Глава 20. Травля и крыса

Глава 20. Травля и крыса

Сначала — зола в супе. Горсть, не больше, но достаточно, чтобы испортить вкус, чтобы ложка стала тяжёлой, а еда — наказанием.

Кира села за общий стол среди других служанок. Вокруг жужжали разговоры, кто-то смеялся, кто-то глотал кашу большими ложками, спешил — еда быстро остынет, если медлить. Она взяла свою миску, поднесла ложку ко рту. На зубах тут же хрустнуло что-то мелкое, будто песок попал между корнями. На языке — горечь, густая, дымная, словно глотнула не суп, а пепел из печи.

Она не подняла головы. Глаза уткнулись в деревянный край миски, ладони сжали ложку. Каждый глоток давался труднее, но Кира продолжала есть, не замедляя темпа — как будто ничего не случилось, как будто так и должно быть.

Вокруг кто-то косился, кто-то усмехался краем губ, а кто-то нарочно отворачивался — потому что в чужой беде всегда есть опасность примерить её на себя.

Зола оседала на языке, между зубами скрипел песок, и вся эта пища стала вдруг не едой, а чем-то, что нужно пережить, как боль или страх.

Кира жевала, глотала — глухо, упрямо, не позволив себе ни слёзы, ни взгляда в сторону Малуши.

— Что, не нравится? — спросила одна из старших, толстая, с красным лицом.

— Всё хорошо, — сказала Кира тихо.

— А то, говорят, у нас не так варят, как у вас, — добавила другая, помоложе. — Ты ведь не отсюда, правда?

— Не отсюда, — признала Кира.

— Вот и видно, — прошептала третья. — У нас еда простая, без ваших приправ.

— Я не жалуюсь.

— Да кто тебя спрашивает, жалуешься ты или нет, — усмехнулась толстая. — Ешь.

Кира кивнула. Ела. Суп тянуло дымом, зола хрустела на зубах. Она доела всё, потом поднялась, отнесла миску.

— Уронила бы хоть ложку, — сказала кто-то. — Хоть бы вид был, что не нравится.

— Да не, — ответила другая. — Она ж не живая. Сидит — и будто не человек.

— Говорят, ночью не спит, глядит в стену, — шепнула третья.

— Потому что ведьма.

— Ведьма не ведьма, а княжичу руку спасла, — ответила старшая. — Вот и злость берёт.

— Так и я бы спасла, если б знала как.

— А ты не знаешь. Вот и завидуешь.

— Зависть не грех, если на правду, — сказала толстая и плюнула в сторону. — Пусть подавится.

Кира молча вышла.

Ночью — иголки в тюфяке.

Кира рухнула на жёсткую постель позже всех, в комнате давно стихли шаги, гасли свечи. Усталая, почти бессильная, она коснулась головой подушки — и тут же что-то укололо в бок, остро, словно кусок стекла. Она пошевелилась, думая — показалось, но когда легла на бок, боль вернулась: короткий, резкий укол где-то под рёбрами, будто в кожу вонзили горячую булавку.

Кира села, в полутьме осторожно нащупала ткань тюфяка. Провела рукой — и снова почувствовала острую боль в ладони. Тогда она медленно встала, подняла край мешка, потрогала внутри — кончики пальцев тут же наткнулись на острое железо. Ткнула ещё раз — железо, холодное, шершавое.

Она достала иглы одну за другой: три штуки, ржавые, вбитые остриём вверх. У каждой зазубренный, тёмный стержень, как у бабкиных штопальных игл, только злее и тяжелее.

Кира долго держала их в ладони, глядя, как они тускло поблёскивают в слабом свете. Сердце колотилось не от страха — от бессилия, от унижения, от ощущения, что за каждым шагом, за каждым словом здесь прячется чужая рука.

Она подошла к окну, бросила иглы в угол, где скопилась чёрная, мёртвая паутина. Потом легла на бок, обняв колени, стараясь не прикасаться ни к чему лишнему, слушая, как за стеной кто-то тихо смеётся, будто в темноте всегда есть зрители.

— Случайность, — сказала она сама себе. — Случайность.

Но утром, когда Кира выносила солому, у двери стояли две служанки, шептались и смотрели в сторону.

— Ночь-то тихая была? — спросила одна.

— Тихая, — ответила Кира.

— А то слышно было, как кто-то крутился, — сказала вторая с усмешкой. — Может, блох ловила?

— Может, — коротко ответила Кира.

— Ну, смотри, — добавила первая, — не проси потом новую солому. Жаловаться некуда.

Кира прошла мимо.

Через пару дней — навоз в сапогах.

Кира вставала ещё до рассвета, босыми ногами нащупывала сапоги под лавкой. Натянула их быстро, торопливо — пол холодный, щели тянут сыростью. Только ступила — сразу почувствовала, что внутри что-то скользкое, мягкое, вязкое. Запах ударил в нос, тяжёлый, навязчивый — ни с чем не спутаешь, будто сразу оказалась в хлеву.

Сняла сапоги на крыльце, подняла — внутри густая, липкая масса, тёмная, ещё тёплая, будто кто-то только что подсунул её, рассчитывая увидеть её реакцию. Навоз прилип к подкладке, размазался по пятке, между пальцами.

Кира выдохнула, опустила сапоги на порог, села на корточки, вытерла ладони о траву. На зубах проступила злость — не жгучая, не жёсткая, а усталая, вязкая, как эта жижа.

Она вошла в избу, оставив сапоги за дверью, шагнула на босую ногу по жёсткому полу. В комнате кто-то хихикнул, кто-то отвернулся, прижимая к губам ладонь.

Кира молча подняла ведро, ушла мыть сапоги за угол, не сказав ни слова. Ни обвинения, ни мольбы — только холодная решимость, что всё это надо просто пережить, пока не кончится.

— Кто это сделал? — спросила она.

— А чего ты орёшь? — ответила толстая. — У нас тут не конюшня.

— В сапоги навалили.

— Может, сама. — кто-то засмеялся — Вон, у тебя привычки городские, может, спутала.

— Зачем?

— А ты спроси у своих духов.

— У каких духов?

— У тех, что тебе травы шепчут.

Смех усилился.

— Идите своей дорогой, — сказала Кира.

— Слышали? — передразнила одна. — Идите своей дорогой.

— Молчи, — рявкнула старшая. — Пусть сама разбирается.

Кира вышла.

Вечером в мыльне ей велели чистить овечью шерсть — работа долгая, трудная, вся в пыли и липкой ланолиновой смазке. Куча на полу казалась обычной, только присела Кира рядом — почувствовала: пальцы вцепились не только в жёсткие, жирные клочья, но и во что-то острое, сухое.

Разгребла шерсть ладонью — высыпался репейник, стебли с крючками, сухие колючки, забившиеся в самую сердцевину. Они цеплялись к коже, царапали ногти, кололи подушечки пальцев. Время от времени попадались длинные жёсткие остюки — от трав, что торчат на поле уже после сенокоса, — и каждый такой укол жёг, как игла.

Кира работала молча, не жалуясь — колола, вытаскивала, отбрасывала на край. Пыль забивала нос, щипала глаза. В груди нарастал глухой, жгучий гнев, но он не выливался наружу — только пальцы становились быстрее, жёстче, будто хотела перебрать всё сразу, чтобы уже не чувствовать ни шерсти, ни репейника, ни этого тоскливого запаха овчины и хлевного тепла.

К вечеру руки были исцарапаны, ладони горели, ногти сломались — но Кира всё равно сложила шерсть ровно, ни слова не сказав ни девушкам, ни бабе, что принесла этот ворох.

Взгляд её стал чуть жёстче, а шаг — тише.

— Вот, — сказала служанка, подавая чесалку. — Чеши, да поаккуратней.

— А раньше шерсть чистая была, — сказала Кира.

— Значит, грязная стала, — ответила та. — Ты ведь у нас счастье приносишь, да? Вот и почисти.

Кира вздохнула и начала. Колючки царапали руки, до крови.

— Глянь, глянь, — шептала одна из девок, проходя мимо. — Кровь идёт. Значит, работает.

— А может, от сглаза, — ответила другая.

— Может, и от сглаза, — усмехнулась первая. — У нас тут ведьма одна завелась, кровь чужую любит.

Кира не ответила. Чесала дальше.

Через день — разломанный веник под дверью.

Утро было мутное, сырое, в каморке тянуло от стены ледяным сквозняком. Кира, ещё не проснувшись толком, вышла на крыльцо и увидела: под самой дверью, поперёк порога, валялся веник — половина прутьев выдернута, ручка треснула, а сама связка растрёпана, будто кто-то с силой мял её и бросал об угол.

Кира молча наклонилась, взяла веник в руки. Щетина кололась, оставалась в ладонях, в волосах застряла пара жёстких палок. Порога под ним почти не было видно — только серая грязь и корни, да следы чужих ног.

Она посмотрела сначала на веник, потом на сам порог, как будто там должна была найти ответ — или хоть какое‑то объяснение, кроме самого простого: «убирай». В дверях послышался смешок, кто‑то шепнул за спиной, но Кира не обернулась.

Она присела, стала собирать рассыпавшиеся ветки, сложила их рядом с порогом. Взяла в руки остаток ручки, раздумывая, чинить веник или просто вымести руками.

Потом аккуратно, почти с уважением, стала убирать грязь этим поломанным веником — медленно, старательно, ни разу не оглянувшись на окна, где уже собрались чужие глаза.

— Что это значит? — спросила у стоявшей рядом девки.

— Это чтоб ушла, — ответила та. — Веник ломаный — к ссоре.

— А кто положил?

— Никто не знает.

— Все знают.

— А толку? Всё равно не докажешь.

Кира кивнула.

— Пусть.

— Пусть что?

— Пусть будет.

Девка посмотрела на неё странно.

— Ты что, не злишься?

— Нет.

— Почему?

— Потому что тогда вы победите.

Та замолчала, потом пробормотала.

— Говорят, ты не спишь ночами. Глядишь куда-то.

— Работаю.

— А что делаешь?

— Считаю.

— Что считаешь?

— Людей.

Девка отшатнулась.

— Сдурела, — прошептала и убежала.

Кира наклонилась, подняла веник, выбросила в печь.

Позже, в избе, за столом, когда все ели, одна из служанок сказала.

— Слыхала я, Малуша ей снова горшок мёду дала.

— Вот потому и терпит, — ответила другая. — Кто мёд ест, тот потом дерьмо выгребает.

— Может, она сама хочет.

— Сама? Ха! Не бывает такого.

— Всё равно — не человек, — толстая плюнула на пол. — Глядишь на неё — как на привидение. Ни слова, ни смеха.

— Потому что знает — слово скажет, потом утонет.

— Да утопить бы её, — сказала третья. — Чтоб не морочила головы.

Кира сидела в углу, слышала каждое слово. Не повернулась.

Она поднялась, поставила миску, вышла.

Дверь скрипнула. За спиной кто-то тихо сказал:

— Смотри, и вправду ведьма. Даже шагов не слышно.

Она вернулась поздно — изба была уже тёмная, в углу давно догорела тонкая лучина, воздух стоял тяжёлый, пропитанный сыростью и чем‑то угарным, будто зола за ночь просочилась сквозь стены. Кира скинула накидку, бросила её на край лавки, тяжело опустилась, потёрла плечи: всё тело ломило, в коленях стреляло от сырости, руки дрожали от усталости.

Она нащупала в темноте свой тюфяк — пальцы скользнули по грубой ткани, нащупали что‑то мягкое и неприятно влажное. Рука сразу вздёрнулась — ладонь осталась липкой, тёплой, будто окунула в простоквашу или сырую глину.

Кира медленно отдёрнула край тюфака, пошарила осторожно. Под тряпкой лежал комок — тряпичный, весь пропитанный какой‑то тягучей жижей, тяжёлый и холодный. Запах ударил в нос — кисловатый, почти как от прелого теста, с примесью сырого мусора.

Она замерла, только плечи вздрогнули от неприязни.

В комнате было тихо — только в щелях посвистывал ветер, а где‑то далеко поскрипывали половицы: кто‑то ходил на цыпочках, чтобы не разбудить никого, кто не должен знать, что эта ночь снова стала длиннее, чем обычно.

Кира встала, вытерла ладонь о край лавки, сложила мокрую тряпку в узел, бросила в угол. Потом снова присела, обняла колени, долго смотрела в темноту, пока глаза не начали видеть в ней светлые полосы — чужие лица, руки, что-то неясное, что нельзя прогнать, ни сказав, ни вытерев.

— Что за… — выдохнула она.

Пальцы пахли гнилью.

Кира, дрожа, нащупала сухую лучину, зажгла её от тлеющей золы. Огонёк вспыхнул тускло, тени дрогнули, поползли по стенам, и вдруг в полосе света она увидела — на самом тюфяке, прямо там, где только что лежала её ладонь, раздулась огромная крыса. Шерсть у неё клочьями облезла, кожа натянулась, местами пожелтела, брюхо вздулось, как у бочки, глаза помутнели, и из орбит выползали белые личинки, копошились у самой пасти.

Запах ударил так, что перехватило горло — сладкий, гнилостный, с кислинкой дохлятины и чем-то мучным, будто всю комнату залило тухлым молоком.

Кира вскрикнула, попятилась, споткнулась о край лавки, больно ударилась спиной о стену. Лучина выпала из руки, зашипела на полу, клубами пошёл едкий дым — свет закачался, вырвался, в комнате стало ещё темнее.

В глазах прыгали тени, в ушах стучала кровь. На миг показалось, что крыса повернулась, и этот разлагающийся комок собирается слезть с тюфака, уползти за ней в угол, оставить за собой след из гнили и личинок.

Кира стояла, прижавшись к стене, не в силах сделать ни шага. На языке стоял привкус ржавчины и страха, а в горле — сухая, беспомощная злость.

— Господи... — прошептала она. — Кто?

Тишина заполнила всё — даже собственное дыхание стало чужим, слишком громким. Сверху по лестнице прошёл кто-то тяжёлый, быстро — шаги сдавленно отдавались в потолке, за ними короткий, спешный смешок, будто чья-то радость вытекла сквозь зубы и сразу же спряталась.

Кира наклонилась, подняла лучину — огонь снова трепетал, плясал по стенам. Она подошла ближе, опустилась почти на корточки. Крыса лежала точно по центру, большая, пухлая, как мешок с мокрым зерном, хвост аккуратно свернут кольцом, под брюхо подложен лоскут — её старая рубаха, когда‑то выцветшая, теперь испачканная в грязи. Всё было сделано нарочно — с таким старанием, что даже страх уступил место чужому презрению.

Она стояла, глядя на этот мёртвый комок, не дыша, не шевелясь.

«Это — послание. Чтобы знала своё место», — мелькнуло у неё внутри, и эта мысль легла тяжелее крысы.

У двери вдруг раздались шаги. Доска под ногой скрипнула — коротко, нарочно.

Кира обернулась, лучина дрогнула в руке.

В темноте замаячила фигура — кто‑то ждал, чтобы увидеть её реакцию.

— Что, не спишь? — голос женский, знакомый, одна из тех, что чаще других косилась на неё в избе.

— Нет.

— А что там у тебя пахнет крысятиной, что ли? — голос стал нарочито громким.

Кира молчала.

— Слышь, девки, иди сюда, — сказала та. — У нашей-то гостьи тут праздник, крыса с ней спать легла!

Послышались шаги, хихиканье.

— Тьфу, чтоб я сдохла, — сказала одна. — Глянь, какая жирная! Самое то для ведьмы.

— Может, она сама её приласкала, — добавила другая. — Греется, небось, с ней.

— Воняет, как от трупа, — третья закрыла рот рукавом. — Господи, вынеси это хоть!

Кира не двинулась.

— Я сказала, вынеси, — повторила первая.

— Это вы положили, — тихо сказала Кира.

— Мы? — старшая рассмеялась. — Да чтоб я такое руками трогала? У тебя своих крыс — тьма.

— Врёшь, — вырвалось у Киры.

Смех оборвался.

— Что сказала?

— Врёшь.

— Слышь, ведьма, — произнесла старшая уже без смеха. — Я тебе язык-то отрежу, если ещё раз слово поперёк скажешь.

— Отрежь, — сказала Кира. — Всё равно не поверите.

— Слышь, а смелая, — хмыкнула младшая. — С мёртвыми спит — не боится.

— Я не сплю, — ответила Кира. — Я работаю.

— Работай, работай, — буркнула первая. — Только крысу убери, пока княжич не узнал. А то скажет — ты сама её принесла, чтоб сглаз навести.

— Уберу, — сказала Кира.

— Сейчас?

— Сейчас.

Они стояли, глядя, как она взяла тряпку, обернула крысу, зажала хвост в кулак.

— Глянь, не морщится, — прошептала одна. — Смотри, будто не чувствует.

— А что ей? Ведьма, — ответила другая.

Кира вышла.

Двор был пуст — ни звука, только снег падал мягко, густо, лип к щекам, к волосам, таял и стекал за шиворот. Тёмное небо нависало низко, ночь казалась плотной, вязкой. За сараем, в тени, лежала куча сырой щепы, с морозными иглами по краям.

Кира вынесла крысу, держа её двумя пальцами за шкирку, стараясь не смотреть на личинок, которые то и дело выпадали из распоротого брюха. Положила сверху, на самую макушку кучи, подальше от стены, чтобы ветер уносил запах.

Нашла в углях живое тепло, принесла тлеющую лучину — огонь занялся сразу, быстро, словно ждал именно этого момента. Языки пламени облезали шерсть, ползли по хвосту, тот дёрнулся, будто в последний раз крыса пытается убежать, потом тело вздулось, резко треснуло, с глухим хлопком брызнула жирная копоть.

Запах был такой сладкий, густой, с примесью гнили и мёда, что даже снег, падая на лицо, не спасал — подступала тошнота, хотелось зажать нос ладонью, уйти подальше. Кира стояла, не двигаясь, смотрела, как огонь слизывает последнюю шерсть, пока даже клочья её старой рубахи не исчезли в красных углях.

Только когда всё превратилось в чёрный комок, она отвернулась и ушла в темноту, не оглядываясь, будто и самой хотелось стереть память об этом запахе, о чужой злобе, о себе, которая осталась здесь — между дымом и снегом.

— Что делаешь?

Голос был хриплый, мужской, один из стражников.

— Сжигаю.

— Что это?

— Крыса.

— А зачем?

— Подарок, — сказала Кира.

— Кто подарил?

— Те, кто боятся.

Он хмыкнул.

— Ты бы не шалила с этим. Скажут потом — чары какие-то.

— Пусть говорят.

— А если донесут княжичу?

— Значит, пусть.

Страж покачал головой.

— Дурная ты, — сказал он. — Надо терпеть тихо.

— Я терплю, — ответила Кира.

— Не вижу.

— Потому что вы не смотрите.

Он хотел что-то сказать, потом махнул рукой.

— Делай, что хочешь. Только пепел убери.

Кира дождалась, пока крыса сгорит, осталась только зола. Она собрала её в ладонь, тёплую, липкую.

Вернулась в каморку. На пороге стояли те же женщины.

— Что, избавилась? — спросила старшая.

— Да.

— И куда делась?

— В огонь.

— А пепел?

— Со мной.

Они переглянулись.

— Зачем? — спросила одна.

— Чтобы не вернулась, — ответила Кира.

— Смотри, чтоб и ты не вернулась, — прошептала другая.

Кира прошла мимо, не оборачиваясь. На лице щипал снег, за воротом холод, а внутри будто всё сжалось в один комок — ни злости, ни страха, только усталость, тугая, тягучая.

В каморке было тесно и сыро, воздух пропитался дымом, сладкой гарью, мёртвой шерстью. Она сняла накидку, встряхнула с волос снег, села на пол, высыпала из горсти золу — ещё тёплую, пахнущую костром. Аккуратно, не спеша, размазала её пальцем по полу, вывела кривой крест — не молитву, а просто знак, чтобы хоть как‑то отгородиться от того, что было ночью.

Потом легла, не раздеваясь, спрятала руки под голову, закрыла глаза. Долго слушала, как за стеной кто-то храпит, кто-то ворочается.

Сверху послышались осторожные шаги — лёгкие, как мыши в осенней трухе. Кто-то задержался над самой головой, потом, почти не дыша, прошептал.

— Не кричала?

— Нет.

— Значит, не человек.

А Кира лежала, слушала и думала только одно: «Теперь они будут бояться больше».

Наутро во дворе повисла та самая тишина — вязкая, тревожная, как перед бурей. Все ходили тише обычного, смотрели в сторону, будто каждый ждал, кто первый заговорит. Снег валялся кучами, вперемешку с грязью и золой, утоптанный так, что земля стала серой, тяжёлой, местами проступала старая солома. Над костром клубился сизый дым, тянулся полосой вдоль изгороди, в нём чувствовался не только обычный запах пепла, но и что‑то едва уловимое — палёная шерсть, горькая, чужая, неестественная нота.

Кира вышла из-под навеса. В руке сжимала комок серой золы, тёплой ещё, будто хотела унести с собой память о ночи или просто оставить знак. Она шла медленно, почти нарочно, чтобы никто не мог не заметить её шаги. Глаза по краям следили за ней — и те, кто скреб снег у ступеней, и та, что кормила кур, и даже мальчишка у ворот, притворяясь, что чистит сапоги.

Она остановилась возле костра, высыпала золу у самых углей, наблюдая, как она медленно слипается с пеплом, исчезает в буром снегу.

Вокруг стояла тишина, из тех, что говорят больше слов: все уже знали, что случилось, но делали вид, будто ничего не было. Кто‑то кашлянул, кто‑то потёр руки, но ни одна реплика не прозвучала. Только дым стлался по двору, тянулся в сторону ворот, словно напоминая — ночь не ушла, она осталась с ними, в каждом углу, в каждой щели.

— Гляди, идёт, — шепнула одна.

— Вон у неё в руке... что это?

— Не тронь, дурная, — прошипела старшая. — То самое, с ночи.

Кира подошла ближе к костру, раскрыла ладонь. Зола осыпалась, лёгкий пепел поднялся вверх.

— Всё чисто, — сказала тихо. — Огонь сжёг.

Никто не ответил.

— И будет жечь, — добавила она. — Если тронете снова.

— Чего ты пугаешь? — первой не выдержала та, рыжая, с ожогом на шее. — Мы ничего не делали.

— Нет? — Кира посмотрела прямо. — Тогда кто?

— Может, кот у тебя в постель залез, — сказала другая, стараясь усмехнуться.

— Крысы сами не приносят лоскут из моей рубахи, — ответила Кира.

— А ты откуда знаешь? — вмешалась старшая. — Может, и приносят. Ты ж с ними живёшь.

— С вами, — сказала Кира спокойно.

Несколько женщин вздрогнули.

— Слушай, девка, — сказала одна, пониже ростом. — Ты, может, думаешь, раз княжич тебе доброго слова сказал, то тебе всё можно?

— Я ничего не думаю.

— А ведёшь себя, будто думаешь, — та подошла ближе, но не решилась приблизиться к самому костру. — Люди тебе не враги. Зачем это всё?

— Это не я начала.

— А кто? — вспыхнула рыжая. — Мы, что ли? Мы хлеба вместе ели, ты на лавке сидела, никто слова не сказал!

— До первого дня, — сказала Кира. — Пока в суп не посыпали золы.

— Никто не сыпал! — выкрикнула та.

— Ложка хрустела на зубах. Сыпали.

— Врёшь!

— Не вру.

Тишина. Только треск дров в костре. Старшая кашлянула, сказала, стараясь говорить ровно.

— Ладно. Допустим. Ну, а теперь чего ты хочешь? Чтобы боялись?

— Нет. Чтобы не трогали.

— Так бы и сказала.

— Я говорю.

— А зачем это... — старшая кивнула на золу в её ладони. — Пеплом махать?

Кира сжала пальцы, пепел просыпался между ними.

— Потому что вы понимаете только это.

— Что — это?

— Когда страшно.

— А, значит, пугать будешь?

— Не надо пугать. Я просто покажу, — Кира открыла ладонь, подула. Пепел поднялся облаком, пролетел над огнём. — Всё, что вы делаете, сгорит так же.

Женщины отступили.

— Ведьма, — прошептала кто-то.

— Да чтоб вам пусто было со своими ведьмами, — резко сказала старшая. — Пошли все к делу, хватит стоять!

Толпа у двора зашевелилась — кто-то притворился занятым, кто-то начал подбирать снег у крыльца, мальчишки метнули короткие взгляды, женщины замедлили шаг, поправили платки. Взглядов стало чуть меньше — не наглых, не весёлых, а осторожных, скользящих, будто каждый пытался угадать: что она сделает, как поведёт себя теперь.

В их взглядах исчезла прежняя насмешка — осталась только тихая настороженность, будто после ночной грозы, когда молния уже ушла, а воздух всё ещё трещит от напряжения.

Кира стояла у костра, не двигаясь, только руки были скованы странной тяжестью. На снегу перед ней чёрное пятно золы — неправильной формы, как тень, которую нельзя отмыть.

Одна из молчаливых, совсем молодая, с узким бледным лицом, не решаясь, подошла ближе. В руках у неё была корзинка с тряпками. Она замялась, переминаясь с ноги на ногу, потом всё же подняла глаза.

— Это ты... крысу ночью вынесла? — спросила вполголоса, быстро, будто боялась, что её осудят за сам вопрос.

Кира кивнула, не отвечая вслух. В этот момент между ними повисла короткая, хрупкая пауза — и в ней было всё: и страх, и уважение, и осторожное, почти невидимое признание того, что ночь выстояна, что страх можно пережить.

— Слушай... — начала она тихо. — Ты их не слушай. Они... просто боятся.

— Я вижу.

— Они говорят, ты не спишь. Что ты что-то шепчешь. Это правда?

— Иногда.

— Зачем?

— Чтобы не забыть.

— Что?

— Кто я.

Девка опустила глаза.

— Я... я могу помочь тебе убирать солому. Если хочешь.

— Не надо.

— Ну... если что. — Она кивнула и отошла, быстро, будто испугалась своей же смелости.

Старшая снова взглянула на Киру.

— Запомни, девка, — сказала она громко. — Кто огнём играет, тот потом сам горит.

Кира ответила спокойно.

— Главное — чтобы не за чужой счёт.

Старшая, заметив остановку у костра, фыркнула громко, будто выдавала себя за хозяйку, и махнула рукой: мол, нечего тут стоять. Пошла к дверям широкой походкой, бросая на ходу короткие, недовольные взгляды. Остальные потянулись за ней, торопливо, шепча друг другу — кто-то с усмешкой, кто-то с тревогой, но все с оглядкой, будто опасались случайно пересечься с Кирой глазами.

Двор быстро опустел, только по ветру метались клочки дыма и последние, почти невесомые хлопья пепла, что подхватил пронизывающий сквозняк. Они закружились над черным пятном золы, над снегом и утоптанной землёй, поднимались вверх и исчезали за изгородью.

Кира осталась одна у костра. Она опустила взгляд на ладонь — в складках кожи застряла чёрная пыль, въелась в линии, будто отметка за прошедшую ночь. Пахло дымом, гарью, сыростью.

«Теперь они не тронут. Но и не простят», — пронеслось внутри, и от этой мысли стало не легче, только холоднее.

Она вытерла ладонь о край юбки, повернулась и пошла прочь по двору, не оглядываясь ни на костёр, ни на окна, ни на расчищенные дорожки, где чужие взгляды всё ещё держались за её спину, будто не могли решить — бояться её или жалеть.