Катерина. Муж мой единственный (Враг мой любимый 3) · Глава 39

Глава 39

Государство вошло в мою палатку прежде, чем я успела смыть Григория с кожи. Тревожные удары по подвешенной пушечной гильзе разрывали вечер на металлические клочья, Дима плакал на руках Елены, а я стояла босая посреди смятой одежды и пыталась застегнуть лиф пальцами, которые ещё дрожали после близости. На внутренней стороне бёдер сохранялось тепло мужа, которого мне только что вернуло море; на щеке горел след его пощёчины, на губах — вкус крови и поцелуев. Всё сокровенное, страшное, непрощённое не успело спрятаться обратно под ткань, когда снаружи уже закричали: «К берегу! По приказу графа Орлова — всем офицерам к берегу!» Григорий поднялся с постели. Куртка прилипла к разошедшейся ране, красный пояс валялся возле сундука, чёрная греческая рубаха была разорвана у ворота моими руками. Он выглядел не государственным преступником и не героем Чесмы, а мужчиной, которого вытащили из женщины на середине исповеди. Эта мысль должна была вызвать стыд. Вызвала ярость. — Не ходи, — сказала я. — Прекрасная идея. Спрячемся под одеялом, и империя решит, что ошиблась палаткой. — Ты едва стоишь. — Это никогда не мешало русскому правосудию тащить меня туда, куда я не хотел. Он попробовал поднять левую руку, чтобы натянуть рубаху, и побелел. Я вырвала ткань, осторожно провела рукав через повреждённые пальцы, прикрыла ожог. Получалось почти нежно, если не смотреть друг другу в глаза. Там всё ещё стояли Миро, Елена, потерянный ребёнок и удар, разделивший нашу близость на то, что я выбрала, и то, чего никогда не прощу. — Дай завязать, — потребовала я. — Я способен одеться сам. — Ты способен умереть сам. Остальное получается хуже. Григорий усмехнулся, но позволил мне затянуть красный пояс. Я чувствовала под пальцами напряжённый живот, слышала, как он сдерживает стон, и ненавидела человека из Петербурга ещё до знакомства. Петербург никогда не присылал нам писем без петель внутри. На берег мы вышли вместе. Бухту Наусса русские моряки уже называли Аузой, словно достаточно было переделать греческое слово, чтобы чужой остров стал частью империи. После Чесмы здесь выросло адмиралтейство без каменных стен: на стапелях чинили захваченные шебеки, между палатками лежали мачты, бочки с сухарями и пирамиды ядер, возле причалов теснились греческие каики, русские фрегаты и призовые суда под Андреевским флагом. Победа пахла смолой, гниющими бинтами и людьми, которым забыли сообщить, что война закончится не тогда, когда сгорит вражеский флот, а когда государству надоест сжигать собственных. У рейда стоял фрегат «Надежда Благополучия». Название показалось издевательством. С борта спускали шлюпку; двенадцать матросов налегали на вёсла, офицер на корме держал запечатанный кожаный портфель. За его спиной сидел мужчина в сером дорожном плаще, надвинув треуголку на лицо. Возле пристани выстроился караул. Капитан-лейтенант Корсаков, адъютант Орлова, подошёл к Григорию и остановился, увидев его ожоги. — Вас полагали погибшим, граф. — Я тоже. Возникли разногласия с Господом. Корсаков не улыбнулся. Его синий морской мундир был выгоревшим, золотой галун потемнел от соли, левая щека перерезана свежим шрамом. Так выглядели люди, победившие при Чесме: слишком израненные для парадных портретов и слишком живые, чтобы государство считало расходы оконченными. — На фрегате коллежский асессор Арсеньев, — сказал он. — Командирован от Тайной экспедиции при Сенате. Привёз предписание генерал-прокурора Вяземского и отдельную бумагу за подписью Шешковского. У меня заломило кости. Тайная экспедиция не нуждалась в вывеске и собственном здании: она располагалась там, где человек начинал говорить правду после того, как из него вынимали способность молчать. — А приказ Орлова? — спросил Григорий. — Прочтут вместе. — Какая учтивость. Петля сначала представится. Шлюпка ударилась о причал. Первым поднялся асессор — сухой мужчина лет сорока пяти в тёмно-зелёном кафтане, дорожных сапогах и напудренном парике, нелепом среди греческой пыли и морской соли. Он ступал осторожно, оберегая серебряные пряжки от грязи, будто прибыл не арестовывать человека, сгоревшего за империю, а проверять скатерти в губернаторском доме. За ним сошли два гвардейца в красных камзолах, корабельный секретарь и мужчина в сером плаще. Последний остался у шлюпки, не поднимая лица. Арсеньев оглядел Григория, затем меня. Взгляд задержался на распущенных волосах, криво застёгнутом лифе и алом следе на щеке. Он понял, чем мы занимались до тревоги. Уголок его рта дрогнул. — Екатерина Павловна Потоцкая? — Эта фамилия мне не принадлежит. — В делах Сената принадлежит всё, что однажды записал писарь. — Тогда ваши дела лгут чаще людей. — Поэтому людей и допрашивают. Григорий шагнул между нами. Правая рука легла на рукоять греческого ножа. — Ещё один взгляд на её платье, Арсеньев, и допрашивать придётся ваше отсутствие. Асессор перевёл глаза на него. — Граф Григорий Никитин? — Зависит от содержания бумаги. Если там награда — он самый. Если верёвка — погиб при Чесме, чему имеются свидетели. — У мёртвых редко бывает столь утомительное чувство юмора. Арсеньев раскрыл портфель. Достал пакет под чёрным сургучом, второй — под красным, затем узкую тетрадь в серой обложке. Караул сомкнулся теснее. Елена встала слева от меня, удерживая Диму; Марта — справа. Вокруг собирались матросы, греки, освобождённые женщины. Григорий воскрес на глазах лагеря, и теперь государство собиралось публично доказать, что смерть была его единственным законным состоянием. — По производству Тайной экспедиции, — начал Арсеньев, — вы обвинялись в убийстве князя Николая Потоцкого, запрещённом поединке, сопротивлении конвою, побеге из-под стражи и сокрытии свидетельницы. Высочайшим соизволением смертное наказание было отложено, а в конце 1769 года вы были переданы в распоряжение Архипелагской экспедиции до особого повеления. — Я заметил. Особое повеление взорвалось подо мной. — Гибель на службе прекращала дело. Выживание его возобновляет. Слова были сказаны буднично. По спине прошёл колючий холод, живот свело. Империя не удивилась чуду, не поблагодарила солдата, не спросила, сколько кожи осталось на теле. Она раскрыла старую папку и обнаружила: покойник задолжал казне ещё одну казнь. — Он уничтожил турецкий флагман, — произнёс Корсаков. — Он находился на «Святом Евстафии», когда тот сцепился с «Реал-Мустафой», — поправил Арсеньев. — Между героизмом и несчастьем существует разница. — Обычно её определяет человек, оставшийся на берегу, — сказал Григорий. Кто-то из матросов зло рассмеялся. Арсеньев побледнел. — Для удостоверения личности требуется освидетельствование. В тюремной описи указаны пулевой рубец у правого бедра, следы кнута на спине и перелом последнего пальца левой руки. — Левой руки у меня теперь почти нет. Можете считать это подписью. — Разденьтесь. Вокруг стало тихо. Даже море будто перестало дышать. — Здесь? — спросила я. — При свидетелях. Так требует порядок. — Порядок требует раздеть обожжённого человека перед лагерем? — Порядок требует убедиться, что государству возвращают того преступника, которого оно потеряло. Григорий начал развязывать пояс. Я схватила за руку. — Не смей. — Катя. — Они не получат твоё тело как опись имущества. Арсеньев вздохнул. «Тогда гвардейцы помогут». Двое красных камзолов двинулись вперёд. Григорий мог уложить обоих прежде, чем третий поднял бы ружьё, — когда-то. Теперь левая рука висела плетью, рана под рубахой кровоточила, а за солдатами стояли ещё восемь. Он посмотрел на меня, и в зелёных глазах я увидела ту страшную просьбу, которую ненавидела больше приказов: позволить унизить его, чтобы мне не пришлось смотреть на убийство. Он снял пояс. Рубаха упала на доски причала. По толпе прошёл тяжёлый вдох. Ожог тянулся от плеча через грудь, блестел багровым мясом, на свежей повязке расплывалась кровь. Григорий стоял обнажённый по пояс под Андреевским флагом, а чиновник листал тетрадь, сравнивая старые рубцы с буквами. Повернул его спиной. Провёл концом трости по следам кнута. Коснулся сломанного пальца. Григорий не дрогнул, только лицо стало белым, и от этой неподвижности у меня пересохло во рту. Я знала: он запоминает каждого свидетеля собственного унижения, чтобы потом смеяться громче всех и не дать им понять, где разорвали. — Личность подтверждена, — объявил Арсеньев. — Какое облегчение, — произнёс Григорий. — Я боялся, что страдал за другого. Ему велели протянуть руки. Гвардеец достал кандалы. Я встала между ними. — Нет. — Екатерина Павловна, отойдите. — Чтобы вы снова увезли его и прислали бумагу о смерти? На этот раз с правильной печатью? — Вы препятствуете исполнению сенатского предписания. — Я спасала этого человека из крепости, ссылки, пожара и могилы. Ваше предписание выглядит на их фоне недостаточно убедительно. Арсеньев приблизился. От него пахло лавандовой пудрой и корабельной рвотой. — В приложении есть распоряжение и о вас. Незаконное оставление места содержания, использование подложных пропусков, помощь государственному преступнику. Вы можете отправиться на фрегат вместе с графом. Григорий схватил его за горло. Всё произошло мгновенно. Арсеньев ударился спиной о мачтовый столб, портфель упал, бумаги разлетелись по причалу. Гвардейцы вскинули ружья. Корсаков заорал: «Стой!» Я повисла на здоровой руке Григория, Елена прижала Диму к груди и вытащила нож. — Упомяни её ещё раз, — прошипел Григорий в побагровевшее лицо чиновника, — и Тайная экспедиция будет искать твои показания внутри рыб. — Отпусти, — сказала я. — Он угрожает тебе. — А ты даришь ему доказательство. Пальцы разжались. Арсеньев рухнул на колени, хватая воздух. Григорий качнулся; из-под повязки хлынула кровь. Я обняла его за пояс, удержала, чувствуя на ладонях горячую влагу. Корсаков поднял пакет с красным сургучом. — Прежде чем заковывать человека, прочтите приказ главнокомандующего. Арсеньев вытер рот кружевным платком. Ненависть сделала его лицо живее. Второй документ оказался коротким. Граф Алексей Орлов подтверждал, что Никитин сражался при Хиосе и Чесме, был тяжело ранен и необходим флоту как офицер, знакомый с греческими проводниками и османскими береговыми постами. До ответа императрицы Орлов требовал оставить арестованного под военной юрисдикцией и предлагал ему участие в особой операции: перехватить у входа в Дарданеллы османское посыльное судно, захватить шифрованные бумаги и доставить живым чиновника Порты, направлявшегося из Константинополя на Лемнос. В случае успеха главнокомандующий обязывался повторно ходатайствовать о полном помиловании. — Сколько судов охраняют посыльное? — спросил Григорий. Корсаков молчал слишком долго. — Две шебеки и галера. — А дадут мне? — Один каик. Двенадцать греков. Ночь. Я рассмеялась. Звук вышел безумным. — Это не операция. Это казнь, которой придумали море, чтобы не строить эшафот. — Зато без зрителей, — сказал Григорий. — Ты не пойдёшь. Он посмотрел на меня. — Пойду. Одно слово ударило сильнее пощёчины. Несколько минут назад он лежал внутри меня, обещал не уходить, прижимал ладонь к животу. Теперь снова отдавал жизнь чужой бумаге, даже не спросив, сколько раз я способна хоронить одного мужчину. — Конечно, — прошептала я. — Ты всегда выбираешь смерть, когда жизнь требует остаться и отвечать за содеянное. — Если откажусь, тебя увезут со мной. — Не прикрывай трусость моим именем. Его лицо дрогнуло. — Трусость? — Да. Умереть героем проще, чем жить мужчиной, которого я не простила. В море не придётся помнить мою щёку, Миро, ребёнка. Турки очень удобно избавят тебя от разговоров. Григорий побледнел до синевы. Я хотела ранить — и попала. Боль в его глазах была такой голой, что меня затошнило, но забрать слова означало снова позволить ему превратить самоуничтожение в любовь. — Возможно, — сказал он тихо. — Но если я останусь в цепях, разговоров тоже не будет. Арсеньев поднялся. — Решение требуется сейчас. Принимаете операцию — до рассвета остаётесь под надзором флота. Отказываетесь — немедленно на фрегат. Екатерина Павловна следует как соучастница. Григорий протянул правую руку Корсакову. — Принимаю. Я отступила, словно он ударил снова. На этот раз без ладони. Без ярости. Самым жестоким способом — спасая меня против моей воли. Корсаков велел лекарю обработать ожог и назначил у палатки караул. Арсеньев собирал бумаги, гвардейцы убрали кандалы. Матросы расходились молча. Никто не поздравил Григория с отсрочкой: все моряки знали разницу между помилованием и приказом умереть под другим флагом. Ветер подхватил один лист и понёс по причалу. Я наступила на него раньше секретаря. Бумага была тонкой, исписанной с обеих сторон. Внизу стояла подпись Шешковского, выше — приписка другой рукой: «Женщину до окончания предприятия удерживать при эскадре. В случае гибели Никитина доставить в Санкт-Петербург отдельно. В случае возвращения Никитина — доставить обоих, не признавая обещаний о помиловании обязательными без высочайшего утверждения». Значит, выбора не существовало. Григория отправляли умирать, меня оставляли приманкой, а если он совершит невозможное и вернётся, государство просто снова раскроет кандалы. Я спрятала лист под лиф прежде, чем Арсеньев обернулся. Мужчина в сером плаще всё ещё стоял возле шлюпки. До этой минуты он не произнёс ни слова. Теперь снял треуголку. Светлые волосы блеснули в последнем солнечном луче. Холодные глаза нашли моё лицо, задержались на следе пощёчины, затем на обнажённой окровавленной груди Григория. Чернышев улыбнулся. — Я предупреждал, Екатерина Павловна, — сказал он. — Рядом с ним вам всегда будет больно. На этот раз государство позволило мне лично проследить, чтобы боль закончилась. Григорий медленно повернул голову. Я почувствовала, как его тело под моей рукой перестало быть раненым. Боль исчезла из движений, слабость — из лица; осталась та ледяная ярость, которая когда-то позволяла ему идти на пистолет Николая, зная, что поединок приготовлен как казнь. Григорий сделал шаг. Корсаков преградил дорогу, два матроса схватили за плечи. Он даже не заметил. — Ты, — произнёс он. Одно слово прозвучало страшнее угрозы. Чернышев спустился с причального трапа, аккуратно расправил серый плащ. Под ним оказался знакомый тёмно-синий кафтан, серебряная перевязь лежала на груди, будто между Петербургом и Архипелагом не было ни отвара сабины, ни горящего склада, ни признания в попытке вытравить нашего ребёнка. Только лицо изменилось: нос сросся неровно после удара Григория, у рта залегли две жёсткие складки, а светлые глаза стали пустыми и блестящими, как зимний лёд над глубокой водой. — Я тоже рад чудесному возвращению, — сказал он. — Ваша смерть доставила Екатерине Павловне столько горя, что я почти простил вам жизнь. — Отпусти меня, Корсаков. — Не могу. — Тогда отвернись. Я постараюсь не испачкать мундир. Чернышев рассмеялся и посмотрел на мою щёку. Не просто увидел след — погладил его глазами. Меня передёрнуло. — Он снова ударил вас? Григорий рванулся. Шов под повязкой раскрылся окончательно; кровь потекла по животу, капнула на доски. Матросы повисли на нём, Корсаков обхватил поперёк груди, но Григорий тащил троих, как цепи, к человеку, который посмел назвать вслух наше самое грязное мгновение. — Не смей смотреть на неё! — Почему? — спросил Чернышев почти ласково. — Боитесь, что я замечу то, что она пытается назвать страстью? Вы били её до Николая, после Николая, перед тем как лечь с ней. Мужчины меняются, след на лице остаётся удивительно похожим. Слова вошли под кожу. Самое страшное оружие всегда делают из правды: достаточно заточить один её край и спрятать другой. Григорий ударил меня. Но Чернышев отравил ребёнка, запер в горящем складе, торговал моей свободой и теперь прикрывал собственную жестокость моей щекой. Я подошла к нему. — Не используйте мою боль как лестницу, Виктор Сергеевич. Вы слишком долго стояли на моём горле, чтобы изображать спасителя. Улыбка дрогнула. — Я приехал не спасать. Спасение вы каждый раз отдаёте человеку, который первым ломает вам кости. Я приехал свидетельствовать. Арсеньев откашлялся, возвращая себе значение. — Граф Чернышев помилован условно за содействие следствию. Он подтвердил подлинность письма Потоцкого, назвал посредников, участвовавших в засаде, и передал сведения о людях Порты, снабжавших польских конфедератов оружием. Его знание французских шифров и турецких торговых связей необходимо для особой операции. Я поняла раньше Григория. Нет, не поняла — тело отказалось принимать смысл, как отказывалось принимать весть о смерти. В ушах зашумело море. — Вы отправляете их вместе? Корсаков отвёл глаза. — Чернышев опознает чиновника и бумаги. Никитин проведёт каик через посты и возьмёт судно. Оба обязаны вернуться. — Как предусмотрительно, — сказал Григорий. Голос сделался спокойным, и эта спокойность дробила сильнее крика. — Если турки промахнутся, мы закончим работу друг за друга. — Любое покушение на государственного свидетеля будет считаться новым преступлением, — предупредил Арсеньев. — Запишите заранее. Сбережём чернила. Я вцепилась в руку Григория. Он посмотрел вниз — на мои пальцы, испачканные его кровью, потом на след пощёчины. В глазах мелькнуло такое отвращение к себе, что на мгновение я снова увидела мужчину на коленях в палатке. Хотела сказать о спрятанном листе, предупредить: помилования не будет, миссия — ложь, Чернышев привезён не свидетелем, а палачом. Но вокруг стояли Арсеньев, караул и тот, кто умел превращать каждое наше слово в петлю. Я не могла доверить правду даже Григорию, потому что его первым движением всегда было убийство, а государство только этого и ждало. — Не уходи с ним, — прошептала я. — Ты приказала мне не прикрывать трусость твоим именем. — Я передумала. — Поздно. Я уже поверил, что ты считаешь меня способным вернуться. Сарказм не скрыл боли. Я прижалась лбом к его плечу, вдохнула запах крови, моря и собственного тела на его коже. Все смотрели. Пусть. Унижение больше не заключалось в том, что лагерь знал о нашей близости. Оно заключалось в том, что после неё я снова должна была отдать мужчину людям, которые называли казнь службой. Чернышев приблизился настолько, насколько позволил Корсаков. — До рассвета, Екатерина Павловна, — сказал он. — Я обещаю беречь графа так же старательно, как он берёг вас. — Если вернётесь без него, я вырежу вам сердце. — Вы уже отдали его другому. Неудачный подарок, но я умею ждать. Григорий улыбнулся. Очень медленно. — Теперь отпусти меня, Корсаков. Капитан-лейтенант сжал хватку. — Зачем? — Хочу обнять будущего товарища. Возможно, так крепко, что операция потеряет одного участника. Матросы увели Григория к лекарской палатке. Чернышев остался на причале, провожая нас взглядом. Под лифом шуршал украденный лист — настоящий приговор, о котором не знал человек, согласившийся умереть ради моей свободы. И я поняла: до рассвета мне предстояло либо найти способ сорвать приказ Орлова, либо самой войти в каик между двумя мужчинами, каждый из которых называл мою боль любовью и был готов доказать её чужим трупом.