Глава 36

Глава 36

Власий глаза открыл едва за оконцем просветлело, вмиг разумел, где он и что, а потому сразу обернулся на лавку Еленкину. Спала Рябинка тихо, покойно, будто радовалась чему-то: улыбка на губах легкая, ресницы долгие, а под щекой ладошка узенькая белая. Коса растрепанная свисала с лавки до полу, веселила боярина кудрявым кончиком; он касался Власиевой руки, щекотал, но и нежил чудно. Не стерпел, ухватился за шелковые волоса. Все ждал, когда откроет Еленка глаза синие, увидит его и улыбнется нежно. Редко кому так-то улыбалась, а ему – завсегда.

– Что, так всю ночь и караулил? Держал за косу жену молодую? – пхнул локтем в бок дядька Пётр. – Я б тоже держал, племяш. А то как же? Савка-то мужик видный, того и гляди умыкнет боярыньку.

Власий хотел рот открыть, лаяться с ехидным, а тут Елена голос подала нежданно:

– У Власия Захаровича попробуй, умыкни. А ежели ты, дяденька, еще хочешь посмеяться, так я мужа за опояску держать стану и денно, и нощно. Вот пусть и насмелится разлучить, – высказала, да и спустила ножки с лавки, косы за спину закинула. – Просветлело уж, пора ехать. Власий Захарович, я пойду нето, кликну Агашу, подаст и умыться, и поутричать.

Влас едва рот не раскрыл, все удивлялся сварливице своей: и дядьке укорот дала, и мужу почтения выказала на век вперед. С того он и сам подобрался, встал и выпрямился:

– Иди, боярыня. – А потом смотрел в спину гордячке до тех пор, пока дверь в гриденку на ней не затворилась. – Ясно тебе, дядька?

– Куда уж ясней, – Пётр присел на лежанке, поскреб в бороде. – Чую, достанется бабам в терему Сомовском. Всех за пояс заткнет.

А потом уж заворочались все, подниматься стали. Проха супился, в глаза никому не глядел: собрал лежанку свою и подался в сени к ратным. Ероха посмеялся тихонько и бросился догонять дружка сердитого. Через миг пришла Варюшка, принесла рушник чистый, да воды умыться. А малое время спустя Агаша подала хлеба с молоком: тем и поутричали.

Во двор вышли гурьбой, на солнце неяркое прижмурились, да заулыбались чему-то. Не инако рады были утечь со скверного места, подале от Креста тоскливого, да от Вдовьего домка.

– Влас, – Еленка дергала за рукав. – Вижу, у Дикого глаз заплыл. Ужель ты?

– А ежели и я? – брови свел грозно, будто упреждая. – Жалеть его побежишь?

– Не побегу, коли не позволишь. Но знай, медведина, соберешься на сечу, так я за тобой увяжусь! – и стоит, взглядом блескучим стращает.

– С какой такой радости, Елена?! – изумился так, что рукавицу в снег обронил.

– С такой! Посекут тебя, так я выхаживать стану! Боле-то некому! Савелия от себя отворотил, обидел, ударил, чуть глаза не лишил! – ругалась, тревожилась, но и радовала заботой своей заполошной.

– Уж прям так и лишил! Глаз-то на месте, чай, я не Висельница оклеветанная! – ругался боле для того, чтоб поглядеть, как глаза Еленкины сверкают.

– Видала я, как ты ратишься! Кулаки-то огромадные! – Вроде ругалась, да Власию и не обидно вовсе, а отрадно услыхать о силе своей. – Влас, дозволь приветить Савелия. А не дозволишь, так я…я…

– Ну? Чего? – Влас аж придвинулся ближе, до того любопытно стало, чем пугать вздумает.

– Плакать стану, – брови печально изогнула. – Ты за порог на сечу, а я слезами умываться, за тебя тревожиться. Зачахну и помру до срока. Вернешься, а нет меня. Летник мой лежит, сапожки стоят под лавкой, а сама боярыня кончилась.

Власий вздрогнул, но себя одёрнул, прищурился и принялся ругаться:

– Врёшь, Рябинка! Ой и складно врёшь! Чтоб ты и рыдать? Скорей поверю, что сбежишь из хором и ко мне кинешься. Слёзы не про тебя. На лавке сидеть да себя жалеть ты попросту не умеешь. А потому прекращай циркус и говори, как есть! Чего ждешь от меня, окаянная?!

Она вмиг ликом изменилась, брови рассупонила, будто и не тосковала миг назад, и к нему шагнула, заговорила тихо:

– Власий, вот напрасно ты о нем дурное подумал. Савелий человек верный, хороший. Может, характеру скверного, но ведь не злой.

– Вон как, значит, – помолчал, а потом и высказал, – Дикой за дело выхватил. Он, чай, и сам разумеет. Привечать не стану, а ты, коли хочешь, приветь. Токмо издалека. И то мое последнее слово. Спорить не моги. И так из меня веревки вьешь, синеглазая.

А потом любовался улыбкой ее, глазами сияющими, да ликом счастливым. Хотел было сунуться целовать, а как? Народу полон двор: ратные коней выводят, сани ладят, опричь дядька с тёткой и ближники ехидные.

– Спаси тя, любый, – взглядом одарила жарким, а потом уже повернулась к Савке и голову наклонила, мол, вот тебе почтение мое боярское и привет, а уж потом улыбку кинула смурному мужику.

Савка прилип взглядом к боярыне молодой, постоял дурак-дураком, но через миг шапку с головы смахнул и поклонился поясно, как царевне заморской. А вот потом Власий увидал чудо чудное, диво дивное – Савкина морда растянулась поперек, меж усами и бородой сверкнули зубы белые и крепкие. Насилу догадался боярин Сомов, что улыбка была, а не оскал волчий.

Влас головой покачал, засмеялся, а потом обнял жену за плечи и повел к саням. Сам-то верхами порешил ехать, продышаться, а все потому, что в голове дурман, перед глазами туман, сердце бухает и замирает радостно. Разумел сей миг, что счастлив, да и запомнил его. А промеж того и денек хмурый, и сугробцы пушистые, и лихой посвист ратных, что выводили коней на дорогу.

Шли ходко: снег не липкий, легкий, с того и дорога легшее, отраднее. Власий пустил Чубарого быстрее, нагнал ближников, да перекинулся словцом: крепким, но шутейным. Проха повеселел, но на боярыню смотрел с опаской, тем и насмешил до икоты ехидного Ероху. Препирались дружки долгонько, да так, что ратные за животы хватались от хохота. А Власий слушал в половину уха, все оглядывался на сани Еленкины. Видел личико счастливое, глаза синие, что сверкали ярче любых самоцветов; более всего горячил взгляд ее – прямой, дурманящий посулом сладким.

Не стерпел боярин, развернул Чубку и к саням двинулся. Знал, что себя роняет, но пойди, удержись, когда жена молодая да любимая манит к себе, покоя не дает.

– Что взглядом жгёшь, Рябинка? На мне едва шуба не дымится, – сказать хотел иное, но не кричать же, в самом деле, что от любви голова дурная, не потешать же народ.

– А сам виноват, – улыбнулась хитро – Уродился красивый, вот и глаз не могу оторвать, – засмеялась, да звонко так, переливчато.

Пришлось Власию делать лицо построже, инако улыбаться бы начал, как подлеток:

– Вон как. А был-то медведина. Елена, дюже сладко поешь, опять просить чего удумала? – и бровь выгнул, вроде как осердился.

– Ужель откажешь, Власушка? – и наново взглядом жгла.

Власий посопел малое время, но сказал правду. А как инако? Врать ей не мог.

– Не откажу, сама знаешь, – завздыхал тяжко, отвернулся, голову опустил, а потом уж услыхал как всхлипнула Елена. – Ты что? Рябинка, что ты? – испугался слез ее, подвел Чубку ближе к саням и наклонился к жене.

– Что, что… – шептала в ответ и слезы утирала рукавичкой. – Сама не своя, будто подменили. То смеюсь, то плачу. А все из-за тебя!

– Давай, вини. Токмо и я отвечу тем же. Разум-то набок съехал, – ворчал, сердился. – Елена, сей миг перестань рыдать. Скулишь, как дитёнок. У меня от слез твоих помутнение, того и гляди придушу кого! – Выпрямился в седле и углядел опричь дороги рябину. Приметил, что ягода на ней еще целая, снежком припорошенная. – Погоди-ка, я сейчас. – Бросил Чубарого вперед, ухватил гроздь красную, сорвал с ветки и обратно к жене.

– Держи и не плачь боле. Знаю, любишь ее. Чем же еще дитя утешить, ежели не гостинцем? – Кинул ей в руки подарок свой немудреный, улыбнулся, а потом и навовсе захохотал.

Елена гроздь к груди прижала, повздыхала еще малый миг и засмеялась след за Власием. Боярин ехал опричь Еленкиных саней, то шутейное болтал, то сердечное, радовал жену, и сам радовался ее улыбке и слезам светлым, да рассказам. Говорила складно, Власий разве только что рот не открывал, любопытничал. Не помнил такого, чтоб говорили так долго о всяком да с интересом.

Время пролетело, будто подгонял кто! Власий и не приметил, как вдалеке показалась высокая церквушка в селе близ Сомовки.

– Рябинка, считай, дома мы. До Сомовки рукой подать. Рада?

А она с ответом замешкалась, все крутила в руках гроздь рябиновую. Но не смолчала, сказала тихо:

– Как и обсказать не знаю, Влас. Вот разумею, что скверное кончилось, беды за спиной остались, а жаль отчего-то. Вспоминаю часто и лес Шалковский, и то, как мы с тобой ратились бок о бок. В богатом тереме покойно, тепло, а… – и отвернулась не договорив.

А Влас ее и разумел, да принял близко к сердцу:

– Не печалься. Знаю, что тяжко тебе в четырех стенах маяться. Пойдешь со мной белок стрелять? Что? Что смотришь так? Елена, я ж тебе не перстень с лалом подарил, всего лишь поманил белкой, – удивлялся, но знал, что угадал с посулом.

Она расцвела улыбкой яркой, закивала часто-часто, и снова прижала к груди гроздь рябиновую. А вот тут на Власа думки напали, да не пустые. Забыл для жены молодой подарок выбрать! И что теперь в сапог класть для любой, а? Глядел на Елену долго, раздумывал, а уж потом и понял, чего надобно. Вспомнил ночь их горячую в баньке старой, то, как едва не ослеп от красоты боярышни, и сей миг представил, как на белую ее шею и грудь рябина красными каплями ложится.

Думать долго не стал. Высвистал Ероху и велел быстрым ходом идти к селу. Там уж на богатом купеческом подворье остановились: передохнуть, наряды на себя вздеть. Чай, встречать будут, так не являться же перед людьми распустехами.

Елену увела Агаша, за ней ушла тётка Светлана, а Влас кинулся к хозяину, купчине Месткову. И ведь нашел у него то, что искал, будто кто думки боярские услыхал, да и подкинул нужное.

К Сомовскому двору пришли до темени, въехали весело. Народец собрался приветить молодых, да радостно, гомонливо! Тут и Ероха с Прохой подзудили, и дядька Пётр зашутейничал. Так и балагурили, пока на крыльцо не вышел боярин Захар с иконой в руках.

Встретил молодых урядно, благословением и ласковым словом, а уж потом Власий вскинул на руки жену и внес в хоромы честь по чести. На подворье остался веселый люд, которому заради праздника вынесли и испить, и угоститься.

Родня Сомовская глядела во все глаза на новую сноху, примечала что и как, а пуще всего то, как приветит молодуху сам боярин Захар. А тот и удивил всех, кроме самого Власа. Смотрел поживший воин на Елену молча, долго. Сам плечми поник, руки опустил вдоль тулова, а вот глаза блестели ярко. Влас знал с чего так-то, но помалкивал, ждал отцовского слова.

– Вот ты какая, Еленушка. Вылитая мать. Ужель бывает такое? – Голосом дрогнул боярин старый, да и ликом тоже.

Рябинка помолчала недолго, а потом шагнула ближе к свекру и поклонилась низехонько:

– Дай тебе бог на многие лета, батюшка. Мать моя давно уж не в миру, а мне и отрадно, что помнишь ее, да во мне видишь.

Захар невестку за плечи обнял и к себе прижал крепенько, поцеловал троекратно в щеки, приложился ко лбу гладкому и слезы светлой не сдержал:

– Вот и будь дочкой мне вовек, радуй старика лаской, а я уж аукнусь приветом отеческим.

Родня и зашумела, мол, принял, мол, приветил, а стало быть, своя боярынька-то. Здравницу прокричали и потекли в большую гридню, ждать выхода молодых к столу, да подарки свадебные на лавки сваливать.

Власий смотрел вослед Еленке: ее увела мамка Вера, ключница Сомовская. Все дивился осанке прямой, да повадке истинной боярской. Будто не она вовсе ругалась с ним ругательски, не она кашеварила в лесу на костерке малом, и не тёрла песком котелок в ручье. И не эта вот боярыня чинная стреляла в ворога из лука, не эта теремная летела к нему по кровавому после сечи снегу, не кидалась за него под стрелу. Глядел и разумел, что чести родовой не уронит, но знал и то, что скрывается под ликом важным, под летником расшитым горячее, вольное сердце. Дорожил ею сей миг крепко, любил сверх меры и гордился. Едва удержал себя, чтобы не обмахнуться крестным знамением и не прокричать богу громко благодарственное слово за нее, за Рябинку.

Время спустя, когда взял Елену за руку и вывел к гостям, наново удивлялся. Ведь шла, будто плыла: чинно, а промеж того и гордо. И как к лицу был ей и плат бабий – повойник из тонкого шелка – и летник расшитый, и кика жемчужная. Как мягко ступали ножки ее в красных дареных сапожках, как хорошо, как ладно лежали руки ее белые на столе свадебном. Блестели перстни, да и глаза сияли приветливо. Нет, не родню привечала незнакомую, а его – мужа, любого, единственного.

Может с того разумения, а может с чарки, поднесенной собственноручно отцом, Власий обнимал Еленку все крепче и крепче, все дольше удерживал ее, целуя в щеки, когда гости кричали, что яства горькие, да и вина несладкие. Об одном жалел, что веселье шло буйное: пировать собрались долгонько. Стало быть, не целовать жену, так, как хотелось, не ласкать так, как мечталось, прямо сей миг.

– Боярин, чегой-то ты сердитый сидишь? Ай, обидел кто? – подзуживал дальний дядька Никифор. – Что, неймется тебе? Оно и понятно, жена-то молодая, красивая. Ох, хороша, ох, ладна, – и смеялся, ехидный, подмигивал.

Елена сидела, будто и не с ней всё, будто промеж всего и гости, и гвалт смешливый, и здравницы. Только руку Власову сжимала тряскими пальцами, да иной раз поглядывала горячо. Власий видел в том взгляде много всякого, но более всего того, что хотел видеть: гордость за мужа, радость быть опричь него. Сам не понял, отчего взъярился, да уж открыл было рот, сказать гостям веселым, что дорога была дальней, пора уж и уйти молодым из-за стола. Знал, что не урядно, но женихом напыщенным сидеть боле не хотел. Однако не успел, дядька Пётр упредил:

– Гостюшки, дорога у молодых дальняя была, чай, устали! Пир-то, далее покатится! Бочки едва наполовину пустые! Айда за мной! – махнул рукой и первым пошел к Власу.

Тот на радостях едва не кинулся дядьку обнимать, но сдержал дурость. Потихоньку вынул из-за пазухи подарок свадебный и в сапог уронил. Потом уж плечи расправил, взял чинно за руку Рябинку и повел. Гости валом валили за ними, прибаутками сыпали всякими. У иных баб щеки рдели с того, об чем кричали мужья, да братья. Так и довели до ложницы, вручили по обряду куру в тряпице, каравай хлебный и оставили одних.

– Наказание пиры эти, инако не скажешь! – Власий крепко прихлопнул дверь тяжелую, засов на нее вскинул, да еще и дернул пару раз, зная, что найдутся весельчаки, захотят влезть и пошутковать.

Обернулся на Елену, а та стояла посередь ложницы, держала в руках свадебное угощение, да смотрела задумчиво на широкую лавку, что убрана была богато: шкурами новыми, покровом дорогой ткани.

– Елена… – то ли прошептал, то ли выдохнул.

Она вздрогнула, обернулась на его голос и застыла, а миг спустя кинула на пол и куру, и хлеб. Бросилась к нему, руками обвила, приникла и зашептала:

– Влас, любый, ужель правда все? Не верится… – обняла ладонями его лицо. – Кому и молиться-то не знаю, за счастье такое. И Лавруша в дому родном, и Олюшка устроена. И ты мой. Ведь мой? – спрашивала, как иное дитё у мамки: глаза огромные, губы дрожат.

– А то чей? – едва унял себя, чтобы не дрогнуть ликом, а с того и болтал нелепое. – Не Савкин же.

Она глаза широко распахнула, а потом брови свела к переносью, отступила от него подальше:

– Опять? Дался он тебе! – сердилась, ногой топала. – Ты сколь еще мне поминать будешь? Я тут ему, а он…Медведина косматая!

– Да с чего косматая?! Я что шерстнатый иль шкура на мне?!

– А с чего Савелия промеж нас ставишь?! Всякого ждала, токмо не того, что меж нами третий на лавке будет! – дышала глубоко, сердито: грудь под летником вздымалась высоко.

– Чего?! – ринулся к Рябинке, ухватил за шею крепко. – Порешу! Одним махом башку снесу!

Прижал к стене, поцеловал жарко, будто укусил, а она и ответила. Не ворохнулась бежать, себя спасать, приникла и руками обвила, к себе прижала. С того Власий думать перестал, опомнился уж когда рука его тянула вверх подол невестиного летника: услыхал шепот Рябинкин.

– Погоди, Власий, постой… Обряд-то…сапоги-то…Счастья не будет…

– Какой еще обряд… – смахнул кику с ее головы, повойник скинул, приник горячими губами к белой шее.

– Власий, не по-людски… – и уговаривала отпустить, а сама держала крепенько: вцепилась в кафтан – не оторвешь.

– Когда это у нас по-людски было? – оторвался все же. – Кому надо, тот пущай и живет по-людски. Иного жду от тебя, иное вижу. Слышишь ли?

– Слышу, – кивнула, взгляд горячий погасила и голову склонила.

Власий едва наново не кинулся целовать, уж очень хороша была длинная белая шея, косы туго скрученные на голове навроде венца. Но скрепился, шагнул к лавке, уселся. Смотрел на Елену, что шла к нему, видел, как опустилась на колена и потянула с его ноги сапог. Взялась за второй, сняла и заглянула в него.

Глаза-то распахнула широко, дальше некуда! Вытянула алые бусы из венисы: долгие, рядов пять никак не меньше. Бусины крупные, яркие и колечки меж ними золотые.

– Влас, это мне? – задохнулась будто. – Ничего краше не видела…

И приложила к груди, рукой погладила камни блескучие.

– Тебе. Знал, что золотым монетам не обрадуешься, а вот эти… Надень, прошу. И носи под рубахой токмо для меня. Рябиновых бус не сыскал, прости.

Она посмотрела чудно, встала с колен да и скинула с себя летник нарядный. Рубаха на ней тонкая, едва не прозрачная: льнула к телу, манила смотреть, красой изумляла.

– Сам я. Не тронь. – Встал за спиной и надел подарок сердечный на тонкую шею, уложил на белой груди так, как хотелось.

Елена одарила поцелуем, да таким, что Власий себя забыл. Одна токмо мысль и промелькнула, прежде чем упал с ней на лавку – дорогой кафтан крепкий, не в пример простому, инако не выдержал бы и треснул, когда принялся его с себя скидывать.

Много время спустя, когда уж гости умолкли, когда ночь к утру поворотилась, Власий дурной, как после бочонка пива, обернулся к Еленке, что лежала на его плече. Она будто почуяла взгляд, глянула нежно и счастливо, а потом заполошилась, вскочила – нагая, простоволосая – и кинулась к летнику своему, что лежал посередь ложницы.

– Забыла! А все через тебя, медведина! – Приговаривала, а сама шарила рукой по полу. – Влас, ну что смотришь-то? Отвернись! Рубаху-то не вздела.

– С того и смотрю, что не вздела, – и не подумал отвернуться. – Да что там? Мне уж начинать креститься или как?

– Нашла! – и к нему! – Теперь и ты прими от меня подарок, не откажи. Так поглядеть, если бы не он, могло бы все инако сложиться.

Вытянула нитку суровую а на конце кружок простого металла. Власий все разуметь не мог, что за подарок такой?

– Не узнал, нет? – улыбнулась, мордашку счастливую к нему подняла. – Ладинец твой. Старец Алексий сделал ладанку. Оберег православный. Из того, старого. Пусть теперь тебя бережет.

Повесила ему на шею и поцеловала крепко. Власий долго еще разглядывал кругляш, что поблескивал на его широкой груди, все силился понять – ужель Ладинец сладил, помог? Знал от деда, что оберег истуканский указывал пару, связывал двоих навечно. Но чтоб так, сквозь нелюбовь, сквозь ругань, сквозь смерть свести…

– Вот что скажу, Рябинка, я тебя полюбил и без всякого Ладинца. Но подарок твой стану у сердца носить, дорог тем, что ты дарила, не иной кто. Ежели сей миг скажешь, что кругляш истуканский тебя приневолил меня выбрать, я не поверю. Знаю наверно, тебя заставить не сможет никто.

– Верно. Никто. Кроме медведины одной косматой, – засмеялась счастливо.

– Опять? Елена, вот ты обскажи мне, с чего косматая?! Глянь, гладкий я!