Эва Гринерс Ксения Чуева. Шепот касания · Глава 22

Глава 22

В доме отца Павла было тихо так, что слышно становилось каждое движение: как матушка переставляет чашки и плошки, как в печи оседает полено, как ветер бьёт снегом по окошку.

После ночи мне казалось, будто тело осталось где-то там, в избе вдовы, среди перевёрнутых лавок, крови и крика, а сюда дошла только оболочка - зябкая, ломкая, с тяжёлой головой и чужими руками. Плед, который матушка набросила мне на плечи, почти не грел. Пальцы всё равно были ледяные.

Пестова сидела, скособочившись. Платок съехал на затылок, и пятно на лице было видно полностью - тёмное, неровное, от виска до шеи.

Но сейчас в глаза бросалось не оно. А выражение лица.

Не упрямство уже. Не вчерашняя злость.

Будто внутри всё выгорело, и осталась только пустота.

Матушка поставила перед ней кружку, явно жалеючи несчастливую и неприкаянную душу.

- Возьми, девонька.

Та не сразу поняла, что обращаются к ней.

Потом осторожно взяла обеими руками, словно кружка могла разбиться от слишком сильного прикосновения.

- Горячо, - сказала матушка тихо.

Пестова кивнула и всё равно прижалась губами к краю, будто не чувствуя жара.

Матвей откашлялся.

- Дарья, - сказал он спокойно. - Нам нужно понять, кто вас надоумил и научил.

Она долго смотрела в кружку.

Потом спросила, не поднимая глаз:

- Нас куда-то увезут? Всех? И Татьяну? Не виноватая она…

- Увезут, - ответил Матвей. - Это уже решено. Татьяна останется дома с матерью.

На этих словах Дарья подняла голову, в лице её мелькнуло что-то похожее на облегчение.

Совсем коротко вдохнула, как будто в ледяную воду шагнуть собиралась.

- Тогда скажу. Она на ярмарке меня нашла…

За окном ветер вдруг ударил ставней, и мне отчего-то сразу представилась ярмарка - не потому, что я её видела, а потому, как начала говорить Дарья: с той интонацией, когда человек сам уходит в воспоминание и уже не сидит в тёплой комнате, а снова стоит там, где всё началось.

- Осенью это было. Грязь кругом, - сказала она. - После дождя. У колёс всё липло. Лошади парили. Сапоги у всех в глине.

Голос её сначала звучал ровно, почти бесцветно, но постепенно в нём появились живые ноты - не тепла, нет, а памяти.

- Возле рядов тесно было. Ткани вывесили. Платки. Медные крестики. Бублики на нитках. Один мужик гармошку тянул, а рядом бабы спорили из-за цены на соль. Всё шумело, дети смеялись.

Девушка рассказывала так подробно, словно предчувствовала, что воспоминания эти последние, и больше не будет ничего.

Она чуть сильнее сжала кружку.

- Я тогда у зеркального лотка стояла. Где зеркальца продавали. Маленькие. В жестяной оправе. И шептала, как всегда, когда мне зеркальце попадалось. Сама слова придумала и шептала, чтобы дрянь эта у меня с лица сошла и на кого другого перешла.

И тут она всё-таки коснулась пальцами щеки - того самого пятна, будто сама не заметив.

- Шептала вслух, значит, - тихо сказала я.

Она кивнула.

- Так, барышня. Думала: дурость ведь, а всё равно надеялась.

Я очень ясно увидела эту картину: ярмарочный шум, мокрая земля, дешёвое зеркальце, в котором отражается лицо, которое человек привык ненавидеть раньше других.

- И тогда рядом встала она, - сказала Дарья. - та самая.

Матвей слегка подался вперёд:

- Какая она? Подробно опиши.

Дарья нахмурилась, будто пыталась удержать черты.

- Не старая. И не молодая. Такие бывают, что возраст не скажешь. Лицо обычное. Глаза только… спокойные слишком.

- Одежда?

- Тёмная. Платок серый. Баба как баба.

- Что сказала?

Дарья впервые криво усмехнулась.

- Спросила: “Часто в зеркало шепчешь, красавица?”

- Я сперва подумала - насмехается, - продолжала Дарья. - Спросила как её звать. А она спокойно так: “Не имя важно. Зови меня сестрой. И сама сестрой мне будешь. Помогу тебе”.

- Сразу так? - спросил Матвей.

- Нет. Сначала рядом пошла. Будто просто разговаривает. Спросила, где живу, кто дома, давно ли это пятно.

- И ты рассказала?

Она пожала плечом.

- Когда человек говорит будто знает, где больно, язык сам развязывается.

Потом Дарья надолго замолчала.

Слышно было только, как шумит в трубе.

- Она сказала, - продолжила наконец, - что есть вещи сильнее трав, сильнее мазей и дохтуров, сильнее молитв.

- И ты поверила, - сказал Матвей без вопроса.

Дарья подняла глаза.

- А вы бы не поверили, если б вы всю жизнь маялись, а тут вам избавление пообещали?

Ответить было нечего, поскольку в её шкуре нам быть не приходилось.

Дарья отвернулась к окну, где мутный свет делал стекло почти белым.

- Потом она велела привести ещё двух, кому тоже есть чего просить. Потом уже сказала, что семеро нужно в кольцо.

- Кого привела первой? - спросил Матвей.

- Анисью. У той муж пил без памяти.

- Вторую?

- Ефросинью. У ребёнка жар не сходил.

- И дальше?

Дарья смотрела уже куда-то мимо нас.

- Дальше всё будто само пошло. Сначала слова. Потом круги на земле. Потом песни, будто девичьи игры. Потом гадания. Чтобы никто не боялся.

Я почувствовала, как снова стынет затылок.

Вот оно. Умная, тварь. Не с мрака начала.

С обычного. С того, во что легко войти, не заметив порога.

- Остальные понимали во что вляпались? - спросила я.

- Они хотели получить то, что им пообещали от Сестры этой. Как и я. О другом не думали.

- А ты не хотела прекратить это всё…- я подыскала слово, - бесовство?

- Нет, - сказала Дарья тихо. - Пока не стало поздно.

- А когда стало?

Теперь она посмотрела прямо на меня.

И впервые в её лице проступил настоящий страх - уже не ночной, не вчерашний, а новый, как бездна чёрный.

- Когда Танюшка сбежала и скотина вся передохла. И я поняла, что теперь у меня пятно это не только на лице, а и на душе, и на судьбе. Проклятая я теперь.

После этих слов в комнате стало совсем тихо.

Когда она замолчала, всё ещё держа в ладонях давно остывшую кружку, в комнате повисло то особенное молчание, когда каждый понимает: сказано уже главное, а дальше человек либо начнёт повторяться, либо уйдёт в себя окончательно.

Матвей Сергеевич закрыл тетрадь, медленно провёл ладонью по обложке и только потом поднялся.

- Довольно, - сказал он спокойно. - Сейчас большего мы от неё не добьёмся.

Дарья даже не посмотрела, когда к ней подошёл жандарм. Только поставила кружку на стол аккуратно, будто боялась оставить после себя лишний звук.

Матушка перекрестила её вслед, почти незаметно.

За дверью скрипнули половицы, затем всё стихло.

Отец Павел, до того молча стоявший у печи, тихо кашлянул:

- Если дозволите, господа, баб этих лучше по разным дворам держать до отправки. Не рядом. Кто их знает что они удумают…

- Уже распорядились, - ответил Матвей.

Он вышел в сени, и мы следом.

На дворе было светло, но солнца не было - только ровный зимний белёсый день, от которого снег казался серым, а воздух резал лицо холодом.

Во дворе у ворот уже стояли двое жандармов, переговариваясь вполголоса. Один держал лошадь под уздцы, другой поправлял ремень на шинели.

Суриков, подняв воротник, разговаривал с деревенским старостой, показывая рукой в сторону дороги.

- Из уезда должны прислать крытые подводы, - сказал он, заметив нас. - Не меньше четырёх. А лучше пяти. По одной на каждую бабу.

Матвей кивнул.

Оставлять их вместе никто уже не собирался.

Суриков уточнил:

- Я распорядился, чтобы с бортами, крытые рогожей. Чтобы не на виду везти. На каждой - возница и двое с оружием. На остановках не выпускать.

- И по дороге не рядом ставить, - добавил Матвей.

- Само собой.

Я стояла чуть в стороне, и холод снова начинал пробираться под одежду, хотя вроде бы только что была в тепле. После бессонной ночи ноги вдруг сделались ватными, будто снег под сапогами слегка качнулся.

Наверное, это заметил не только Матвей.

Потому что Суриков вдруг посмотрел на меня внимательно, потом перевёл взгляд на Вяземского.

- Матвей Сергеевич… вы бы ехали.

Тот сразу нахмурился.

- Что значит - ехали?

- То и значит. Здесь мы справимся. Подводы дождёмся, конвой распределим, бумаги оформим.

Он говорил спокойно, без нажима, но твёрдо.

- Вы ранены, Карпов вообще еле дышит, а Ксении Дмитриевне сейчас не допросы слушать, а лежать бы дома под тёплым одеялом.

Я хотела возразить, но в этот момент из дома вышел Левицкий, уже в шинели, застёгивая ворот.

Лицо у него было усталое, но привычно собранное.

- Суриков прав, - сказал он, подходя ближе. - Езжайте.

Левицкий кивнул в сторону дома.

- Карпову тоже тянуть тут нельзя. Ему нужен лазарет, и поскорее.

- Ладно. Смотри тут осторожней. Значит, на месте остаются Суриков, и все жандармы, что прибыли. До вечера подводы будут. А вы, Левицкий, поедемте тоже. Карпову вдруг что нужно будет, а я ни разу не лекарь.

Матушка, стоявшая у дверей, тут же вмешалась:

- Шаль возьмите, она тёплая. А то в дороге продует.

Она сама вернулась в дом и через минуту вынесла свою тёплую шерстяную шаль, ещё пахнущую печью. Обняла меня на прощанье. Благословила.

Карпов тем временем уже медленно спускался с крыльца к повозке.

Для нас приготовили лёгкую дорожную бричку - ту самую, на которой мы приехали сюда, только теперь лошадей сменили.

Для Карпова и Левицкого - другую, более широкую, чтобы можно было ехать полулёжа.

Во дворе скрипели полозья, жандармы переговаривались.

И среди всей этой обычной дорожной суеты особенно странно было помнить, что в соседних избах под караулом сидят женщины, ещё ночью зовущие друг друга шёпотом в ведьминский круг.

Матвей помог мне подняться в бричку, сам сел рядом, коротко кивнул Сурикову.

- Как только отправите их - сразу донесение.

- Будет.

Лошади тронулись.

Снег под полозьями сухо заскрипел, и деревня медленно поплыла назад - низкие крыши, дым, серые заборы, чёрные деревья.

Я ещё успела увидеть, как у ворот дома отца Павла Суриков, засунув руки в карманы шинели, уже снова отдаёт распоряжения, а двое жандармов ведут через двор первую из арестованных - маленькую, сгорбленную, в тёмном платке, отдельно от всех. Как и было решено.

Лошади шли ровно, без спешки, полозья мягко поскрипывали по укатанному снегу, и этот размеренный звук после ночного крика, топота, треска дерева и чужих голосов казался почти нереальным - будто мир, не спрашивая нашего согласия, уже вернулся к обычному своему порядку.

Я плотнее запахнула шаль, которую матушка успела сунуть мне в руки перед самым отъездом.

Шерсть ещё держала тепло натопленного дома. От неё пахло дымком, сухой печью, чуть-чуть воском и едва уловимо - ладаном, словно ткань впитала в себя всё, чем дышали стены священнического дома долгими зимами.

Я невольно прижалась к ней щекой. От этого запаха становилось чуть спокойнее.

Хотя стоило только прикрыть глаза - и сразу, без спроса, возвращалось другое.

Крышка подпола.

Тёмная щель.

Сбитое дыхание вдовы.

Белое лицо Танюшки, когда её вытаскивали наверх.

Резкий женский крик, от которого мороз будто лопнул в воздухе.

Кровь на полу.

Дарья Пестова, стоящая посреди этой страшной свалки со своим черным лицом.

Вздрогнув, я открыла глаза.

Поле тянулось серое, почти бесконечное. Над ним низко висело небо, тусклое, без края.

Надо было думать о чём-то другом. О доме. О горячей ванне.

О том, что в Петербурге меня, наверное уже ждёт новое дело.

Но мысли всё равно возвращались туда, в деревню, над которой даже птица пролететь боялась..

Потому я и вздрогнула, когда почувствовала, что Матвей Сергеевич осторожно коснулся моей руки.

Он сделал это так естественно и тихо, будто боялся испугать.

Просто накрыл мою ладонь своей и чуть разжал мои пальцы, которые, оказывается, всё это время были стиснуты так сильно, что ногти впились в кожу даже через перчатки.

Я повернула голову.

Он смотрел на меня не прямо, а чуть искоса, внимательно, как будто давно наблюдал и только теперь решился заговорить.

Во взгляде его была усталость - такая же, как у всех нас после этой ночи, - но сквозь неё проступало что-то ещё: грусть, почти болезненная мягкость и та осторожная нежность, от которой мне вдруг стало трудно дышать.

Он медленно перебирал мои пальцы, подбирал слова.

- Ксения Дмитриевна, - сказал он тихо, - после всего этого кошмара, который вам пришлось пережить, вам необходимо хорошо отдохнуть.

Я попыталась усмехнуться, хотя голос прозвучал слабее, чем хотелось:

- Отдохнуть? Сейчас приеду домой, вымоюсь… и до утра в постель. Этого будет довольно.

Он чуть качнул головой.

- Нет.

- Нет? Что же вы имеете ввиду?

Теперь он уже смотрел прямо.

Спокойно, твёрдо, как тогда, когда решение им уже принято и обсуждению почти не подлежит.

- Я намерен поговорить с Константином Петровичем. Вам нужно хотя бы несколько дней полного покоя. Где-нибудь, где до вас не доберутся бумаги, донесения, срочные вызовы и чужие истерики.

Я даже выпрямилась.

- Матвей Сергеевич, да что вы такое придумали? Какой ещё покой? А если я понадоблюсь? А если…

- Если понадобитесь, - перебил он мягко, - мир за несколько дней не рухнет.

- Вы в этом уверены?

- На редкость.

Я нахмурилась, стараясь вернуть себе привычный собранный тон:

- А если потребуется моё присутствие на допросах? Или если найдут след той, другой?

Он слушал спокойно, не убирая руки.

- Для этого у нас есть люди.

- Но…

- Ксения Дмитриевна.

В голосе его появилась та самая интонация, от которой обычно даже настырный Карпов переставал спорить.

- Вы едва держитесь.

Я хотела возразить - из упрямства хотя бы, - но в этот самый миг бричка качнулась на выбоине, и я действительно почувствовала, как внутри всё неприятно слабеет, будто тело решило само выдать меня.

Матвей заметил это сразу.

Его пальцы чуть крепче сомкнулись на моей ладони.

- Куда же вы меня намерены сослать? - спросила я уже тише.

И только теперь в уголках его губ мелькнула едва заметная улыбка.

- Для начала - куда-нибудь, где есть тишина, воздух и отсутствие убийств хотя бы на три дня.

- Слишком смелая мечта.

- Возможно. Но я готов рискнуть.

Я не удержалась и всё-таки улыбнулась в ответ - впервые за всё утро.

Очень слабо, но по-настоящему.

Он посмотрел на это так, будто и этой малости ему оказалось достаточно.

Потом наклонился чуть ближе.

- Поскольку я всё-таки ваш начальник, извольте слушаться, дорогая моя Ксения Дмитриевна.

Слова были сказаны почти сухо, но от последнего - дорогая моя - у меня неожиданно потеплело где-то в груди, там, где ещё недавно сидел только холод ночи.

Я отвернулась к дороге, чтобы он не заметил, как это отозвалось.

Хотя, кажется, заметил. Потому что руку он не убрал.

Так мы и ехали дальше: серое поле, ровный бег лошадей, запах ладана в шерсти, надёжная рука поверх моей - и странное, непривычное чувство, будто после всей этой тьмы внутри наконец начинает понемногу оттаивать что-то ледяное.