Король моей школы · Глава 17. Ночная шарлотка

Глава 17. Ночная шарлотка

Аврора

Зима — самое красивое, пусть и суровое время время года. Пахнет свежестью и морозом. На чернильно-черном недостижимо высоком небосводе светятся миллиарды крошечных звезд. Здесь, за городом, вдали от спальных высоток и зимней иллюминации, звезды горят гораздо ярче.

Одна падает. Замечаю ее, когда стою перед закрытой дверью, к которой не подходила много лет, и рассматриваю небо.

Загадываю желание без надежды на то, что оно сбудется: время не умеет разворачиваться вспять. Но в этот миг тяжелая дверь открывается с тихим щелчком открывается, и морозная ночь становится совсем не морозной.

Все хорошо. Все хорошо. Все хорошо.

От волнения бросает в жар, а от глупой сцены, где Фил стоит на пороге в домашних серых шортах и футболке с музыкального фестиваля «Белых ночей», смотрит сверху вниз и молчит, дрожат руки и коленки.

Наверное, он удивлен не меньше меня. Я ведь даже себе не могу объяснить, зачем пришла: кажется, просто не хочу быть человеком, который упивается чужим горем. Даже если это горе моего личного монстра.

— Мамина шарлотка, — протягиваю стеклянный контейнер, глядя под ноги. Я в сапогах. Он — босой. Порог — невидимая граница, которую никто не перейдет. — Я… уже разогрела.

Собиралась отдать шарлотку, сказать, что соболезную, и что он сам виноват в отчислении, но под пристальным взглядом сделать это почти невозможно.

Возьми ее, пожалуйста. Не задавай вопросов.

— Зайдешь? — Голос хриплый, словно от недавнего сна. Вопрос, отдающий ещё большей ненормальностью, чем мой поступок.

Зима — странное время года.

«Зайдешь?»

Это невозможно: между нами ведь ничего не меняется. Зимой все сковано льдами, укрыто снегами, надежно заморожено до весны. Все те же обиды, недосказанность и ненависть. Это лишь минута перемирия, где я понимаю боль его утраты. Помню, как тосковала по деду, когда его не стало.

Терять близких больно.

Шершавые от возраста, но самые нежные бабушкины руки. Дедушкин хриплый, но искрящийся теплотой голос. Их родные самые безопасные в мире объятия не забываются никогда. Время стирает детали, вымывает из памяти краски, но бабушки и дедушки остаются в наших сердцах навсегда.

Я знаю, что Фил редко летал в Ирландию, но в далеком, запертом на тысячу замков ящике памяти храню его истории о сказочной пожилой графине, учившей его смешным ирландским словечкам.

Зайду ли я?

— Нет. — Поднимаю голову, решаясь заглянуть в его лицо. Совсем взрослое. С четко очерченной линией подбородка, без детской припухлости. С широкими бровями и длинными ресницами.

Наверное, он давно уже нравится девчонкам.

Знаю, что нельзя так думать. Знаю, что делаю себе же хуже. Знаю, что завтра в школе снова увижу поджатые губы и презрительный прищур, но сейчас отрицать яркую, почти слепящую красоту не выходит. Медь волос, темная радужка глаз, едва заметная россыпь веснушек - все это было слишком родным.

Да. Терять родных больно.

— Я просто... узнала про прабабушку. Мне жаль. Правда, — настойчиво протягиваю контейнер, буквально впихиваю ему в руки так, чтобы не дотрагиваться пальцами до его пальцев и больше всего в жизни хочу сбежать.

Глупая, глупая была мысль! Самая дурацкая на свете!

— Спасибо, — его голос срывается на последнем слоге. Смотрит на контейнер, как на что-то нереальное.

Вот и все. Иди отсюда, Ава! Беги!

Шаг спиной назад. Его взгляд на контейнер. На меня.

Нет, все, хватит.

Разворот. Десять секунд, и я буду…

— Стой!

Не оборачивайся. Не смотри. Не...

— Ава! Стой!

— Я же сказала, что не… — из-за подозрительного шороха резко торможу у проезжей части, все же оборачиваюсь и роняю челюсть на асфальт.

О боже… Боже, блин! Идиот!

— Ты больной, ясно? — Он в метре от меня, а у меня голос срывается на фальцет.

— Учти, я в таком виде дойду даже до твоего дома. — Заявляет самуверенно, подходя ближе. А я не могу сдвинуться из-за происходящего.

Фил. Босой. На колючем ледяном покрытом коркой затвердевшего снега асфальте! Без куртки, без шапки, без чертовой обуви! Босой!

— Посиди со мной.

— Я знала, что ты идиот, но не знала что настолько, — выдыхаю пар в обтянутую футболкой грудь. Он останавливается так близко, что приходится сделать шаг назад. — Ты, блин, вышел на улицу босиком, Фил!

— Я в курсе. Холодно капец, — судя по посиневшим ступням еще как холодно! Но стоит, как столб, вмороженный в лед. Даже не топчется.

— Я иду домой. И тебе советую.

— Тогда я провожу, не против?

Я зажмуриваюсь.

Идиот. Эталонный идиот.

— Фил!

— Что? Мило болтаем же?

Впервые слышу фальшь в самоуверенной интонации. Вижу, как на самом деле ему холодно, как быстро синеют губы, и как начинает мелко дрожать подбородок. Конечно, ему безумно холодно!

— Пожалуйста, — надтреснутое. Будто он выдохнул это слово вместе с последним глотком воздуха.

***

Происходящее похоже на тревожный сон или одну из тех хрупких фантазий, что приходят в полудреме, но утром мы не можем отличить их от реальности.

Сижу ли в знакомой гостиной на самом деле или провалилась в глубокий сон в своей кровати? Выходила ли из дома или так и уснула за уроками?

Пальцы щекочет пушистый плотный ворс серого-белого ковра. В телевизоре — баскетбол. Такое мне точно не могло присниться. На черном глянцевом журнальном столике несколько больших свечей, от которых едва уловимо пахнет чёрным перцем и ванилью — любимый аромат тети Ати.

Я слышу, вижу, чувствую — во сне это невозможно.

Что я здесь делаю?

Фил возвращается с кухни, в его руках две кружки. Он так и не надел носки, и, думаю, к утру вместо школы поедет в больницу с первыми симптомами пневмонии. Маме придется поехать с ним. Или нет? Он ведь уже совершеннолетний.

Мысли, как вязкая манная каша, медленно перетекают одна в другую, но вычленить хоть одну здравую не выходит. Ночью все кажется настолько иллюзорным, фантомным и прозрачным, что мне хочется провести рукой по воздуху: проверит, не дрогнет ли картинка.

Фил садится на пол так, чтобы спиной упираться в мягкую обивку гигантского графитового дивана — я отодвигаюсь на несколько сантиметров. Бок о бок сидеть лучше, чем напротив, но слишком маленькая дистанция заставляет воздух искрить от... неловкости, недосказанности, ненависти и всех тех слов, что можно придумать на "не". Полутьма комнаты не добавляет происходящему ни грамма реальности. Напротив, тусклый свет контурной подсветки и яркие вспышки на экране делают атмосферу ещё более тревожной.

Кое-кто делает вид, что не замечает дикой, орущей слово «абсурд» ситуации. А может и правда не замечает: способность не обращать внимание ни на кого вокруг у него всегда была развита хорошо.

— Черный, не горячий,одна ложка сахара. Все верно?

Может, тут кто-кто есть? Это розыгрыш? Новая игра? Попытка заставить забрать обратно сегодняшние обвинения?

Представляю, как сделаю глоток, а с чаем окажется что-то не то. Подавлюсь, кто-то снимет видео, и он будет меня шантажировать?

— Думаешь, я его отравил?

— Скорее плюнул.

Он хмыкает, ставит свою кружку, берет мою и отпивает. Ставит обратно. Странности стало только больше. Точно к ней не притронусь.

Несколько секунд продолжается бой в гляделки, где никто не хочет сдаваться, но… Надо же.

Фил делает это первым: хмыкает и откидывается назад, на диван, тоже садится прямо, так что теперь мы просто сидим бок о бок на более-менее подходящем расстоянии. На расстоянии вытянутой руки. Вроде можно дотянуться, но сделать ничего нельзя.

— Да брось. Мы буквально ели из одной тарелки.

Нормальность его поведения выглядит ненормально, как бы сюрреалистично это не звучало. Оксюморон в чистом виде. Незаметно стараюсь посмотреть по сторонам. Прислушиваюсь.

— Здесь никого нет. — Фил произносит это так просто, будто читает мысли. Его пальцы сжимают кружку чуть сильнее, когда он продолжает. — Мама позавчера улетела, благо нашлись билеты. Папа полетел сегодня к ней. С двумя пересадками. Я не ложусь, потому что его самолет приземлится в два по нашему времени. Жду сообщение, что долетел.

Его ресницы трепещут, когда говорит о времени приземления. В этом жесте — усталость и что-то еще, что заставляет сердце сжаться. Наивный орган.

— А ты почему не полетел?

— Маме еле выцепили билет. Папа ей нужнее сейчас. Там волокита с наследством. Папа поможет с организацией похорон. Да и… Игра скоро. Подготовка к ЕГЭ. — Он делает глоток, и я вижу, как двигается кадык. — Бабуля точно не обижается. Она вообще была дама необидчивая.

Тишина. Такая осязаемая и плотная, будто мы сидим на дне океана.

— Это странно, что я помню только детали. Или расплывчатый образ?

— Нет, наверное. Я не могу вспомнить лицо дедушки точно, но помню запах туалетной воды. У него платок всегда пах. Такой резкий. И помню, как он маму всегда называл Васечкой.

Подтягиваю коленки к груди, обнимаю себя руками. Можно представить, что мы правда сидим, как в детстве. Вместо мультиков, правда, никому ненужный матч. Мы оба молчим… сколько?

Может пять минут. А может уже утро. Пока его слова не нарушают волшебный момент.

— Это не я, — едва слышно, но в такой тишине даже дыхание громкое. — С записками.

Пальцы непроизвольно сжимают лодыжки. Вот он — момент пробуждения. Сон рассеивается, оставляя после себя горький привкус реальности.

— Все, что я хотел тебе сказать, я говорил в лицо. — Фил поднимает голову. В потемневших, почти черных глазах так много усталости. Так не должно быть у восемнадцатилетнего короля школы и любимчика публики. — Даже самые дерьмовые вещи. Я никогда не прятался.

Я бы хотела поверить, очень хотела. Но как выкинуть из уравнения мальчишку, прямо указавшего на Фила? Как выкинуть из уравнения годы оскорблений и насмешек? Как можно не принимать во внимание доводы рассудка, и что делать, когда душа бьется в грудной клетке в желании снова поверить мальчишке из соседнего дома?

— Я знаю, что ты не веришь. Я бы и сам не поверил. Да никто не поверит.

— Думаешь, мальчик… зачем он сказал, что это ты? — Мой голос звучит ещё тише и так неуверенно, что удивительно, как он разобрал слова. Поднимаю голову. Наш взгляды встречаются.

— Не знаю. Кто-то шугнал, наверное. Ты либо замерзла? Принести плед? — Говорит так буднично и спокойно, что…

В этот момент что-то между нами меняется. Из телевизора продолжает бубнить комментатор. На столе — две кружки с остывающим чаем. И это хрупкое перемирие, такое неожиданное, теперь кажется самым реальным, что было между нами за долгие годы.

Ерзаю, пытаясь подобрать слова, выразить то, что кипит внутри виной, обидой, злостью, болью.

— Я… — вдох. Выдох. — Не хотела так. Хотела просто рассказать родителям, но когда он мне протянул последнюю записку… Снова эта «уродина». В жизни не была так зла. В столовой сама себя не контролировала…

Посреди сбивчивой речи замечаю, как он тепло улыбается.

— С соком ты, конечно, отожгла.

Язык выдает раньше, чем успевает проанализировать мозг.

— А ты рубашку постирал?

Тихий смешок, совсем не злобный и не издевательский, заставляет впервые улыбнуться в ответ. Мы улыбаемся друг другу, и это ощущается неловко, но тепло.

— Не думаю, что она мне пригодится.

—Так не стирал?

— Ну-у-у, как сказать… - блестящий даже в полутьме взгляд нашкодившего ребенка заставляет улыбнуться еще шире. Именно из-за него Фила трудно было ругать в детстве. Кот из «Шрека» отдыхает.

Он так несчастно вздыхает, что я вдруг начинаю хихикать.

— Бросил в машинку с синими спортивными шмотками и, короче… — Фил запускает пальцы в растрепанные волосы, и я почему-то смеюсь по-настоящему. Кажется, знаю, что произошло с несчастной рубашкой.

Со смехом выпускаю всю дневную злость, вечернюю растерянность, ночную неловкость. Наверное, выгляжу как дурочка. Вот он смотрит точно как на дурочку. Отворачивается, приглушенно кашляет в кулак, и в голубом свете телевизора замечаю легкий румянец на скулах.

— Ты не заболел?

— Да я… это… — голос точно как у того, кто вот-вот снова закашляется.

И что я творю? Что, Боже? Подползаю. Ладонь ложится на его лоб, прежде чем мозг успевает остановить нерадивую глупую хозяйку.

— Горячий.

Его лоб как раскалённый песок в летний полдень.

— Какой неоднозначный симптом.

Фил не шевелится. Ресницы вздрагивают, когда легко смахиваю непослушную прядь волос.

— Очень смешно. Иди за градусником.

— Проверь еще раз. Мама еще шею трогает.

— Я серьезно.

— Тогда я кое-что проверю, — и с этими словами ядерный гриб накрывает весь мир. Фил в прижимается губами к моим губам.

Горячие. Сухие. С привкусом крепкого сладкого чая. Они приоткрываются, и его выдох опаляет.

Я застываю.

Широкая ладонь давит на тыльную сторону моей шеи, притягивая ближе. Его пальцы впиваются в кожу — не больно, но так, чтобы я не смогла убежать.

Это...

Он...

Сейчас.

Это поцелуй. Настоящий. Не случайное касание.

Я не дышу. Не думаю. Не отвечаю.

Только чувствую. Как его губы двигаются на моих. Как дыхание смешивается с моим — горячее, неровное. Как всё внутри сжимается в тугой узел и тут же распрямляется с такой силой, что кажется — взорвётся.

Его пальцы скользят выше, путаются в моих волосах. Каждое движение губ — как удар тока. Каждый миллиметр кожи вспыхивает, будто по мне бегут огненные мурашки.

И я... Чёрт. Взрыв тысячи атомных бомб не сравнится с той силой, с какой взрывается ненависть к нему в этот момент.

Я, кажется, с выдохом позволяю губам разомкнуться. Всего на долю секунды, но он ловит этот момент. Его язык касается моего — лёгкое, едва заметное движение.

Это неправильно.

Это предательство самой себя.

Аврора!

От мысленного полного ужаса крика дергаюсь назад, а ладонь взлетает и врезается его щеку. Звук хлесткий, звенящий, будто лопнула струна. Он не извиняется. Не говорит ничего. Сбито дышит и прижимает ладонь к покрасневшей коже. В глазах — не изумление, не злость, а что-то гораздо хуже. Такой взгляд, будто выиграл Кубок школ. Проверил, значит?

— Ты все еще в м… — Его глаза тёмные, почти чёрные.

— Надеюсь, ты вылетишь из «Альмы» завтра же, — шиплю с такой ненавистью, на которую никогда раньше не была способна, и убегаю из проклятого дома.

***

Ненавижу.

Губы горят огнем и покалывают. Смыть. Смыть. Смыть.

Ненавижу.

Дом. Коридор. Лестница.

Ненавижу.

Залетаю в спальню, прислоняюсь к закрытой двери и медленно сползаю на пол. Благими намерениями дорога в ад вымощена.

Нет, я не «все еще…».

Будь ты проклят, Воронов. Будь. Ты. Проклят.