Глава 18. Немёртвая
Выселки. Три месяца назад.
— Зачем тебе с ним? Не надо, не ходи! Это не твоя беда!
Высокая худая женщина изо всех сил топила ужас в самой глубине тёмных глаз. Ей не нравилось, когда муж уходил на охоту. Никогда не нравилось. Но он уходил снова и снова…
Петька прижал жену к широкой груди: тонкая, как лоза, нежная и бледная, она в его руках трепетала, точно птенец.
— Не боись, Стася! Чать, не в первый раз. Вернусь — пряников принесу младшему.
— А мне?! — тут же встрепенулся старший, не желающий отходить от матери; весь в папу: высокий не по годам, вихрастый и светленький. Только брови у обоих братьев чернели вороньими перьями на круглых светящихся счастливой наивностью лицах.
— И тебе принесу, воробей! Как забыть?
Богатырь подхватил сына на руки, покрутил до радостного визга, подбросил в воздух.
— Обронишь, — безнадёжно предупредила Стася. Не обронит, сама прекрасно знала. Петька в детях души не чаял — скорее бы сам упал.
Черноволосая, хрупкая, едва не прозрачная, она осиной дрожала на тёплом летнем ветерке, никак не могла согреться. Словно чувствовала, что что-то не так. А что — поди пойми.
— Не ходи, — последний раз попыталась она.
— Вечно одно и то же, — Петька отмахнулся. — Три года ни с чем возвращались, и в этот раз ничего не поменяется. А Гриньке всё спокойнее станет.
— Не станет. Ты же видишь: осунулся, нелюдим стал, глаза — как звериные… Не ходи с ним! Не к добру!
Стася кинулась к мужу, готовая за колени хватать, лишь бы не уходил. Не в этот раз! Но крепкий и статный, как Лель, ступивший на землю, Петька лишь приподнял её и переставил левее, убирая с дороги.
— Гринька мне друг. В своём он уме али в чужом, а я с ним иду. Он много чего напридумывал, много во что верит…
— Сам-то веришь? — жена безнадёжно перебирала узелок, перекладывая вещи: снедь сверху, чтобы не помялась. Одёжу вниз — ей ничего не сделается.
— Я видел волков. Больших и слишком умных, — вихрастый принял узелок, чмокнул жену в щёку. Подумал и поцеловал ещё раз, как должен муж целовать жену. Пока мальчишки не видят. Мелкие ещё, спрашивать начнут, чего это взрослые делают. — И они мне не понравились. Коли Гринька прав, поганой нечисти нет места среди нас.
— Если ты не вернёшься…
Петька остановился, услышав, что голос жены сорвался на крик. Может, ну её, эту охоту? И друга посадить в подвал на недельку или две, как попытался в своё время егойный батя, чтоб одумался и не мешал добрым людям жить своей жизнью? Женится на той же Заряне, что со Стасей водится, и забудет, как страшный сон, увиденное в пьяном угаре.
Не забудет. Потому что глаза у него и правда звериные. Либо убьёт оборотня, либо сам ума лишится. А Петька очень хотел вернуть старого друга.
— Если ты не вернёшься, я всех со свету сживу!
— Сживёшь, с тебя станется, — гыгыкнул Петька. Но так и не обернулся. А то ведь и правда никуда не пойдёт — дурное предчувствие, не иначе.
Она стояла на дороге, не двигаясь, с поднятой узкой ладонью — прощалась; не трогалась с места, пока муж уверенно шагал по двору, пока мелькала над успевшим покоситься забором его льняная макушка, пока слышались голоса его спутников: торопливые, возбуждённые… Не иначе, нашли что-то. Когда Петька совсем скрылся из виду и возгласы стихли, Стася, обронив наземь привычную светлую прощальную улыбку, медленно опустила руку и бегом кинулась в избу.
— Мама! — попытался ухватить её за мазнувший по лбу подол старший из детей. Куда там!
Женщина бежала в дом, спотыкаясь; упала, зацепившись о нижнюю подгнившую — всё мужу поправить некогда! — ступень крыльца, не отряхивая рук и не глядя на прореху в понёве, неслась дальше. Младшего она чуть не за шкирку выкинула из дома. Тот, не успев собрать важные игрушки, зашёлся рёвом, призывая брата на помощь. Скорее! Скорее! Успеть бы…
С разбегу бухнулась на колени, проскользив последнюю сажень по полу, схватилась, словно тонущий за бревно, за резную крышку сундука. Раньше в нём хранилось приданое, но вот уже три года, как его место заняло нечто куда более ценное.
Нынче свадебный наряд в их доме носит не Стася. Женщина бережно достала соломенную куколку, одетую в праздничный убор. Рубаха не по размеру: рукава крыльями свисают до самого пола, подол — точно хвост огромной страшной птицы. Куколка глядела безглазым лицом; чернявая, как и поклонившаяся ей женщина, простоволосая. Бледная и холодная, будто не из соломы её сплели, а из снега слепили.
— Маренушка, — хрип не выпускал голос наружу, лишь губы, дрожа, повторяли страшное имя, заклинали, как делали уже не раз, заученно молили, — Маренушка, Зимушка, Ноченька! Никто из богов не отвечал мне, никто не отозвался… Молю тебя, Чёрная Богиня, защити мужа! Обереги! Укрой узорным крылом тех, кто тянет его в бездну! Возьми жертвой всех, кто рядом… Возьми Гриньку, охотников проклятых забери, забери волков и людей, только насыться! Отпусти мужа! Нет мне без него жизни, одна тьма и холод, как нет и тебе жизни без любимого! Отпусти сокола ясного, любую жертву проси, только не забирай! Маренушка, Зимушка, Ноченька…
Сыновья отчаянно колотили в дверь, требуя впустить их или хотя бы подать голос.
Стася, не слушая, словно становясь всё более тонкой и прозрачной, раскачивалась из стороны в сторону, клонила голову перед Куколкой, крошила дрожащими пальцами хлеб на платье вечной невесты. Если бы она хоть на миг открыла глаза, в которых крепила, не выпускала слёзы, возможно смогла бы рассмотреть тень, упавшую на лицо идола. Тень, которую нечему было отбрасывать.
Обычно они возвращались через три-четыре дня. Хотя бы через седмицу. Пробегались по лесам, обходили ближайшие деревни, заглядывали на торг, коли попадался. Охотники… Одно название! Но то обычно.
Нынче дорога пустовала слишком долго. Уже и лето вошло в полную силу, и сыновья слишком часто спрашивали, скоро ли ждать отца… Самое время поливать огороды, да собирать ранний урожай, а мужа всё нет — справляйся, как хочешь. И она справлялась: где-то Заряна выручала — сидела с детишками, чтобы Стася, не отвлекаясь, трудилась по дому; где-то голова, понимая, что вдовой она стала при живом муже из-за его непутёвого сынка, присылал мужиков натаскать воды из колодца да перекопать тяжёлую глинистую землю; разок даже довелось по-тихому, чтобы не пошли слухи среди Выселокских, продать заезжим купцам оберег в дорогу. Почти такой же, какой она тайком зашила за подклад дорожной сумы мужа, только, конечно, без любви сделанный. Главный в ватаге — рыжий и крепкий — не поскупился, приметив, что баба одиноко вечера коротает, купил и запирающий кровь отвар, и пахучую мазь от грудного кашля, и травы, что заваривают при великой усталости. Стася многому успела научиться, вымаливая у Богини Смерти жизнь для мужа. Даже тому, о чём не стоило бы сказывать. Да жить на что-то надо. Не всё ж побираться по соседям.
Того гляди, ведьмой за глаза называть станут. Немудрено: когда Петька сидел дома, Стася аж светилась от счастья, озаряла улыбкой всё вокруг, добра была, приветлива… Но стоило мужу ступить за порог, как улыбка гасла, плечи опускались, глаза проваливались и уже не осыпали детей счастливыми искорками, а пачкали беспросветной темнотой. Соседки всё чаще перешёптывались: нелюдима стала наша горлица, невесела… Сами бы, небось, день ото дня краше не становились, коли оставались одни-одинёшеньки; коли муж родной семью променял на сходящего с ума сквернавца[1].
И чем чаще вдова при живом муже слышала шепотки за спиной, оборачивалась на соболезнующие взгляды, тем чаще хотелось те глаза выдавить. Потому что они были правы: усыхающая на глазах баба одной ногой уже стояла в Нави.
— Стасенька, не тревожь сердце попусту! — Заряна притулилась на скамье, чинно сложив округлые руки на коленях.
Всякий раз она лучом света врывалась в тёмную холодную избу. Когда уходил Петька, только верная подруга радовала. Смолоду они смотрелись рядом, как Доля с Недолей: округлая, розовощёкая, пышущая теплом, как иной пирог, Заряна и тёмная, худая, насупившаяся, как ворона, Стася. Годы шли, подруги отличались всё сильнее. Не иначе, как счастье да здоровье одной к другой перетекало. Да только, хоть и была подруженька молода, красива и свежа, замуж всё никто не звал. Вот и тетешкалась почти ставшая перестарком с чужим выводком, как с родными.
— Пришла детей поразвлечь — развлекай. Я советов не просила. Как и помощи, — Стася огрызнулась и сразу пожалела. Мало кто приходил к ней с искренним добром, а не жадной страстью набрать сплетен или выдавить из брошенки горючую слезу, чтоб стало, о чём толковать с кумушками. Заряна — верная подруженька. Не бросила, не оставила, слова поперёк не сказала. И не заглядывала заискивающе в лицо, выпрашивая жалобу или ругань во след непутёвому муженьку.
У гостьи даже румянец на щеках бледнее не стал — никогда она обижаться не умела, тем более, на названую сестрицу. Она разгладила подол:
— Ты не думай, я не обижаюсь. Я твоих деток, как родных, люблю. Иди, коли надобно. Накормлю-напою, спать уложу. Будут спрашивать…
— Не будут.
— Будут. Ты мать им как-никак. Спросят, скажу, за подарками им пошла.
— Нету у меня для них подарков. Перебьются, — женщина торопливо убирала посуду со стола, уронила ложку, обтёрла передником и небрежно сунула в ларь к остальным.
Заряна запустила ладошку в поясную суму и выудила двух сахарных петушков на палочке — радость любому сорванцу:
— Я приберегла. К ночи вернёшься — сама отдашь, — и спрятала обратно.
— Если не уснут раньше, — чернявая отряхнула юбку, поправила растрёпанные волосы.
— Дождутся. Они всякий раз тебя ждут, — посестра, глядя, что у подруженьки руки трясутся, сама поднялась и выровняла ей косы, поправила пряди, где выбились, и крепко-крепко обняла. — Он вернётся. Не впервой. Никого не найдут и воротятся. Вся деревня уже смеётся над остолопами, скоро и до самих дойдёт, какой ерундой заняты.
Стася ревниво зыркнула и сильно хлопнула заслонкой печи, убирая недоеденную за обедом кашу. Дети наворачивали будь здоров, хоть и похныкали, что немасляно. Самой же Стасе кусок в горло не лез. Взять хоть ломоть хлеба? Она глянула на румяный бок каравая и тут же отвернулась, не давая кому тошноты вырваться наружу. Нет уж, без еды обойдётся.
Женщина спешно вышла из избы, едва не бегом припустила к калитке, торопливым шагом отделила себя от качающих головами соседок, мужиков, тыкающих пальцем, похабно улыбающихся. Знают они, куда Петька девается! На охоту, как же! Небось потащился в соседнюю деревню на побывку к дородной, не чета жене, красавице. Стася знала всё, что говорили про неё за глаза: Заряна передавала. Не пересудов ради, а по неразумности наивной. Возмущалась, злилась заместо подруги, норовила волосы повыдергать неуёмным злословам. Всё равно было лишь одной Стасе.
Как и вчера, и день назад, и два, и седмицу… Как каждый вечер, когда Петьки не бывало дома, она шла его встречать за околицу. Стояла там одна-одинёшенька, на жаре и на пронизывающем ветру, в дождь и снег. Стояла и ждала. Молилась, чтобы и на этот раз вернулся невредим.
Она стояла прямо, ровно, не прикрывая глаза от летящей дорожной пыли, не давая отдыха усталым ногам. Солнце ещё не спешило клониться к закату, но припекающие спину лучи уже отзывались зябью в плечах. Длинная чёрная тень, что отбрасывала женщина, жила своей жизнью: росла, колыхалась, съедала пустующую дорогу пядь за пядью. Вот стала выше, сильнее хрупкой фигурки; вот проглотила выглянувшего погреться лягушонка; вот стала напоминать огромное чучело, которое сжечь впору, чтобы малых детей не пугало…
Время шло. А путников всё не видать. Лишь вороны перекаркиваются, занимая места поближе: подобрать издыхающего в пыли крота, когда человеку надоест стоять столбом и мешать им.
Видимо, не сегодня.
Стася уже отвернулась, когда краем глаза выцепила тёмное пятнышко в дрожащем воздухе. Оно быстро увеличивалось, приближалась, принимая всё более чёткую форму.
Слабая надежда угасла ещё раньше, чем появилась: человек коротко стриженный, с мышиными волосами и бесцветным лицом, узкоплеч и невысок. Даже близко на любимого не похож, к тому ж верховой.
Так отчего ж сердце так томительно сжимается в груди?
— Эй, молодуха! — приезжий поленился спешиваться, лишь пустил шагом уставшего в галопе мерина. — Это, что ли, Выселки?
Женщина ответила тихо, не поднимая глаз, не пытаясь рассмотреть говорящего:
— Это.
Наездник дважды объехал бабу по кругу. Иная б заволновалась: сейчас как даст сапогом в лоб, подхватит, перекинет через седло… И некому станет ждать непутёвого муженька в маленькой деревеньке.
Однако ж мужичонка, хоть и вёл себя нагло, словно сам тут за главного, лишнего себе не позволил, рук не распускал:
— Где у вас голова живёт? Дело к нему.
— По левой стороне осьмой дом, — махнула Стася, не поворачиваясь к селению, но всё не решаясь поднять глаз на приезжего.
— Добро.
Конник хлебнул из едко пахнущей фляги, не иначе для храбрости, выпрямил спину, согбенную дальней дорогой, и всё с тем же гордым видом двинулся дальше.
Почему сердце всё так же колотится, бьётся, как подраненная птица?
— Беда какая приключилась? — в последний момент баба ухватилась за стремя.
Мужичонка хотел было вякнуть, что не её ума это дело: он к голове от самого Любора едет, а не всем желающим вести доносит, но смягчился. Сам не сильно-то хотел вести разговор, хоть и гнал коня, как велели, во весь опор.
— Весть из Городища для него. Дурная…
Стася, сама не заметив, перенесла руку выше и уже не стремя сжимала, а до боли стискивала ногу вестника:
— Дурная? — вскинула она чёрные глаза.
Конник засомневался, будто их подслушать могли, будто через час после его отъезда вся деревня и так не станет судачить, оперся о колено, наклонился к самому лицу красивой, но такой страшной женщины: вот-вот вцепится ногтями в щёки, если не услышит заветных слов.
— Сына его убили. Наш городничий с ним, вроде, сдружиться успел, так отрядил меня с вестью. Чтоб не ждали…
— Сына, — Стася повторила, пробуя слово на вкус. Нет, не то. — Кого… Кого ещё?
— Ещё? — подивился странной бабе гонец.
— Он один был? Одного его убили? Или… Или ещё кого-то с ним?
Мужичонка попытался отнять ногу: пальцы побелели от натуги и давили нестерпимо. Того гляди, кость раздробят. И откуда в квёлой бабе столько силы?
— С мужиками был. Кажись, целая дюжина — всех положили. Трое охотников, — стал он загибать пальцы, — шестеро наёмников. Тех даже я знаю, встречались. Из вашей деревни ещё один. Высокий такой, с льняной головой…
Гонец не договорил. Стася неведомой силой сдёрнула его за ногу, скинула на землю, освобождая коня. Вскочила в седло, не глядя, что понёва задралась, обнажив острые колени, и огрела мерина так, что тот, прежде чем припустить в обратном направлении, встал на дыбы.
И страшна же она была в тот миг… Точно сама Смерть на вороном коне несёт возмездие душегубцам!
— Стой! — бывший верховой безнадёжно попытался ухватить уводимую животину хоть за хвост, но, перепугавшись, отпрянул, махнул рукой. Бабы! Перебесится и вернётся. Воронка бы не загнала…
Измождённый, весь в мыле, с двумя сорванными подковами, мерин уже сотню раз успел пожалеть, что не сбросил наездницу сразу: вцепилась, как когтями, жмёт, давит ногами на гулко вздымающиеся бока и гонит, гонит, гонит…
Воронок не издох лишь потому, что Любор и сам не жалел ни своего гонца, ни его верного коня, как не жалел и чистой воды с отборным овсом.
Лишь иногда Стася позволяла животному перейти с бешеного галопа на трусцу, да и то лишь потому, что у самой сердце заходилось. Ночной воздух слегка охолонил разгорячённого коня, но даже близко не принёс покоя напуганной женщине. По-хорошему, ей бы к обеду следующего дня добраться до Городища, но к воротам столицы подобрались с рассветом.
Ленивые охранники только-только приоткрывали створки и потирали ладошки, заранее ощущая тяжесть монет в карманах. Очередь из торговцев, покупателей, побирушек и просто приезжих негромко переругивалась, стараясь занять место поближе, пока сторожа не достаточно проснулись, чтобы дотошно обыскивать каждого и требовать лишнюю мзду.
Тут бы притормозить да мирно попроситься без очереди. Её бы пропустили: простоволосая, в грязной пропитанной пылью одежде, вся в поту не хуже того мерина… Сошла бы за нищенку, коли не приехала б на богато убранном Воронке в знакомой каждому служивому упряжи. А может и остановили бы, стали допрашивать, откуда путь держит, где сам гонец, не украла ли городскую собственность…
Да только Стася ждать не намеревалась. Что ей та очередь, что сонные мужики и помятые бабы с их проблемами?!
Она подстегнула коня. Тот истово заржал, привлекая всеобщее внимание и заставляя шарахаться в стороны самых бойких и кричать от боли нерасторопных.
— Тпр-р-р-р-у! — попытался ухватить за поводья кругленький низкорослый охранник.
Стася только походя отпихнула его ногой, и не думая придерживать скакуна.
— Баба бешеная!
— Стой!
— Лошадь, небось, понесла!
— Да какая лошадь?! То наш Воронок!
— Как наш?!
— Хватай!
— Держи!
Да разве удержишь?! Словно чёрный вихрь, она снесла выстроившихся в ряд караульных и едва притворённые ворота! Отпихнула, ударила, сбросила чьи-то цепкие руки — и была такова.
Позади ещё слышалась ругань, топот, угрозы… Но всё тонуло в клубах пыли и беспамятства.
Однажды ей довелось погостить в столице. Точно помнила: мимо дома городничего не пройти — в самом центре, аккурат стена к стене с общинной избой стояли хоромы. Лишь бы полный молодых вояк двор не стал помехой.
Узкий кулачок замолотил по воротцам. Не по большим, через которые выезжают на обход конные, а чуть в стороне — в малозаметную дверцу, через которую шмыгали новобранцы, стараясь улизнуть от строгих наставников.
— Ну кто там? — недовольно отозвались с другой стороны.
— Отворите! — Стася наподдала ногой для верности.
— Чего вопишь? Пожар, никак?
Открыл совсем молодой парнишка — даже борода не росла, лишь небольшой пушок на чуть скошенном вправо подбородке — смело, не таясь и не волнуясь, что кто худой подкрадётся (да и кто бы оказался столь неразумен?).
— Чего надобно? — паренёк скрестил руки на груди, думая, что так выглядит солиднее. Что бы не показать силушку перед переполошённой бабой? Только рубаха не по размеру да меч, чуть тронутый ржавчиной говорили, что вояку дальше двора и не думают выпускать, покамест молоко на губах не обсохло.
— Любор! Мне к Любору! — Стася попыталась протиснуться, но паренёк заступил дорогу хилым, но всё ж покрепче, чем женское, плечом.
— С чего это вдруг?
— Пусти! — не в силах сложить слова, объясниться, она забилась, кинулась прямо на сторожа: чаяла сбить с ног.
Не сбила. Юнец и сам хорошо перепугался, но удержал тронувшуюся умом.
— Ты давай по-хорошему говори, по порядку. Кто такая, чего случи…
Нет у неё времени лясы точить! Стася выхватила из ножен неумехи паршивый меч и полоснула наотмашь, неловко, снизу-вверх. Парнишка вскрикнул и схватился за грудину, выжидая, когда кровь захлещет, окрашивая ворота алым, принося отроку не честную славу, а насмешки однокашников…
Женщина выронила меч и, как во сне, кинулась дальше.
Осознавший, что рана очень уж далека от смертельной, парнишка выругался ей вслед, осторожно притворил дверцу и решил никому не докладывать. Засмеют ведь. А баба… Ну, выведет бабу кто другой! Мало ли, как она забралась во двор? Может, заночевала у кого, а может, через забор перелезла.
Городничий нашёлся тут же: высок, силён, красив и до дрожи страшен.
Стася собиралась кинуться в ноги: умолять, упрашивать…
Вместо этого стала ровно и твёрдо, бесшумно вздохнула и совершенно чужим, слишком сильным, слишком спокойным голосом произнесла:
— Мой муж. Он мёртв?
Любор не обернулся. Выпрямился, опустил простенький дешёвый меч, которым безжалостно рубил набитое соломой чучело, бросил тут же — услужливые мальчишки подберут после; не глядя на незваную гостью, спрятался в тень от стрехи — там, где на скамье оставил настоящее оружие, с которым на ворога идти, а не на идола нападать, разминаясь поутру; укрепил сверкающие каменьями ножны, проверил, легко ли выходит лезвие, вышагнул на свет и только тогда смерил бледную решительную Стасю взглядом — брезгливым и равнодушным.
— Кто впустил? — городничий небрежно опустил левую руку на крестовину, рассеянно принялся оглаживать алый камень, что словно впитывал солнечные лучи, но никак не мог ими напиться.
Такой убьёт за неверное слово. Не посмотрит, женщина или ребёнок. Не станет разбираться. Эти глаза видели столько крови, что не наполнятся влагой, даже если в них отразится затухающая надежда умирающей женщины.
Стася не склонилась в уважительном поклоне, не улыбнулась заискивающе. Не стала даже прокашливаться, чтобы голос звучал хоть чуть живее. Одинокий порыв ветра холодом пощекотал лопатки, огладил прядями распустившихся кос бледное лицо.
— Из Выселок. Гонец весть привёз.
Если бы Любор не смотрел на женщину такими же мёртвыми глазами, он бы испугался. Испугался бы любой, кто воочию увидел, как, некогда горящие любовью, они покрываются инеем смертельной потери.
— Выселокских сожгли намедни за городом. Двое ваших, остальных анчутки знают, где набрали. Дюжина человек всего.
— Сожгли? — узкие губы дрогнули, вместо нежного прощания выдыхая ледяную безысходность.
Городничий отнял руку от меча, повёл ей в сторону крохотной пристройки с незапертой дверью.
— Негоже людям видеть то, что стало с телами. Вещи там. Иди, смотри. Забирай, что приглянется, если мои ещё не растащили, и проваливай.
Она дышала едва-едва, неглубоко, точно иначе могла набрать полную грудь трупного смрада. Приоткрытая дверь, манящая мраком, обещающая ответы и покой знания, бесшумно открылась, обдавая неухоженной сыростью кладовой.
Ничего ценного не осталось. Разобрали оружие, вытащили из сумок одежду поновее, не тронув единственный плащ в коричневых пятнах. В сапогах, наверное, сожгли. Или сняли незадолго до погребения — на что обувка на том свете? По-вороньи растащили перстни, гребни, огниво и плетёные пояса, точило и пряжки; у порога, незамеченная и безжалостно втоптанная в земляной пол, виднелась печать Велеса, которую два года не снимал Гринька, веря, что та принесёт удачу в нелёгком деле.
Не то располосованная когтями, не то разодранная жадными пальцами сумка Петьки выглядывала с самого низа. Стася потянула за краешек, словно пытаясь за руку вытянуть любимого из Нави. Привычным движением вывернула наизнанку, нащупала твёрдое, рванула подкладку…
На ладони лежал оберег, который она сама вырезала для мужа и тайно зашила за подклад: ложащаяся волной и сплетающаяся в узел линия, что крестом[2] прятала от беды.
Попустила.
Больше ничего искать не нужно. Прижимая студёный символ к груди, чая наполнить опустевшее, она, цепляясь ногами одна за другую, вышла на свет.
— Кто их…так?
Любор будто и не ждал, пока баба выйдет, убедившись, что муж оказался среди мёртвых. Сидел поодаль, точил меч, не поднимая головы, равномерно скрёб металл, как когтями по костям.
— Волки, — плюнул он на лезвие.
— Ты умрёшь страшной смертью за то, что не оказался с ним, — неожиданно нежно и певуче, светло улыбаясь, проговорила совершенно непохожая на прибежавшую поутру женщина.
— Иди-иди, — городничий поёжился — не иначе попрохладнело, но даже мысли не допустил, что брошенное истеричной бабой проклятье его хоть чуть напугало, — а то ещё розг велю в дорогу всыпать!
Она улыбнулась, и от улыбки пробрало дрожью.
Женщина шла очень медленно. А куда теперь торопиться?
Общинный двор.
Ворота, которые почему-то никто не спешил открывать.
Пыльные душные улицы с ругающимися и норовящими задеть лавочниками.
Огромная, кажущаяся неприступной стена вокруг Городища.
Дорога.
Дорога.
Дорога.
Дорога.
Дорога, кривящаяся дрожащей улыбкой.
День.
Ночь.
День.
И снова…
Выселки не изменились. Так и стояли расплавленные зноем дома; прятались, выпячивая животы, под перешёптывающимися кронами берёз жирные коты; хлопали от сквозняка распахнутые настежь ставни; самозабвенно вытягивали из земли сорняки терпеливые старушки; мрачнел дом Головы, готовящегося к похоронам того, чьего мёртвого тела в глаза не видел и уже не увидит, не поцелует в лоб, не сложит руки на груди.
Чёрной ямой зиял дом, в котором уже никогда никто не будет счастлив. У крыльца, с которого совсем недавно сбегала Стася, чая удержать, не пустить мужа в дорогу, сидела улыбчивая Заряна, выигрывая в ладушки у старшего сироты; младший уложил кудрявую льняную голову на колени девки, прикрытые яркой юбкой, и любовался на облака.
— Стася! — Заряна протянула руки, побоявшись вскакивать навстречу, чтобы не потревожить детей.
Подруга молча, как чёрная туча, проплыла мимо, даже не повернувшись.
— Мама!
— Мама! — наперебой заскакали, обрадовались дети. Подбежали, хватаясь за подол, но женщина не остановилась.
Заряна не выдержала, мягко оттеснила старшего, подхватила на руки готовящегося зарыдать младшего, поймала вдову за ледяные пальцы:
— Стасенька, мы заждались. Что случилось, милая?
— Уходите, — равнодушно разомкнула губы та.
— Стася! Подруженька, горлица, не молчи! Где была? Где Петька? — испуганно округлила тут же наполнившиеся слезами глаза красавица.
— Уходите.
— Как? Дети скучали!
Вдова остановилась. Внимательно, изо всех сил стараясь припомнить, что когда-то любила этих двух светловолосых малышей, посмотрела на одного, на второго… Погладила холодной рукой горячую пухлую щёчку. Дитёнок тут же отпрянул, спрятав лицо в шею нянюшки.
— Я всё равно была плохой матерью.
Стася притворила дверь перед самым носом у расстроенной, ничего не понимающей, но трясущейся от ужаса посестры.
— Милые, — обратилась Заряна к ребятишкам, стараясь, чтобы голос не выдавал весь перепуг, который охватил её, — матушке нужно отдохнуть. Пойдёмте до меня. Пойдёмте. Скорее. Скорее!
Со двора она бежала бегом, чуя могильную стужу, хватающую за пятки.
А в единый миг ставшая одинокой женщина зло распахнула сундук, в котором когда-то хранилось её приданое. Погрузила руки в темноту, нащупывая куколку-Мару.
— Не жена. Не мать. Неживая… Забери меня, Прекраснейшая. Бери тело, бери душу. Всё бери, что осталось, коли найдёшь ещё что-то. Только…убей. Отомсти. Найди и раствори в боли и страхе. Никого не оставь. Убей…всех их убей.
Капля крови с прокушенной руки упала на бледную безликую Марену, вырисовывая улыбку.
Богиня приняла жертву.
Дом погружался в холодный беспросветный мрак. Темнота расползалась, заглатывая тепло, свет, жизнь… Оставляя один лишь выжженный пепел от домов. Такой же, в какой превратилось сердце вдовы.
[1] Сквернавец — человек, дурно поступающий.
[2] Здесь имелось в виду не современное изображение креста, а стилизованный оберег Мары: линия, ложащаяся узлами и волнами, образовывающая равносторонний крест.