Катерина. Муж мой единственный (Враг мой любимый 3) · Глава 34

Глава 34

Имя брата оказалось больнее ножа, потому что нож никогда не обнимал меня в детстве. Эльжбета произнесла: «Глеб Никитин», и во мне погас весь воздух. Я смотрел на человека, которому доверял спину, кровь, тайники, побеги и ту единственную слабость, за которую меня можно было убить, — Катерину. Тёмные волосы Глеба прилипли к виску, серые материнские глаза не дрогнули, скованные руки висели вдоль тела спокойно, почти устало. Он не отшатнулся, не выругался, не потребовал доказательств. Только выпрямился, будто услышал наконец приговор, который слишком долго носил внутри. — Скажи, что она ошиблась, — попросил я. Просьба вывернула меня сильнее унижения. Я не просил пощады у палачей, не просил воды после кнута, не просил Бога оставить мне жизнь, когда лихорадка выжигала тело. А теперь стоял перед старшим братом и выпрашивал одну ложь, чтобы не рухнуло последнее место, которое я считал домом. Глеб посмотрел на меня. — Она не ошиблась. В памяти вспыхнуло всё, чем он был для меня до этой минуты: крепкая спина впереди на узкой палубной лестнице, ладонь на затылке после первой драки, серый офицерский мундир, который он сам зашивал мне ночью, потому что мы стыдились признаться портному в бедности. Глеб учил меня держать шпагу, проигрывать без истерики, отличать храбрость от пьяной дурости, хотя последнего я так и не выучил. Он молча продал часы, чтобы купить мне сапоги в Академии, взял на себя вину за разбитое окно, стоял рядом, когда я убил конвоира ради побега Катерины. Чем сильнее я любил брата прежде, тем глубже теперь входило его «да». Я ударил его прежде, чем понял, что двинулся. Цепь между запястьями взвыла, кулак попал в скулу, голова Глеба дёрнулась, кровь выступила на губе. Караульные схватили меня за плечи, но я рвался так, что раскрытая рана под рёбрами обожгла бок. Хотел выбить из него признание обратно, раздробить челюсть, заставить захлебнуться словами, которых не должно было существовать. Он не защищался. Это бесило сильнее. — Ты держал меня? — прорычал я. — Пока Николай стрелял, ты держал меня за руки? — Да. Я ударил снова. На этот раз цепь не дала достать, костяшки лишь рассекли ему бровь. Глеб усмехнулся кровавым ртом. «Левой ты всегда бил хуже». «Я исправлюсь». «Вот этого и боялся». — Григорий! — голос Катерины перерезал бешенство. Она приподнялась на постели, белая, как полотно под её телом. Золотые волосы рассыпались по плечам, рубаха прилипла к груди, одна ладонь лежала на животе, другая сжимала руку Эльжбеты. Боль исказила её лицо, но смотрела она на меня не со страхом — с яростью человека, которому снова приходится удерживать мужчин от разрушения собственной жизни. — Сядь, — приказала она. — Он продал меня. — Тогда заставь его говорить. Мёртвые уже достаточно долго управляли нами молчанием. Вяземский велел развести нас по разным сторонам комнаты. Глеба посадили возле зелёной печи, меня — у двери. Чернышев остался между караульными без шпаги, мать Николая стояла у окна в чёрном атласе, а старый Потоцкий опирался на трость, словно всё ещё мог считать себя судьёй. Писарь разложил свежие листы, заточил перо и приготовился превращать братскую кровь в показания. По правилам следствия одного признания соучастника было недостаточно: требовались совпадающие обстоятельства, письма, свидетели, осмотр оружия, очная ставка. Закон не верил человеку, запачканному преступлением, но охотно верил нескольким одинаковым пятнам. — Излагайте с начала, — сказал Вяземский. Глеб вытер кровь плечом. «За день до павильона ко мне пришёл адъютант Виктора Сергеевича. Сказал, Николай вызовет Григория будто на поединок, но готовит засаду. Чернышев предложил мне место среди наёмников». Я рассмеялся, хотя смех был похож на рвоту. «И ты согласился». «Да». «За сколько?» «За твою жизнь». — Не смей делать из предательства жертву. — А ты не делай из глупости честь. Если бы я предупредил, ты всё равно явился бы. Только раньше, один и с улыбкой человека, которому наконец разрешили погибнуть красиво. Он знал меня. Именно поэтому слова вошли под рёбра точнее шпаги. Я действительно пошёл бы. Ради Катерины, гордости, мести — выбрал бы любое благородное название для желания умереть, лишь бы не признать, что устал жить без неё. Глеб рассказал: Чернышев не доверял Николаю и хотел собственного человека в засаде. Троим велели удержать меня после первого выстрела, если Николай промахнётся. Глеб согласился, потребовал половину платы заранее и право стать старшим. Он пришёл в старый павильон в сером плаще без знаков, закрыл лицо шарфом. Узнал меня по походке раньше, чем увидел лицо. Память прорвало. Сырой запах реки, гнилые доски, лунный свет на разбитом окне. Николай напротив с дуэльным пистолетом. Чужая рука на моём левом запястье — сильная, знакомая, но я был слишком ослеплён яростью, чтобы узнать хватку человека, с которым фехтовал с детства. Первый выстрел ударил огнём в бок. Я рванулся, услышал хруст, чей-то стон. Тогда решил, что вывернул руку одному из убийц. Теперь понял: Глеб сам ослабил пальцы. Я вспомнил ещё одну подробность, похороненную болью: человек за спиной прошептал «вниз» за мгновение до выстрела. Я подчинился не слову — мышечной памяти. Так Глеб командовал на палубе во время пушечного залпа, когда над головой летели обломки рангоута. Тогда я рухнул на колено, пуля Николая прошла выше сердца, но всё равно разорвала бок. После выстрела тот же голос выругался нашим детским ругательством, которого не мог знать наёмник. Я не услышал брата, потому что не хотел слышать ничего, кроме собственного бешенства. Иногда правда стоит рядом годами, а человек называет её шумом, лишь бы не менять красивую версию своей трагедии. — Ты снял шарф у реки? — спросил я. — Нет. — Почему? — Если бы ты увидел меня, потребовал бы вернуться за Катериной. Ты не мог стоять, но попытался бы. Я предпочёл, чтобы ты считал спасителя убийцей, а не умер у меня на руках героем. — Значит, всё рассчитал. — Нет. Рассчитывают люди вроде Чернышева. Я паниковал молча, поэтому выглядел разумным. — Я держал тебя, чтобы развернуть, — сказал он. — Николай целился в грудь. Я дёрнул твоё плечо, пуля вошла под рёбра. Потом сломал кисть второму, выбил нож у третьего и вытащил тебя через дверь к реке. — А после вернулся за деньгами. — После вернулся за письмом с именами. Чернышев засмеялся. Даже с разбитым носом он умел смеяться так, будто чужая вина была его собственностью. «Благородный Никитин забывает, что получил полный кошель». Глеб повернулся к нему. «Получил». «И расписался». «Да». «Перо, вероятно, держали у твоего горла?» «Нет. У горла брата». Глеб объяснил: когда он вернулся, письмо уже лежало в огне. Чернышев ждал его с людьми. Предложил выбор — подпись под распиской или обвинение меня в нападении на Николая. Глеб взял деньги и подтвердил, что нанялся добровольно. Так Чернышев получил свидетеля, которого можно было вытащить в суд, если я начну говорить о засаде. Глеб получил возможность вынести меня из города под видом пьяного офицера и оплатить лекаря, не задававшего вопросов. — Почему ты не сказал потом? — Потому что ты встал бы с постели, нашёл Чернышева и окончил дело на виселице. — Это была моя жизнь. — Именно. Ты обращался с ней так небрежно, что кому-то приходилось воровать её у тебя и прятать. Я вскочил. Караульный натянул цепь. «Ты не спасал меня. Ты решил за меня». «Да». «Как отец». Глеб побледнел. Я увидел попадание и ударил туда снова. «Он тоже называл клетку заботой». «Наш отец погиб, закрывая нас собой». «А до этого учил послушанию ремнём». «Не смей». «Почему? Боишься узнать его в собственном голосе?» Глеб закрыл глаза. Серые, как у матери. В детстве после гибели родителей я искал его, цеплялся за обещание любить старшего брата, будто оно было верёвкой над пропастью. Когда мы встретились, Глеб уже умел не плакать. Он поправлял мою форму, отнимал бутылку, бил за безрассудство и каждый раз становился вместо брата командиром, вместо любви — приказом. Я считал это его холодностью. Теперь понял: он всё ещё пытался спасти мальчика, которого не успел вывести из леса, и за годы так и не заметил, что мальчик вырос. — Я ненавижу тебя, — сказал я. — Знаю. — Нет, не знаешь. Ненависть к чужому проста. А ты заставляешь ненавидеть человека, чьими руками меня вынесли из смерти. Мне даже проклясть тебя целиком не на что. Глеб усмехнулся, и кровь снова потекла по подбородку. «Наконец-то у тебя появилась сложная мысль». Я едва не рассмеялся. Сарказм был нашим старым способом прижать ладонь к ране и сделать вид, что кровь остановилась. Катерина тихо спросила: — Что случилось со мной в павильоне? Глеб перестал улыбаться. Вот она, настоящая петля. Не деньги, не подпись, не рука на моём запястье. Его взгляд метнулся к Катерине, затем ко мне. Я почувствовал ответ раньше слов. — Говори, — приказал я. — Пока я уводил тебя к реке, люди Николая закрыли Катерину в карете. Внутри меня что-то умерло без крика. Катя не отвела глаз. «Вы видели?» — спросила она. Глеб кивнул. «Я слышал, как вы звали Григория». «И ушли». «Да». Её пальцы побелели на одеяле. «Почему?» Глеб долго молчал. «Потому что брат истекал кровью. Я мог вернуться за вами или донести его до лодки. Двоих спасти не мог». Я набросился на него третий раз. Уже не за себя — за её голос из закрытой кареты, которого не услышал. Мы рухнули вместе, цепи запутались, я бил локтем, Глеб наконец ответил, кулак врезался мне в губы. Караульные тянули, ругались, писарь отскочил от чернильницы. Я хотел переломить брату шею и одновременно прижать к груди, потому что он выбрал меня. Меня — вместо неё. Я жил за счёт мгновения, в котором Катерину отдали мучителю. — Я бы выбрал её, — выдохнул я. Глеб сплюнул кровь. — Поэтому выбор делал я. — Ты слышал, как она звала! — А я слышал, как ты переставал дышать! Его крик заставил всех замолчать. Глеб никогда не кричал. Даже когда ему ломали кости, он разговаривал ровно. Теперь лицо исказилось, и я увидел мальчика, который однажды узнал, что родители мертвы, а младший брат исчез. — Я уже потерял вас однажды, — сказал он. — Отца, мать, нерождённую сестру, тебя. Когда нашёл снова, поклялся, что больше не позволю тебе умереть, даже если ты будешь ненавидеть меня. В том павильоне я мог спасти одного. Я выбрал брата. И буду гнить за этот выбор, но не стану лгать, будто выбрал бы иначе. Он рассказал, как тащил меня по берегу. Сапоги скользили в иле, кровь заливала его рукав, я то приходил в себя, то называл имя Катерины и пытался ползти обратно. Глеб ударил меня рукоятью ножа по виску, погрузил в рыбацкую лодку и грёб один, пока ладони не лопнули до мяса. В доме лекаря я очнулся на минуту и спросил, спас ли он Катю. Он ответил «да». Эта ложь удержала меня от попытки встать. Через три дня, когда жар спал, Глеб сказал, что Николай увёз её, но к тому времени дорогу охраняли, а меня уже искали за убийство. Я обвинял судьбу, Николая, Катерину, самого себя — всех, кроме человека, который стоял рядом и знал точную цену моего спасения. — Ты видел, что он сделал с ней потом? — спросил я. — Не всё. — Достаточно? — Достаточно, чтобы каждую ночь слышать карету. Катя закрыла глаза. «Я тоже её слышу. Колёса, замок на дверце, ваш голос за рекой. Я думала, вы не пришли». Глеб медленно опустился перед постелью на колени. Цепь легла между ними, как железная граница. «Я пришёл и ушёл». «Это больнее». «Знаю». «Нет. Вы знаете свою боль. Моя оставалась внутри кареты». Он склонил голову. «Тогда расскажите, если сможете. Я буду слушать и не стану оправдываться». Катерина смотрела на него долго. «Не сегодня». «Когда позволите». В её глазах не было прощения, но появилось место, где оно когда-нибудь могло вырасти. Для людей вроде нас это было больше надежды, чем мы заслуживали. Катерина заплакала. Не громко — слёзы просто потекли по лицу. Я не знал, были они за женщину в карете, за меня на руках Глеба или за всех нас, которых любовь превращала в палачей, когда мы решали, чья жизнь важнее. Она протянула руку, и я пополз к ней на коленях, волоча цепь. Прижался лбом к её ладони. — Прости, — прошептал я. — За что? — Что выжил вместо тебя. Она ударила меня по щеке. Слабо, почти без силы, но боль прошла до позвоночника. «Никогда не проси прощения за то, что жив. Я достаточно долго любила мужчину, который считал смерть самым красивым подарком». «Он оставил тебя». «Он сделал выбор. Страшный. Неправильный для меня. Спасительный для тебя. Я могу ненавидеть этот выбор и всё равно понимать его». Глеб отвернулся. Его плечи дрогнули. Мне захотелось сказать, что прощаю. Не смог. Прощение, произнесённое раньше боли, было такой же ложью, как свобода, подаренная чужим решением. Вяземский вернул нас к показаниям. Письмо Николая, признание Глеба, расписка Чернышева и сведения о наёмниках могли подтвердить засаду. Если найдут оружие, слугу и второго участника, обвинение в поединке сменится расследованием покушения; моя ложная исповедь останется преступлением против следствия, но уже не доказательством заранее задуманного убийства. Закон впервые не обещал мне спасения, лишь давал возможность умереть медленнее и с правильно подшитыми бумагами. — Где расписка? — спросил Вяземский. — У Чернышева. — Была, — ответил тот. — Бумага горит лучше совести. — А печать? — спросил Глеб. Чернышев замолчал. Глеб посмотрел на меня. «Когда я подписал расписку, он забрал мой перстень как залог. Потом вернул другой, похожий. Настоящая печатка осталась у него». Я вспомнил записку возле отравленной воды — сургуч с глебовским знаком, доказательство, которое заставило меня подозревать брата, хотя я отказывался назвать страх. «Ты узнал оттиск?» — спросил я. «Сразу». «И промолчал». «Да». «Катерина едва не потеряла ребёнка из-за воды, которую запечатали твоим именем». «Знаю». На этот раз я не ударил. Просто смотрел, и Глеб медленно ломался под моим молчанием. — Почему? — спросила Катя. — Потому что признание о перстне вытянуло бы за собой павильон. Я думал, успею найти доказательства раньше, чем яд доберётся до вас. Ошибся. — Ты снова выбрал за всех, — сказал я. — Да. — И снова ошибся. — Да. §§§ Его покорность не облегчала ярость. Я хотел, чтобы он спорил, нападал, называл меня неблагодарным, тогда можно было бы спрятаться в драке. Но Глеб принимал каждое обвинение без защиты, и мне приходилось видеть не злодея, а человека, который годами строил стену из правильных решений, а оказался погребён под ней. «Что было в записке у воды?» — спросил он. Я пересказал несколько строк. Глеб покачал головой. «Не мой оборот. Я никогда не написал бы “брат мой”». «Почему?» «Потому что называю тебя братом только тогда, когда боюсь потерять. В письмах бояться стыдно». «Наконец признался». «Не привыкай». §§ Вяземский велел писарю отдельно отметить похищенную печатку. В восемнадцатом столетии оттиск перстня часто заменял подпись в частной переписке, но сам по себе не доказывал автора: печать можно было украсть, снять копию, вдавить в тёплый воск чужой рукой. Теперь записка возле яда переставала свидетельствовать против Глеба и становилась уликой против человека, владевшего его перстнем. Князь распорядился обыскать дом Чернышева, опечатать кабинет и допросить адъютанта до того, как тот вспомнит о чести и сожжёт бумаги. Чернышев усмехнулся. «Вы найдёте чистый стол». «Чистые столы бывают у невинных и у виновных, которым сообщили об обыске. Посмотрим, к кому относятся ваши слуги». — Мужчины всегда думают, что успеют, — сказала она. — Поэтому женщины хоронят детей. Глеб вздрогнул так, будто она всадила нож. «Я заслужил». «Нет. Заслужить боль легко. Попробуйте заслужить доверие после неё». В этот момент повитуха у изголовья подняла чашку с тёплым отваром. До сих пор она сидела тихо, в коричневом шерстяном платье, белом чепце и переднике без единого пятна, опустив добродетельные глаза. Катерина протянула руку. Глеб увидел женщину и перестал дышать. — Не пей! — закричал он. Я выбил чашку. Фарфор разбился о паркет, тёмная жидкость растеклась между осколками. Повитуха бросилась к двери, но Эльжбета вцепилась ей в юбку. Женщина упала, из кармана передника выкатился маленький серебряный флакон. Глеб побелел до синевы. — Я видел её у Чернышева в ночь перед нашим арестом. Она получила деньги и две записи для приходской книги: одну о мертворождённом ребёнке Катерины, другую — о крещении живого сына под фамилией Потоцких. Старый князь уронил трость. §§§ Повитуха засмеялась, лежа на полу. — Вы опоздали, господа, — сказала она. — Первый отвар княгиня выпила ещё на рассвете.