Потому что двери были заперты, — ответила я за неё. — Странно, Виктор Сергеевич? Мужчины любят этот вопрос. Он позволяет считать трусостью всё, чего сами не пережили. Эльжбета сжала мою руку. «Я бежала трижды. В первый раз меня вернули люди Потоцких. Во второй настоятельнице показали письмо с подписью моего отца, будто он отрёкся от безумной дочери. Подпись была поддельной. В третий раз я добралась до Вильно и узнала, что отец умер, а моё приданое уже перешло мужу как имущество покойной». Она посмотрела на старого Потоцкого. «Ваш дом очень хорошо умеет наследовать женщин до их смерти». Старик опустил глаза. Мать Николая не опустила. «И всё же вы жили». Эльжбета усмехнулась. «Как великодушно с вашей стороны не считать заточение убийством, если сердце продолжает биться». «Я могла позволить Николаю закончить начатое». «Нет. Вы боялись, что мой труп осмотрят родственники. Живая пленница была безопаснее плохо сожжённой покойницы». Меня затошнило. Не от беременности — от ясности. Мать Николая не спасала ни одну из нас. Она сохраняла то, что могло пригодиться семье: Эльжбету — как тайну, меня — как утробу, ребёнка — как фамилию, а когда содержимое переставало соответствовать ярлыку, приказывала вылить его вместе с кровью. — Вы пытались предупредить меня? — спросила я. — Четыре раза. Одно письмо адресовала вам в польское имение, два — в Петербург, последнее передала монаху, ехавшему к русской границе. Все вернулись ко мне нераспечатанными. На последнем Николай написал: «Не тревожь мою жену рассказами мёртвой женщины». — Его жену, — повторила я и почувствовала, как внутри снова раскрывается рана. — Нет, — жёстко сказала Эльжбета. — Не отдавайте ему это слово. Ни мне, ни вам он не был мужем. Законность моего венчания не делает его право на пытку священным, а вашу запись — позором. Позор принадлежит человеку, который пришёл к алтарю второй раз, зная, что первая женщина дышит за монастырской стеной. Слёзы хлынули так внезапно, что я не успела отвернуться. Они текли в волосы, в уголки губ, обжигали кожу. Я плакала по девушке в белом платье, которая стояла перед Николаем и думала, что принимает тяжёлую судьбу, а принимала мошенничество. По женщине, долгие годы называвшей терпение долгом. По ребёнку, которого ещё до рождения делили мёртвые и живые Потоцкие. Эльжбета наклонилась и прижалась лбом к моей руке. Я коснулась её обожжённой щеки. Она вздрогнула, но не отстранилась. — Я ненавидела вас, когда вы вошли, — призналась я. — Я ненавидела вас, когда увидела портрет. Вы были красивой и живой. Я решила, что вам достался добрый Николай, которого у меня не получилось заслужить. — Доброго Николая не существовало. — Теперь знаю. — Почему она сказала вам, что я мертва? Эльжбета посмотрела на мать Николая, и та впервые показалась старой. Не величественной вдовой в чёрном атласе, не хранительницей рода, способной одним взглядом заставить слугу опустить голову, а старухой, которая слишком долго носила под языком яд и наконец проглотила собственную слюну. — Два месяца назад она прислала ко мне человека с вашей перчаткой и прядью волос, — ответила Эльжбета. — Сказала, вы умерли после тяжёлой болезни, а перед смертью родили сына Потоцкого. Князь Пётр Владимирович хотел признать младенца наследником, но для этого следовало уничтожить доказательство первого брака. Мне предложили свободу, дом в Ковно и пожизненное содержание, если я отдам метрическую выписку и подпишу признание, будто никогда не венчалась с Николаем. — Моего ребёнка ещё нет, — прошептала я. — Им не нужен ребёнок. Им нужен наследник. Разница для таких людей огромна. Старый Потоцкий ударил тростью о паркет. «Я ничего не знал об этом». Мать Николая даже не повернулась. «Вы не хотели знать. Это удобнее невиновности». «Ты собиралась подделать рождение?» «Я собиралась сохранить имя». «Чьё?» — спросила я. Она посмотрела на мой живот так, будто сквозь одеяло уже видела печать на товаре. «Имя переживает всех нас». «Нет. Вы просто не можете вынести, что женщина переживёт вашего сына и назовёт его чудовищем». Эльжбета продолжила: она отказалась подписывать признание. Тогда посланник изменил условие. Если первая жена согласится приехать в Петербург и подтвердить подлинность венчания, ребёнка объявят незаконным, а её выпустят из монастыря окончательно. Мать Николая обещала, что встречаться со мной не придётся: яд уже сделает своё, могила будет закрыта, свидетельство потребуется лишь для тяжбы о наследстве. Эльжбета согласилась на дорогу, но не на сделку. Всю дорогу из Вильно она везла бумаги зашитыми между китовым усом корсажа и подкладкой, спала, не снимая платья, меняла почтовых лошадей на станциях и платила ямщикам собственными серьгами, потому что сопровождавший её человек трижды пытался повернуть экипаж обратно. — Я ехала к мёртвой, — сказала она, и голос наконец треснул. — Хотела хотя бы положить вам в гроб письмо, которое не успело спасти живую. Когда у ворот крепости узнала, что вы дышите, испугалась сильнее, чем в горящей карете. Мёртвая не могла спросить, почему я опоздала. Я притянула её руку к губам. «Вы не опоздали. Я ещё здесь». Ребёнок под сердцем оставался неподвижным, слишком маленьким, чтобы ответить, и меня прошило таким страхом, что стало трудно видеть. Я положила ладонь на живот. «И он тоже». Эльжбета накрыла мою ладонь своей. Две женщины защищали третью жизнь от фамилии, которая уже мысленно вырезала на ней герб. Впервые я не чувствовала себя утробой, за которую торгуются мужчины. Рядом стояла женщина, у которой отняли имя, и всё же она вернула мне моё. Не княгиня, не вдова, не незаконная жена — Катерина. Та, что могла бояться, ненавидеть, любить и выбирать. Я вдохнула это имя, как воздух после долгого удушья, и оно впервые больше не причинило боли. — А я думала, что вам досталась законность. — Нам обеим достался он. Этого достаточно для несчастья. За дверью Григорий отвернулся, словно давал нам право на слёзы, которых не должен видеть мужчина. Я любила его в эту минуту убийственно — не за готовность сломать кому-то шею, а за то, что он сумел остаться у порога. Любовь больше не рвала меня на свободу и плен. Она училась спрашивать разрешение, а я училась не путать её с болью. Лекарь потребовал прекратить допрос, но Эльжбета сказала, что осталось главное. Она распорола ногтем подкладку дорожного корсажа и вынула плоский пакет, завёрнутый в промасленную ткань. На нём сохранился чёрный сургуч с гербом Потоцких. Мать Николая бросилась вперёд так быстро, что караульный едва успел перехватить её за локти. — Это семейная переписка! — закричала она. — Семья закончилась там, где вы начали заказывать гробы до смерти женщин, — ответила Эльжбета. Вяземский принял пакет через платок, осмотрел печать и спросил, откуда он. Эльжбета рассказала: письмо вынес из дома старый слуга Николая, тот самый, что когда-то передал её отцу поддельное известие о смерти. Перед исповедью он решил вернуть мёртвой женщине доказательство того, почему должна была умереть следующая. На листе стояла дата за три дня до гибели Николая. Текст был написан его рукой по-польски, приписка — по-французски, чтобы слуги не поняли. Писарь позвал переводчика, но я уже знала оба языка достаточно хорошо. — Читайте, — сказал Вяземский. Я развернула лист. Почерк Николая ударил сильнее запаха: длинные надменные буквы, острые нижние петли, привычка давить пером так, что чернила проступали на обороте. Этой рукой он подписывал счета за мои платья, письма о моём здоровье, приказы запирать двери. Теперь мертвец сам протягивал нам горло. «Мой дорогой друг исполнит обещанное, — прочитала я. — Никитина вызовут к старому павильону как на поединок. Свидетелей чести не будет. Двое людей удержат его после первого выстрела, если промахнусь; третий закроет дорогу к реке. Пистолеты приготовит В. С., поскольку ему выгодно исчезновение моего соперника не меньше, чем мне. Катерину вернут домой прежде, чем она успеет назвать убийство убийством». Григорий застыл. Чернышев перестал прижимать платок к носу. Капля крови упала на серебряную перевязь. — Ложь, — произнёс он. — У вас сегодня удивительно бедный словарь, — сказал Вяземский. Я дочитала приписку: «После дела сожги письмо. Мать оплатит людей через твоего адъютанта. Старший из них уже знает, как убедить суд, что Никитин напал первым». В комнате стало так тихо, что я услышала треск дров в зелёной печи. Григорий признался в задуманном убийстве, затем назвал случившееся поединком, чтобы спасти меня. Но письмо Николая превращало дуэль в приготовленную казнь. Если подтвердится почерк и найдутся наёмники, статья о запрещённых поединках переставала быть единственной петлёй: Григорий мог доказывать необходимую оборону. Одновременно его прежние показания рассыпались. Истина протягивала ему руку, но сначала требовала признать каждую ложь, сказанную ради меня. — Кто такой В. С.? — спросил Вяземский, хотя смотрел на Чернышева. Эльжбета поднялась. Её лицо было спокойным, только ожог налился багровым. — Виктор Сергеевич получил это письмо, — сказала она. — Но есть ещё человек, который видел засаду и остался жив. Старший из троих. Чернышев шагнул к двери. Караульные обнажили шпаги. — Назовите его, — приказал Вяземский. Эльжбета посмотрела не на него. На Григория. — Вас держал за руки человек, которому вы потом доверили собственную жизнь. Тот, кто увёл вас от павильона, прежде чем вернуться и получить плату. У меня пересохло во рту. Григорий медленно повернул голову к брату. Эльжбета произнесла имя: — Глеб Никитин.