Глава 29
Тогда, выйдя из княжеского терема, Станислас из древнего и славного рода Корбатов умер, а заново родился совсем другой человек.
Слова князя, то, как он говорил… Его рассказ о сестре, о том, что на самом деле пережила по вине Стаса эта девочка — это было за гранью! До этого он чувствовал себя только государственным преступником, который необдуманными действиями поставил цели и чаяния своего государства и правителя под удар. Было сожаление, и была непреклонная решимость уладить дело любыми доступными способами, даже ценой своей жизни. Он пошел и предложил ее в искупление своей ошибки. За те три дня в порубе уже смирился, что для него подошел конец всему, но все же утешался тем, что завершение жизни не будет таким уж бесславным. И опять ошибся.
Вначале была растерянность и огромное облегчение — жить все же хотелось. А потом… все, что он узнал потом, нужно было переосмыслить, обдумать, понять и принять. Он принимал… по капле, по крупице, по одной мысли — по очереди, все сразу не укладывалось в голове. Вспоминал дословно каждую тяжелую, будто рубленную фразу Саура и осмысливал ее, осознавал. Девочка любила его… его любила женщина. Никто и никогда, а она вот… А он отказал ей, как отказала ему когда-то Таша. Если она чувствовала то же, что и он тогда…?
Но нет, здесь все было страшнее в разы. Потому что тогда он знал, что Таша с другим, но этому не было прямого подтверждения, потому что все то — жаркое, желанное им самим, конечно же, происходило между ней с Юрасом. Но не на его глазах, он не слышал их стонов, их… умер бы тогда, или убил бы. Он бежал от этого. Бежала и Студена. Но она несла в своем сердечке, кроме смертельной обиды, еще и это знание — те звуки, что услышала из-за закрытой двери. Он боялся даже думать о том, как ей было.
Ее милосердие… Он не понимал его, потому что не заслужил его, а еще он плохо знал эту девочку. Потом вспоминалось другое — те ее слезы под лестницей, то, что узнал от Саура о ее детстве, ее желание вырваться оттуда, получить свободу. И непостижимое милосердие к тому, кто обрек ее на новые муки, вынудил кинуться от боли и позора куда глаза глядят.
Потому что кроме женской гордости, поруганной оказалась еще и гордость рода — то малое, что было у нее, что давало силу держаться с достоинством и выживать в том аду, в котором она жила. Он сделал это с ней, а она в ответ резала для него свою косу, срезала роскошный водопад волос, что окутывал ее тело тогда. Как она делала это — в слезах, в спешке, отчаянии? Как она капала кровью на простыни? Поранив себя, выжимая кровь из пальца по капле? Это стояло у него перед глазами, когда он потом сидел в той комнате, что должна была стать их общей. Но он оказался слеп — и не стала. Провел рукой по ее подушке, ощутив ее влажность — так долго плакала? И сердце скрутило мукой — пока еще только виной, а может, проснулась совесть?
Потом он вспоминал ее слова — «твое имя буду вспоминать с благодарностью…», потом отчаянное — «через две луны уже будет шестнадцать», еще и еще… То, как доверчиво лежала ее тонкая рука на его руке во время обряда, как отступила она за его спину, когда появился Старец, ощущая, наверное, своим вечным и надежным защитником. Скрипел зубами, мычал, вцепившись в волосы…
Много чего вспоминалось — и румянец на ее обычно бледном лице за свадебным столом, и то, как стояла тогда перед ним, вытянувшись и, скорее всего, дрожа от страха перед его отказом. А он отказал… Какое же отчаянье должна была чувствовать она, чтобы вот так открыть свое тело? Девочка, не смеющая поднять на мужчин глаза, воспитанная в немыслимой скромности и чистоте… чистая, как тот снег, что таял на ее ладошках. Снег на ладошках…
Совесть — страшная штука. Она не ждет и не просит, она призывает и требует! Исправить, спасти, изменить! А если это уже невозможно, совесть внутри тебя становится самой изысканной из пыток — немыслимо мучительной, мучительной так длительно и безнадежно!
Что мог сделать он, чтобы исправить то, что натворил? Попробовал успокоиться и мыслить разумно, как привык — думал и решал. Вначале хорошо бы объясниться, чтобы ей стало чуточку легче. Он знал по себе — сочувствие не лечит, но всегда облегчает внутреннюю боль. А еще она должна знать, что у него не было небрежения к ней, намерения ее оскорбить — нужно было полечить ее гордость, успокоить ее. А потом… что дальше, он еще не знал. Все будет зависеть от ее решения. Но облегчить ее муки он был обязан, и свои теперешние тоже — испросив и, может быть, получив для себя ее прощение.
А для этого княжну нужно было найти. Только где искать ее в чужой стране? Когда у него ни помощников, ни друзей? Даже Якова он отослал в Тарт с докладом для Владисласа, описав все, что случилось — прямо, честно, беспощадно к самому себе, испросив для себя время. Ответа не ждал. Потому что уже решил для себя, что будет делать. Было только одно место, где княжна обязательно появилась бы — со временем или сразу же? Нужно было спешить и он кинулся туда — к подножью Новых гор, к городу Брешу, на заставу, что охраняла проход в мир матери Студены. Он успел узнать и об этом тоже, когда собирал знания о княжеской семье. На ее месте он обязательно захотел бы хотя бы увидеть, а может, и воспользоваться возможностью уйти из мира, где оказалась никому не нужна, в то место, где выросла ее мать.
Застава оказалась маленькой и неустроенной. Да — дом был теплым, но тесным. Да — стража стояла там, но часто менялась, потому что молодые мужики тосковали по семьям, вкусной домашней еде и помывке. Княжна там еще не появлялась, и он легко выдохнул — успел, и поехал наниматься в брешевскую стражу. За полгода выслужился до старшего на заставе, как и хотел, и получил возможность изучить архив, который занимал целую каморку, доверху забитую бумагами, свитками и даже старинными пергаментами. Постепенно рассмотрел все, сортируя и раскладывая для изучения. Просьбы на подвоз продуктов, заметки о смене стражи, что копились годами, уничтожил. Рассматривал только записи об открытии прохода между мирами, рисовал эту очередность, отмечал ее, искал похожесть и разницу.
Когда выяснил для себя если не все, то очень многое, и оформил это в доклад, то дал знать о себе Сауру. Написал, что может предоставить ему список очередности, будущие даты, в которые откроется проход. Но не в мир Зимавы, как звали Снежкину маму. Тот мир он берег для нее. Зачем — еще не знал. Как подарок? Как оправдание для себя? Не знал. А тот — другой, по слухам смердящий и дающий больше всего находок, решил использовать как плату за одну вещь, которая не давала ему покоя. Он хотел для себя Снежкину косу. Тоже не знал еще — зачем? Будто бы бессмысленно, но… то ли задел тот отказ и отповедь князя — «ты утратил право на все, касаемо Северной княжны, поставив свою выгоду выше ее счастья». Это было правдой тогда, но не сейчас. Он хотел это право — хотя бы на маленькую ее часть. На тонкие, почти невесомые волосинки, мягко сплетенные в толстую косу, и повязанные синей лентой. И получил ее. Что там думал обо всем этом князь, почему изменил свое решение — было не важно для него.
Когда гонец доставил посылку, получив взамен обещанное, он ушел в свой закуток и там развернул ткань, в которую была завернута коса. Увидел… прикоснулся… и почти пропал от мучительной боли — опять скрутило душу узлом. От этого было трудно дышать. Потом привык. Чем чаще смотрел, тем становилось легче — несколько раз в день вынимал из укромного места, проводил рукой, цепляя мозолями тонкий, почти паучий шелк ее волос. Становилось мало. Сам не понял — зачем сделал это, потому что голова в этом не участвовала, когда сунул в один из дней за пазуху. Сверток лег к телу, и сердцу вдруг стало теплее — в тот день он впервые за год улыбнулся. На него смотрели и, наверное, дивились этому, а ему было все равно.
Часто посреди дня он клал руку на грудь, прижимая к телу косу Студены. Зачем? Разве мы знаем — почему, в какое время и как это случается и происходит? В какой миг вдруг все меняется и просто важное становится важнее всего, что было до этого в жизни? Вырастает из вины или от понимания, что был кому-то по-настоящему нужен? Но вдруг начинаешь чуять такую же почти непереносимую потребность — видеть, слышать, помогать, жалеть, оберегать, лелеять, холить. Носить на руках и отдать не только все то, что имеешь, но и самого себя навсегда, без остатка — тело и душу. Если только это еще нужно.
Оказалось — уже нет…
Но тогда он еще не знал. Просто понял, что не хочет дарить ей тот мир, не готов отпустить ее, пусть это будет и нечестно по отношению к княжне. Просто он еще не сделал для нее всего, что мог и хотел. А больше всего он хотел, чтобы она осталась в этом мире с ним. Потому и рассказал о другом проходе Соколу — начальнику тайной службы Севера. Кто еще должен был знать об этом? Только он и князь. Коса Студены становилась для него все дороже, ее цена в его глазах все росла и он заплатил за нее дополнительно — все, что имел в запасе, все, чем мог бы торговаться в будущем.
Оказалось — ей не нужно. Уже не нужно…
Вначале он не поверил своим глазам, увидев ее — слишком нежданно, слишком выстрадано и вымечтано было то, что он видел. Но это была она — одетая, как парнишка, измученная дорогой так, что не стояла на ногах — посунулась, села у стены. Дрогнули, тяжелея, веки, опустились на нежные щеки светлые опахала ресниц…
— Жена, — объяснил он стражникам, унося ее, спящую, в баню, которую выстроили совсем недавно его стараниями — с крытым переходом из дома, как и теплый нужник, как и еще одно помещение для сна, которого так не хватало его людям. Брешь стал подвозить чуть больше дров, но здесь служили его воины и оно того стоило.
В теплой бане положил на полок и раздел, осторожно ворочая сонное тело. Княжна не просыпалась, только морщила тонкий носик, когда он ронял капли воды на ее лицо или приходилось поворачивать ее. Одну руку обмотал утиральником, другой держал мягкую ветошь, которую макал в настой мыльного корня. Бережно обмывал и смотрел — она повзрослела телом, и оно стало еще прекраснее — с тонкой белоснежной кожей, небольшой грудью, которая так правильно легла бы в его руку, треугольником светлых волос внизу впалого живота, тонкими, но уже не слабыми, а сильными ногами. На предплечьях тоже рисовались нежные женские мышцы, волосы на голове отрасли до плеч.
Эта помывка не стала для него чувственной пыткой, хотя женщин после рыжей прислуги у него не было. Это было чистой воды любование, нежность, восторг, трепет. Сорокалетний Корбат с мечтательной улыбкой открывал в себе все это, не понимая — как мог жить без этой святой потребности защищать и оберегать женщину? Ташу он просто хотел, а к этой девочке льнула еще и его душа. Истосковавшееся по женщине тело предвкушало, жаждало, но то другое, что поселилось внутри — трепетное и нежное, давало силы терпеть и ждать. Боялся надеяться, понимая, что слишком стар для нее — не дряхл, совсем нет! Мужчина в его возрасте находился на пике силы — телесной и мужской тоже, с богатым багажом бесценных умений и опыта. Все это он готов был сложить на алтарь служения этой женщине. Но это сейчас, а скоро настанет его осень, а потом и зима — намного скорее, трагично скорее, чем для нее.
И все равно он надеялся — что сможет выпросить прощение, пускай это будет очень сложно. Но главная надежда была на то, что она его еще любит. Если так, то он успеет многое — сделать ее счастливой, поднять детей, оставить им не только память о себе, но и достаток, обеспечивающий безбедное будущее.
А нет…
Ее злая отповедь ему, ее бесстыдный и отчаянный рассказ о постели с другим! Он сумел держать себя в руках и не показал ни лицом, ни делом, насколько ему плохо от ее рассказа. А в груди давило, распирало от того, что он чувствовал — боль, отчаяние, потеря смысла всего! Вот и настигло возмездие — понял он. Вот только сейчас и настигло. Потому что те кандалы и прощание с жизнью, княжеское презрение и гадливость по отношению к нему сейчас виделись незначительной мелочью. Тогда было просто плохо и стыдно, а от этого вот — пекло и рвало на части. Будто горела душа, плавилась, прощаясь с надеждой.
Не нужен…
И то, что того — другого, уже не было в живых, было не важно. Потому что оказался не нужен он сам — вот что было страшно. Надежды не стало, но осталась решимость сделать для нее все, что только возможно — спасти, обеспечить, утешить сейчас, когда она плакала по Соколу и сделать ее скорбь не такой тяжкой. Внимание, забота, участие — это он мог себе позволить, это мог…
Тот их переход, те ночевки в лесах — спина к спине, когда половину ночи слушаешь дыхание, когда то место, к которому притиснулось в поиске тепла желанное тело, горит огнем! Когда, принимая с коня, боишься смотреть в лицо, видеть нежные губы, боишься сорваться и притиснуть к груди, схватить, сжать, сделать своей навсегда, навеки! А нельзя… Самые мучительные дни в его жизни — новая, неизведанная доселе пытка, и самые радостные — она рядом, и самые безнадежные — оплакивает другого. Он принимал и проживал эту расплату и возмездие. Заслужил.
На подходе к Белому городу последний раз ночевали в лесу. Он долго думал и, наконец, решился. Коротко обрезанные волосы были позором для незамужней девицы в Тарте, а Студена была не за мужем. Он должен был уберечь ее, поэтому, сидя вечером у костра, распахнул свою одежду и потянул из-за пазухи сверток с ее косой. Помялся, но вспомнил, что его стараниями эта девочка прошла и не через такое, и сказал:
— Вот, княжна, это твоя коса. Я получил ее от твоего брата, возьми, — протянул он ей сверточек. Подождал, пока она развернет его, тронет тонкими пальчиками бледное золото. В груди дернулось и сжалось — потерял и то малое, что имел.
— Приплети ее к своим. Не хочу для тебя убор замужней женщины, это…
А она вдруг бросила его драгоценность в костер, заставив его помертветь. Зачадило, завоняло жженым волосом, а княжна сказала:
— Не замужняя — вдова. Ты боишься, что пришлось бы выдумывать мне мужа, что-то объяснять? Вдова проще, пускай будет так.
Да, так было проще.
А потом он увидел, что ей не нравится каменный город. Наверное, и не мог — стояла зима, и он весь был черно-белым. Белый снег, белые стены и черные крыши домов и крепости. Летом все было иначе — буйно зеленел за рекой лес, цвели сады предместья, синела в омутах и бурлила в порогах горная река, поднимались из зеленой кипени, что оплела их подножья, белые с черным скалы. А еще — небо. Здесь оно почему-то всегда было в громадах облаков — высоких, пышных, на синем небесном поле казавшихся вычурными замками, птицами, неведомыми картинами, которые давали огромный простор воображению. Не понравился Белый город… он чувствовал вину, за то, что не выполнил одно из своих обещаний. Опять вину.
Потом — еще. Нужно было найти для Студены женскую одежду — красивую и удобную. Он хотел, чтобы она вошла в замок, чуя себя уверенно и гордясь своей нежной красотой, оправленной в атлас и меха. Он хотел этого, мечтал об этом — давать ей, давать и давать — малые радости и большие, а какая женщина не обрадуется красивой одежде?
Потом болело в груди так, что он испугался когда-нибудь умереть от этой боли — она уже почти всегда была с ним и с каждым разом становится все сильнее — эта боль души. А еще острая жалость и опять — вина. Возмездие… Он просто сказал ей:
— Княжна, тебе нужна одежда. Сейчас мы пойдем в лавку — я знаю хорошую мастерицу, что шьет там, и ты выберешь для себя то, что пожелаешь, что придется тебе по нраву. Потом найдем обувку и украшения. После бани и отдыха, уже завтрашним днем, пойдем в замок к главе города.
А она распахнула глаза и они стали еще больше. Посмотрела растерянно и беспомощно, а потом улыбнулась — печально. Он вдруг с болью понял, что она всегда улыбается немного печально или очень печально, вот и сейчас…
— Я не умею выбирать одежду. Всегда носила то, что давали, — просто ответила она. И все…
Шел по улицам города, оставив ее в гостевом доме, а в глазах закипали бессильные слезы. Силы небесные, а ведь он думал, что знал о ней уже все! И ведь добавил своего ко всему, что ей пришлось вынести! Не умеет, просто не знает — не было радостей, выживала, хотела свободы от этого, а получила его и ту ночь.
Купил наряд на свой выбор, передумав и не став покупать дворцовое платье. Теплый и удобный наряд горожанки — она и в нем будет хороша просто до доли в глазах. И ходить, не наступая на длинный подол, нужно было уметь. Зачем ей это сейчас? Нет, лучше пускай будет тепло и удобно.
Вернувшись, попросил хозяйку гостевого дома отнести одежду постоялице и помочь ей с помывкой и одеванием. Объяснил, что молодая женщина родом с Севера и к здешней одежде не привычна. На пограничье не были редкостью северные гости, и хозяйка кивнула, обещая помощь.
— А еще вот это, — протянул он женский плат из паучьего шелка — с тонкими полосками размытых облаков по бледно-голубому полю, которые виделись то бутонами белой розы, то падающими с неба огромными снежинками.
— Ах! Нашелся все же покупатель! — воскликнула женщина, — сколько времени весь город любовался на такое диво и вот! Как же сильно любите вы свою жену, господин!
— Люблю, — согласился он, — а что ж ваш глава? Не стал покупать для своей жены это диво?
— Ей по нраву зеленый и яркий синий, а тут — сама нежность. Для совсем молоденькой и светлой волосом, как ваша красавица.
— Да, — опять согласился Станислас, — помогите ей, а я пойду и поищу шубку. Пришлю сапожки — разные, помогите и с их примеркой тоже.
Выбирая меха, думал о том, а что — если? Это слово — жена…? Если все же? И обрывал себя — нет! Стар, не нужен, не люб уже. А был же! Но теперь — нет. Нужно как-то окончательно уяснить это для себя, сделать так, чтобы посягать на нее стало невозможным, прекратить эту пытку надеждой — княжна ни словом, ни взглядом не дала знать, что он еще интересен для нее, как мужчина.
Но и отцом быть уже невозможно — не выдержит, сойдет с ума рядом с ней. Значит, как и думал раньше — опекуном и… издали, на расстоянии. Там где-то. Мука…