Глава 21
Я приезжаю раньше. Намного раньше, чем нужно. Как какая-то школьница, ей богу, которую пригласили на первое свидание. Впрочем, у меня есть оправдание собственному поступку. Я хочу услышать Матвея раньше, чем он узнает о моем присутствии. Хочу поймать его таким, каким он бывает без оглядки на меня. Я совсем не знаю эту часть его личности, и она меня страшно манит…
Храм я узнаю издалека. Сегодня возле него все иначе, чем в мой прошлый приход. Тогда здесь были только мы и Марфа. Сейчас же сюда, кажется, стекся весь город. Люди идут и идут — с корзинами, с детьми, с куличами и букетиками... Даже те, кто, как и я, явно не являются завсегдатаями церковных служб, идут, светло улыбаясь — сегодня Марфа точно никого не песочила. Пасха, что ли, делает с людьми что-то особенное?
Останавливаюсь у входа в лавку, где уже толпятся такие же, как я, поздно спохватившиеся эстеты. Передо мной женщина в бежевом пальто долго выбирает свечи. Я, дождавшись своей очереди, неловко кашляю и признаюсь:
— Мне бы… кулич. И яйца. И… корзинку.
Женщина за прилавком поднимает на меня быстрый, оценивающий взгляд. Наверное, у нее таких, как я, сегодня каждая вторая.
— Четыреста грамм или килограммовую?
Я зависаю. Потому что совершенно не подумала, что они могут иметь разный вес. Как человеческие грехи?
— Красивую, — выпаливаю наобум.
Женщина понимающе улыбается. Деловито кивает, достает плетеную корзинку, застеленную белой салфеточкой с кружевным краем, кладет туда кулич, яйца, еще зачем-то маленькую свечку и веточку сухоцвета. Получается так трогательно и нарядно, что я на секунду замираю.
— Вот, — говорит она. — Как раз праздничный набор.
Расплачиваюсь. Беру корзинку обеими руками и выхожу на улицу, уже не чувствуя себя настолько чужой, как раньше.
На ступенях людно. Люди крестятся. Фотографируются на фоне куполов. Одна мамочка пытается угомонить ангелочка в яркой курточке, который орет так, будто ему предстоит сеанс экзорцизма. Я машинально поправляю шарф на голове, крепче сжимаю ручку корзинки и решительно захожу внутрь.
Меня тут же окутывает теплый, густой аромат: воск, ладан, выпечка, весенний холод, занесенный с улицы с чужой верхней одеждой. И свет... Он здесь совершенно особенный — живой, золотистый, праздничный. Отблески горящих свечей скользят по иконам, лицам прихожан, по шелковым платкам женщин, по детским лбам, по седым макушкам, и всё это мерцает, дышит, переливается…
А потом до меня доходит и звук... Он окутывает. Обволакивает. Я невольно замираю у стены, прижимая к себе корзинку, чтобы не мешать никому, и прикрываю глаза.
Поет хор. Я не могу, как ни стараюсь, вычленить голос Матвея. Но… Господи, как же это красиво! Душа разворачивается. Будто кто-то осторожно расстегнул все внутренние крючки, стянувшие ее в тугой узел. Голоса поднимаются под своды, сливаются в один непрерывный поток, текут, проходя сквозь меня. На глазах выступают слезы. Осторожно убираю их пальцами.
Голоса взмывают выше. Становятся ярче, торжественнее, и кажется, я, наконец, слышу… его. Или это невозможно? Слияние безупречно! Но все-таки есть одна линия — более низкая, плотная, теплая. Не доминирующая, нет. Скорее опорная. Без нее всё остальное рассыпалось бы.
Замираю. Это он. Сто процентов. Только в нем столько внутренней силы, что у меня, дурынды, щемит под ребрами.
Боже мой.
Он и правда поет. Это и смешно, и трогательно. Сколько еще сюрпризов скрывается в этом человеке, а? Что дальше? Может, он еще и на арфе играет? Или печет куличи по дореволюционному рецепту и вышивает гладью?
Беззвучно улыбаюсь сквозь подступающие слезы и сильнее прижимаю к себе корзинку. Как же давно я не чувствовала себя такой счастливой! Даже страшно шевелиться. Будто одно неловкое движение, и все это развеется. Схлопнется. А меня выбросит в привычную суетливую жизнь.
Голоса стихают на секунду, чтобы тут же снова взвиться к высоким нотам.
Только сейчас решаюсь задрать голову. Туда, где стоит мой Матвей — мальчик из хора с баритоном, которым можно заслушаться. Я ищу его взглядом, щурясь от света свечей и золота, в котором тонут лица. Люди заслоняют… Плечи, платки, чьи-то головы — всё сливается, и я вижу лишь силуэты. Но знаю, где он. Чувствую. Как будто эта самая низкая, теплая нота — нить, за которую можно потянуть — и выйдешь прямо к нему.
Телефон в ладони едва ощутимо вибрирует. Опускаю взгляд.
«Ты где?»
Улыбаюсь. Пишу быстро, пока не передумала:
«В храме. Уже давно. Слушаю тебя».
Три точки появляются почти сразу. Пропадают. Снова появляются.
«Серьезно?»
«Угу».
Короткая пауза, за которой следует:
«Стой на месте. Я сейчас кого-нибудь за тобой пошлю».
Невольно оглядываюсь, выискивая своего провожатого. Не проходит и пары минут, как меня действительно трогают за рукав. Чувствую на себе взгляд. Неприветливый и оценивающий. Поворачиваю голову. Энджи. Стоит, скрестив руки на груди.
— Пойдем, — коротко бросает она. Не здоровается даже, впрочем, хорошо, что мы обошлись без «чего приперлась?».
— Подожди.
Она раздраженно закатывает глаза.
— Ну?
— Ты тоже поешь? — киваю в сторону хора.
— Нет.
— Жаль, — честно говорю. — У тебя, наверное, тоже красивый голос.
Она смотрит на меня так, будто я сейчас предложила ей совместно ограбить банк.
— Не надо ко мне подлизываться. Это не поможет, — бросает Энджи и поворачивается ко мне спиной, очевидно, предлагая следовать за ней, и мы идем вдоль стены, протискиваемся между людьми. Я стараюсь не отставать и не наступить кому-нибудь на ногу.
— Энджи, постой.
Ангелина не оборачивается.
— Ты можешь объяснить, что я тебе сделала плохого?
— Ничего, — сухо отзывается девушка.
Я сжимаю ручку корзинки сильнее.
— Вот именно. Мы же не враги. И для папы твоего я хочу только самого лучшего. Ему нелегко одному, Энджи… Разве плохо, что мы любим друг друга?
— Ты всех своих мужиков любила? — сощуривается.
— Думала, да.
— Про папу тоже потом так скажешь?
Ангелина резко останавливается. Я едва в нее не врезаюсь.
— Надеюсь, что нет. Но жизнь — очень сложная штука, Энджи. Мы рассчитываем на одно, а выходит порой другое. И никто в этом не виноват. Все мы стремимся к счастью. Легче всего осудить человека. Сложнее его понять. Вот твоя мама… Она же не стала ставить на себе крест…
— Мою маму не трогай! — вскрикивает Энджи. Я осекаюсь, не понимая, что такого сказала. Ничего плохого ведь! Так какого фига она отреагировала так, будто я на святое позарилась?
— Пойдем. Он ждет. Хватит разговоров.
Понимая, что ничего толкового из моей попытки поговорить с Энджи не вышло, плетусь за ней. Мы сворачиваем в узкий коридор, где становится заметно тише. Гул службы остается позади. Здесь пахнет иначе — не ладаном, а чем-то домашним. Чаем. Деревом. Теплом.
— Это трапезная, — бросает Энджи через плечо.
— Угу, — киваю, оглядываясь.
Небольшая комната. Стол. Скамьи. Буфет у стены. Никакой вычурности. Простота во всем. И в этой простоте — странное спокойствие.
Матвей стоит у стола, спиной к нам. Заваривает чай, действуя так, будто это тоже какой-то ритуал. Хотя что ритуального может быть в том, чтобы бросить чайный пакетик в чашку?
— Пап, — говорит Энджи.
Он оборачивается. И я на секунду забываю, как дышать. Матвей другой. И одновременно с тем такой… мой.
— Ива! — радуется моему появлению.
— Привет, — выдыхаю я, чувствуя, как сердце снова начинает выделывать акробатические номера.
— Привет, — улыбается.
И в этой улыбке столько тепла, что все мои страхи и сомнения вдруг отступают на задний план. Будто их и не было.
— И как давно ты пришла? — спрашивает Ратников, подходя ближе.
— Давненько. Имела возможность тебя оценить… — пожимаю плечами. Матвей заметно смущается. Реально.
— И как?
Я прищуриваюсь.
— Ничего так. Потянешь.
Он тихо смеется.
— Садись, — кивает на стол. — У меня перерыв. Связкам отдых нужен.
— А что, им чай помогает? — усаживаюсь, аккуратно ставя корзинку рядом.
— Тепло, тишина и речевой покой, — усмехается он. — Но с последним у меня, как видишь, проблемы.
— Ой! — спохватываюсь я. — Тогда давай помолчим!
Энджи молча стоит у двери. Смотрит то на отца, то на меня. Не зная, видимо, куда себя деть.
— Лин, ты чего стоишь? Заходи. Если хочешь, можешь уже поесть…
— Не хочу, — бурчит девочка и… уходит.
Ратников хмурится. Стискивает в больших ладонях чашку.
— Я пыталась с ней поговорить, — шепчу я. — Но у нее, похоже, период полного отрицания.
— Разберемся.
— Ты здесь еще долго будешь? — интересуюсь, расстроившись, что такой чудесный день испорчен.
— Да. И у меня потом всенощная. Это такая служба.
— Ночью, да? — зачем-то пытаюсь продемонстрировать ему свои скудные познания.
— Ага. На следующей неделе возьму выходной. Сгоняем куда-нибудь вместе. Я соскучился.
Матвей берет мою лежащую на столе руку и прижимает к своей щеке. Так нас и застают сунувшиеся в трапезную певчие. Хихикают… Подкалывают Матвея, но так, без упрека. Я смущаюсь, тяну руку на себя, а он не дает. Наши руки остаются сплетенными на столе, пока мы не допиваем свой чай.
— Ну-у-у, я, наверное, пойду, — мямлю, когда замечаю, что Ратников во второй раз смотрит на часы.
— Да… Это я заберу на минутку, — кивает на мою корзинку. — Подожди.
— Зачем? — шепчу я.
Матвей закатывает глаза:
— Освящу и отдам. Ты что-нибудь ела?
— Не-е-ет, — качаю головой, не совсем понимая, плохо это или же хорошо.
— Отлично. По правилам это нужно есть на голодный желудок.
— А-а-а, — я краснею. Вот же! Наверное, мне еще многое придется узнать. Совсем я от этого всего далекая.
Дожидаться Матвея я решаю на улице. Нет его минут десять. Потом выныривает из толпы — такой весь красивый, что на него все добропорядочные прихожанки оборачиваются, вручает мне корзинку, целует в щеку и так же быстро уходит.
Я выхожу за ворота, чувствуя на себе любопытные взгляды. Поскорей заворачиваю за угол, а там даже немного подпрыгиваю. Это, наверное, тоже грех, но как же мне сейчас хорошо просто от того, что он мой! И ничей больше… Выкусите!
На радостях звоню маме, чтобы пригласить их с бабулей на праздничный завтрак. Задрав нос, объявляю, что у меня эксклюзивно освященные куличи. Предлог для встречи вполне достойный. Так что через час моя кухня наполняется шумом, запахами и голосами родных. Бабуля занимает стратегическую позицию у стола, мама отбирает у меня нож:
— Дай сюда. Ты сейчас его так порежешь, что потом и святить заново придется.
— Мам… — смеюсь. У этой женщины какие-то свои отношения с разделкой.
— Завари чай. И, наконец, расскажи, как он? — не выдерживает мама.
— Кто? — кошу под дурочку.
— Господи, Ива… Это он освятил куличи?
— Нет. Он же не батюшка! Он поет в хоре, — сдаюсь я. — Представляете? Поет.
Бабуля заинтересованно прищуривается:
— И как?
— И тут полный восторг.
— А там?
— Бабуля! — прячу лицо в ладонях.
— Что? Ну не может же он быть во всем идеальным!
— Может, — тихо говорю я. — Он абсолютно великолепен. Во всем.
— О-о-о, да ты влюбилась.
— По уши, — даже не пытаюсь отрицать очевидного.
Мама с бабушкой переглядываются. А я продолжаю взахлеб рассказывать, какое же совершенство мне досталось на этот раз. Боюсь, я умудряюсь их утомить, прежде чем мои восторги прерывает звонок телефона. А вот и он!
— Да?
— Ива… Послушай. Это важно…
Голос Матвея заставляет напрячься каждую жилку в теле.
— Что-то случилось?
— О чем ты говорила с Энджи?
— Да ни о чем таком, — отвечаю медленно. — А что?
— Она пропала сразу после вашего разговора. Мне нужно понимать, что ты ей сказала.
Серьезно? Я вздрагиваю, как от пощёчины.
— Да ничего такого. Сказала, что я тебя люблю и не хочу вражды... Боже, Матвей, да мы и двух минут не поговорили. Думаешь, она из-за меня… что?! Ушла из дома? Или, может, сразу пошла топиться?
— Я тебя ни в чем не обвиняю, — устало перебивает он.
— А что же ты делаешь?
— Ты не поймешь… — вдруг говорит он тише. — Не сможешь понять, как это.
Он, кажется, сразу жалеет о сказанном. Но поздно. Слова уже внутри. И они ранят, ранят, ранят… Потому что да… Наверное. У меня же нет детей. Он на это намекал? Стиснув зубы, буквально слово в слово передаю ему наш разговор с Энджи. Боже мой, почему так больно-то?!
— Ива… — сипит Ратников.
— Я чем-то еще могу помочь? — уточняю отрывисто.
— Да нет. Я уже обзваниваю ее друзей.
— Хороший план. Напиши, если что-то узнаешь. Не буду тебя задерживать…
— Ива…
Не дослушав, отрубаю вызов. Утыкаюсь лбом в коленки, ощущая себя такой лишней, как никогда до этого. Лишней в его идеально выстроенной жизни, в которую, я думала, что легко впишусь.