23. И от друзей он ждал подставы
— Я не думаю, что тебе стоит ждать изменений, — Ступаченко сцепил за столом пальцы и с некоторым сочувствием посмотрел прямо ему в глаза. Впрочем, может быть, Ник что-то перепутал, и никаким сочувствием выражение его лица не было. Скорее уж досадой, что Темиров втравил его в эту историю. Но на голом упрямстве он продолжал цепляться за здравый смысл, хотя тот уже совсем нигде не проглядывал.
И от друзей он ждал подставы. Он ждал ее от каждого. Потому что стал для всех костью в горле. Особенно теперь, когда прозвучало то, во что он не мог поверить. Ну неправда это. Иначе ему реально лучше сдохнуть.
Ник облизнул пересохшие губы кончиком языка и подумал, что отдал бы добрых пяток лет за то, чтобы закурить. Но тут нельзя.
— Она не могла, — проговорил он с той уверенностью, которую испытывал все эти дни, не имея никаких новостей и никакой информации, кроме той, которой изредка делился с ним Растопчин во время допросов.
Капитана Растопчина он практически не знал. Чувак был залетный, появился за пару недель до… за пару недель до наступления ада. Все постепенно складывалось в цельную картину, и теперь уже было ясно, для чего он тут обретается. Скорее всего ненадолго. Сделает работу — и свалит по-тихому.
Когда этот долбоеб сообщил ему, что алиби не подтвердилось и Белозерская-де совсем другую версию своего местонахождения в ту ночь рассказала следствию, Ник не поверил. Не верил он и сейчас. Ну не может такого быть — невозможно, черт подери! Да Диана бы первая билась за него, потому что кое-что он про эту малышку со взглядом королевы успел узнать за месяцы их общения. Она не из тех, кто бросает в беде. Она не из тех. Скорее всего, она бы и в огонь снова шагнула, если бы этим могла его вытащить.
А чего нет? С огнем они знакомы. С каждым языком пламени — каждая клетка кожи.
— Мне протокола прочитать не дали, — ответил адвокат. — Потому достоверно неизвестно, что она говорила. Твоя мать у нее была. Ей она в лицо сказала, что в ту ночь находилась у себя дома.
— Маме? — и нерв на его щеке дернулся. Ник едва удержал себя на месте, чтобы не вскочить с табуретки и не забегать по крошечному, буквально метр на два, мрачному помещению.
— К сожалению.
— Это невозможно. Ну это бред какой-то! Я тебе говорил, что ей могли угрожать, помнишь? Русаков или его сын. Или кто-то из их людей. Ее либо запугали, либо что-то другое случилось. Не амнезия же у нее!
— Может быть, вот это тебе что-нибудь прояснит? — Ступаченко раскрыл папку для документов, лежавшую перед ним на столе. Перебрал бумаги и выудил нужные — несколько копий, скрепленных степлером. Их придвинул по столешнице к Темирову, мрачным взглядом уставившемуся на холеные адвокатские руки.
— Что это? — рявкнул Ник.
— Берегой передал. Он сказал, что Белозёрская ему чуть ли не в лицо швырнула, когда он с ней говорил. Ну, вернее, дала прочитать… она отсняла это все. Артур в архиве откопал, сказал, что ты поймешь.
— Да я уже нихрена не понимаю, — мотнул головой Темиров, но бумаги к себе придвинул.
Какое-то время так и сидел, упершись глазами в скачущие буквы, смысл которых от него убегал. Не складывались они у него в слова никак. И неясно было — это глаза воспалились от недосыпа или уже весь мозг целиком.
Особенно жалко было мать с отцом. Те вообще как слепые котятки — не сознавали, что происходит. И ведь… ведь не объяснишь никак. Он даже лица той девки не помнит, а предки в село свое после всего вернутся с клеймом родителей уголовника. Насильника, блядь! И почему-то убивало именно это, а не собственная вероятная дальнейшая участь.
С которой он все еще не смирился и продолжал махать кулаками. Потому что на зоне ему не выжить.
Ступаченко прилетел практически сразу, но в праве на свидание до первого допроса ему безосновательно отказали. Теперь он катал одну за другой жалобы, хотя в глубине души они оба, и Ник, и сам адвокат, знали, что ни черта у них не получится. Потому что все случившееся, все, в чем его обвиняли — было организовано людьми такого уровня, что не считаются со щепками, когда рубят свой лес.
И девку осмотрели, выдав нужное заключение, и Сашка, парень, который тогда приводил ту веселую ораву к нему на допросы, сообщил, что от него потерпевшая вышла в растрепанном виде и не вполне адекватная. Темиров этого Сашку знал пару лет, зеленый, только после академии… черт, ну как такое могло случиться? Как чертов ебучий анализ ДНК мог подтвердить, что именно его материал остался на потерпевшей? Сумасшествие!
И Ди… господи, Диана, которую он так отчаянно боялся втягивать в эту историю и светить, но втянуть которую убедил адвокат, потому что… да потому что это хоть какой-то аргумент… как она могла?.. вот это все — как же так?
Как так — стало очевидно, когда он в третий раз начал перечитывать начатый ранее текст, которого совершенно не помнил, хотя тот и был за его, Ника, подписью. Какой-то гребаный протокол многолетней давности. Про что там?
Его глаза устало метнулись назад, в самое начало, видя слова и буквы, но не понимая ни малейшего смысла. Пытка какая-то.
Про что там, блин?
Про пожар.
Пожар.
Возгорание горючей смеси в гараже, перекинувшееся на дом.
Дом деревянный, дачный участок.
«Это было осенью…»
Это было осенью! Родители уехали, сестра была у бабушки. Дом сгорел. А девушку на скорой увезли. Обгорела сильно. И еще толпа утырков, которые просто забыли ее вытащить…
Судьба пострадавшей осталась для него неизвестной. Галдырь говорил, что выжила.
Ник сглотнул и резко поднял взгляд на Ступаченко, а тот внимательно следил за его реакцией. За чем тут следить? Какая может быть реакция. У него на лбу пот ледяной выступил, вот и вся реакция. Остальное — херня собачья. Обдумает он это потом. Сопоставил уже, но анализировать — увольте. Если сейчас начнет — кран сорвет точно. А именно кран ему еще обязательно пригодится.
Когда она это увидела — ясно. Как догадалась — тоже. Не дура. Не все до конца, но самую суть — схватила. А вот что совсем было непонятно, это что было в ее голове, когда она с ним прощалась в то утро. И что было потом.
Так! Тоже нахрен! Невозможно сейчас, надо в одиночестве. Потому что именно сейчас — его как по яйцам ударило. Что-то помимо просто не воспринимается.
— Ты понял? — зачем-то спросил Ступаченко, будто по его физиономии не очевидно. Явно же своротило.
— Понял, — сипло, через силу выдавил Ник. И пока еще мог сказать хоть что-то еще, добавил: — Ее больше не трогайте. Без шансов.
— И не получится, — ответил адвокат. — Ее нет в стране. Я хотел сам с ней встретиться, когда приехал, но она не брала трубку, а по ее адресу никого нет. Получилось связаться с ее родителями, те сообщили, что она уехала во Францию, она там живет.
— Ага. Я в курсе, — Ник на секунду прикрыл глаза. Надо было собраться. Надо было что-то… как-то… делать. Думать, да. Думать, потому что больше он ничего по-настоящему не умеет. Но голове звенело. И эту ночь у него тоже вряд ли получится спать. Не дадут. Ник скрежетнул зубами и выдал: — Ее показания все равно бы не приняли. Ее никто не видел, нечем подтвердить. А потому скажи-ка, друг мой Ступаченко, каковы вообще мои шансы в текущей ситуации? У тебя хоть идеи есть, как вырулить?
— Просто не будет. Но поборемся.
Лаконично.
— Супер, — с губ сорвался смешок. Впрочем, улыбаться было больновато. Да и зуб пошатывался. От самого себя мерзко.
— Надо побои снять, — голос Ступаченко сделался глухим.
— В травмпункте отметился. Не поможет, я зачинщик типа.
— Совсем жопа?
— Терпимо.
— А менты?
— Пока руки не распускали. Наблюдают. Ничего, если мне повезет, то скоро на карцер нарвусь, там хоть тихо.
— Коль…
— Лучше скажи, что по Русаковым? Следователя сменили? Уже знаешь, на кого?
— На Пируса Михаила Ивановича. Туда меня вообще не пускают. Но там тоже не безнадежно. Мать настроена всерьез, потому как бы ни было, но будем землю рыть. Ты за себя лучше думай.
— Не могу.
Темиров не врал. О себе не мог. В голове еще не встало на место осознание того, что именно случилось, но в те первые мгновения пульсировало без конца и без краю: как она еще и это переживет?
Почему так вышло, что именно она и именно он вот так пересеклись на этой земле?
Ему даже не надо было напрягать извилины, чтобы принять: Диана знала правду с самого начала, с того дня, как случился пожар. Но судя по тому, что это было единственным, о чем она умолчала, рассказывая о себе, через свои переживания перешагнула уже давно и даже не считала нужным делиться подобным, хотя в чем-то это могло бы искупить все, что она натворила, в его глазах… Не захотела. Не захотела смягчать: да, я была не права, но меня пытались убить самым жестоким из возможных способов. А теперь выходит, что и он виноват. Перед ней. Потому что, подписывая бумаги, которые было велено, он тоже все уже знал.
Господи боже, он был так близко от нее раньше, он соприкасался с ней раньше. Той девушкой была она. Он не представлял. Не защитил. Не помнил.
Какой витиеватый крюк, чтобы вернуться в начало.
У Темирова было ощущение, что его раскололо на несколько частей сложной, болезненно неправильной формы, как скалу, в которую угодила молния. Наверное, боль, разделенная между осколками, могла быть перенесена легче. Но он чувствовал только вот эти сломы и трещины. И они не давали ему дышать.
Случилось непоправимое.
Дерьмо случилось.
Прошлое догнало их обоих, и он никогда не сумеет ей объяснить. Самое страшное, самое важное, самое определяющее событие в ее жизни стало для него было лишь эпизодом, который он за давностью лет забыл наглухо, так, что даже не сопоставил, будто это было не с ним. Серость, отсутствие воспоминаний, конверт, который ему передали… У него даже не зудели пальцы — все равно не было выбора, и совесть была не по карману. Зато теперь огнем горят. Пальцы. Костяшки сбиты в мясо.
Держали его в камере с какими-то отморозками, оставалось только не подставляться, но отбиваться приходилось при этом регулярно. Оно и понятно. Понятно для чего. Темиров об этом не думал, когда лупил в ответ.
До карцера он в тот день все-таки довоевался, но блаженной тишины так и не наступило. Потому что по прошествии многих часов в этой безысходности рождалось что-то такое, с чем он никогда не сталкивался. Разочарование. Накрывшее его разочарование и чувство потери. Она ведь сознательно его утопила. Это именно то, чего она для него и хотела — для должностного лица, взявшего бабки, чтобы закрыть глаза на очевидное. Ей было плевать, в чем его обвиняют. Ей было плевать даже, что им оказался именно он. Ей было плевать на собственные чувства, пусть о них она никогда и не говорила. Она бы в любом случае и любым способом отомстила.
Это подкашивало окончательно — он на ногах не стоял. Палитра менялась полностью. Каких-то несколько дней назад Ник отдал бы ей все, что имел, все, что из себя представлял. А потом Диана действительно, всерьез, по-настоящему солгала, чтобы с ним все это делали.
Черт.
Черт!!! Приятно познакомиться, Диана Борисовна! Вот ты какая, оказывается!
Он ведь реально считал ее… самым добрым, самым милосердным человеком на свете! Он любил ее за весь этот свет, которого прежде не знал. Она для него была кем-то… кем-то особенным, кто никогда не опустится до сведения счетов… это он мразь, это он циник, но не она!
А теперь на его теле саднят раны, которые оставило по себе такое сокрушительное разочарование. Ведь по всему выходит, что и он придумал ее для себя… он… он ее придумал!
И она его тоже. Потому что никогда и ни за что не приблизилась бы к нему, если бы знала с самого начала. Это сводило с ума. Все, что было, — бомба с отложенной детонацией. Заложил он ее сам. Рвануло теперь. И кто виноват сильнее — неизвестно. Потому что куда ни пойди — он натыкался на самого себя снова и снова.
Ник метался в этом замкнутом круге, будто затравленный волк.
Не чувствовал ни вони, ни холода, ничего. Лишь эту растерянность и злость от бессилия.
А потом его добили.
Это было ночью.
Впрочем, Ник в какой-то момент осознал, что с трудом соображает, какая пора на дворе. Окна в дисциплинарном изоляторе не было. Умывальника тоже. Загаженный толчок в углу крошечной камеры, за перегородкой, источал такие ароматы, что глаза слезились. Койка с засаленным матрасом и подушкой, чей запах меркнул в сравнении со зловонием вокруг — но и те забирали по утрам. Это был едва ли не единственный ориентир. Утром — постельное забирают, вечером отдают. Еще периодически приносят жрачку. Так проходят сутки. Но и с ориентирами Темиров сбивался. Ему в какой-то момент попросту стало плевать на то, что ни спины, ни коленей, ни задницы он просто не чувствует — измученные условиями пребывания в этом милейшем месте они, видимо, отвалились. Чем он пропах — ему тоже было все равно. Есть не мог.
Примерно на третьи сутки пребывания в ШИЗО из карцера его увезли в отделение, на допрос. Когда утомленный дневным солнцем воздух коснулся его лица, и он зажмурился от ударившего в глаза света фонаря посреди тьмы, сомнений в том, что будет дальше, у него не осталось. И как ни странно, страха тоже не возникло. Накрыло апатией. Но так было легче в очередной раз входить в родные стены с наручниками на руках и ловить на себе немногочисленные взгляды бывших коллег. На то и ночь, что только дежурные на месте.
Почему-то подумал, что не представляет себе, как вернется сюда работать, когда все закончится. А потом усмехнулся: ничем таким не закончится, чтобы он мог вернуться. Галдырь явно контролирует лично — и все, что сейчас произойдет, будет с его одобрения. А может, по его плану.
— Чему лыбишься? — спросил конвоир, отстраненно глянув на Темирова.
— Первому отпуску за три года, — пробормотал Ник.
Ему повезло не нарваться нигде ни на Пируса, ни на Берегоя — не их смена. Иначе наверняка всколыхнуло бы — и его спокойствие, и его упертую решимость. Зато Растопчин, его увидав, чему-то обрадовался. Даже велел браслеты снять и указал подбородком: садись, мол, в ногах правды нет.
Сам чай хлебал с батончиком в прикуску. Затошнило.
— Красавец! — сообщил ему Константин Юрьевич, когда они остались одни. — Готов поспорить, мечтаешь о ду́ше.
— Не-а. О сигарете.
— Не курю.
— Жалко.
— Жалко… вот мне тебя иногда становится жалко. Но знаешь, пострадавшая выглядела после тебя похуже. Так что? Говорить будешь?
— Да я все уже рассказал, товарищ капитан.
— Давай откровенно, Темиров. Признаваться пора. Некогда рассусоливать эту поебень. Себе же хуже делаешь.
— Ну, там посмотрим, хуже, не хуже… Я эту девицу пальцем не тронул.
— Ага, и свидетели у тебя были, я помню. Лапшу на уши мне харе вешать! Ясно все, как белый день. Подпишешь признание — судья это зачтет.
— Не зачтет, — ухмыльнулся Ник. — И все это знают. Навешают по полной программе. Деваху из города уберут, Галдырь купит новую тачку, ты повышение получишь, а я пойду мотать по максимуму, УДО мне не светит, и дай бог, чтоб еще чего не пришили. Потому никакого признания в том, чего я не совершал, я писать не буду, товарищ капитан.
— Тамбовский волк тебе… гражданин Темиров… язык у тебя длинноват, где не надо. Хорошего отношения к себе понимать не хочешь.
— Хорошего?
— А ведь после карцера должен был быть посговорчивее… — мрачно пробормотал Растопчин.
— Не приучен к сговорчивости. У меня была другая работа.
— Скоро твоя работа будет — пуговицы на пижамы пришивать.
— Поглядим.
— Ага. Поглядим. Раз по-человечески тебе не то пальто. Штовба! — рявкнул капитан, и на его голос в кабинет заглянул Сашка. — Пеленай клиента и забирай, вернешь, когда станет покладистым. Что делать, знаешь. А я пока состряпаю бумагу, которую ты, Николай Ильич, подпишешь по возвращении. Видишь, всю работу за тебя делаю, родной.
— Иди ты нахуй, Костя.
— Пойдешь у меня ты. Далеко пойдешь. Саша!
Через секунду на руках Темирова за спиной щелкнули браслеты — спеленали, значит. Волокли его несколько человек, а он почти не сопротивлялся — все равно без толку, не поможет никто. Когда спустились в подвал, его усадили на стул. Несколько секунд он молчал, глядя в упор на Штовбу. Подумал, может, это и к лучшему, что Диана отказалась свидетельствовать в его пользу, иначе это все еще сильнее усложнилось бы. А потом услышал, как к нему обращаются:
— Ну и долбоеб ты, Темиров. Нахрена до этого довел? Я ж не хочу этого всего делать.
— А придется, Сашка. Раз уже впрягся, то придется.
— По добру признаешь вину — всем только легче будет.
— Да не собираюсь я нихрена тебе облегчать. Говно учить надо, что оно говно, а это только прикладным методом, — выплюнул Ник.
От удара, пойманного мордой, в глазах потемнело. Вместе со стулом упал на пол, кто-то выдернул из-под него сиденье, отчего руки неестественно выкрутились, и долбанул по яйцам. Боль была нечеловеческой, до воя. Этот вой и застыл в ушах, когда он сквозь него совсем не различал, что ему говорят. Не воспринимал текста.
— Больно, да? Ничего, привыкай. И за хуй не переживай, он тебе нескоро пригодится.
— У тебя и сейчас с этим проблемы, — просипел Ник, пытаясь отдышаться. Оценивал свои шансы. Против него тут пятеро здоровых мужиков, не сидевших в карцере три дня. А значит, почти нулевые. К черту, лучше сдохнуть.
Следующий удар пришелся по животу, лишая воздуха. Впрочем, тогда он еще не знал, что такое совсем без воздуха. Что такое терять сознание от удушья, когда на надетом на голову противогазе перекрывают подачу кислорода. Что такое мочиться от боли, когда ремнем этого же самого противогаза бьют по мошонке, а ты скручен узлом на полу. Что такое — когда от пыток часами превращаешься в животное, затравленное, хрипящее, лишенное разума. И что такое эти передышки, которые даются только затем, чтобы не сдох. Лучше б не давали. Лучше бы сдох, не приходя в себя. Чтобы раз мысленно попрощавшись с родителями, уже к тому не возвращаться. Чтобы хотя бы немного порадоваться, что ни одна баба с дитем по нему не заплачет. Что одной девчонке хватило ума не влезать во все это дерьмо. И сожалеть. Сожалеть обо всем этом сразу. Так бывает, когда уже почти что переступил черту.
Но тогда Ник ничего этого еще не знал. В самом начале он еще был уверен, что выдержит. И с мрачной веселостью глянул на Сашку, когда тот рявкнул ему в лицо:
— Лохов тоже учат, майор. Доигрался ты. Теперь я поиграю. Ты слоном будешь, а я дрессировщиком.
Длилась «оперативная беседа» четыре часа. Когда он думал, что отходит, его возвращали обратно. Спрашивали, готов ли дать признательные показания. Отказывался — начинали сначала. Пока не сломали.
Его все-таки сломали.
И под утро он подписал чистуху[10].
От вопросов, как будет жить дальше Диана и как быть ему самому, Темиров перешел к следующей стадии: когда будущее над прошлым не довлеет, когда и то, и другое до лампы.