Лапки прочь, ваше величество! · Глава 12. Огонь Пельменя

Глава 12. Огонь Пельменя

Королеву нельзя было просто сжечь — она сидела на груди умирающего, и любой огонь, способный взять её, добил бы его. Её нельзя было отравить дымом — она вросла хоботком в самый источник, дым до неё не доставал. Её нельзя было рвануть силой — оторви клеща рывком, и хоботок останется в ране; а этот хоботок, я чувствовала, ушёл не в мышцы. Он ушёл в то, чем феникс был.

Её можно было только снять. Руками. Правильно.

— Мне нужно три минуты тишины и две пары рук, — сказала я, спускаясь с галереи и на ходу перетряхивая сумку. — Мирра — со мной. Магда — дымовую завесу вокруг чаши, кольцом, но чтобы на нас не тянуло. Адриан...

— Я рядом.

— Ты рядом, — согласилась я. — Всё остальное — рядом с тобой.

Мы поднялись на возвышение. Вблизи королева была ещё красивее и ещё гаже: под жемчужной полупрозрачной кожей ходили, переливаясь, краденые огненные токи, крылья мерно, сыто вздрагивали. От неё веяло тем самым изнаночным холодом — теперь густым, как из погреба.

Феникс лежал тихо. Только золотой глаз следил за моими руками.

— Так, маленький, — сказала я ему привычной скороговоркой, натягивая перчатки, пропитанные Магдиным отваром. — Сейчас будет неприятно, потом легче. Мирра: крыло и корпус, держим мягко, но насмерть. Дёрнется — не отпускать... Погнали.

Хоботок я нащупала пальцами сквозь перья — тугой, ледяной шнур, уходящий вглубь. Сама королева, почуяв прикосновение, недовольно заворочалась, крылья её пошли волной — и холод от неё рванул вверх по моим запястьям, сквозь перчатки, сквозь отвар: тварь пробовала пить меня.

И не смогла.

Не за что было ухватиться. Всё, что во мне было, — анатомия, сотни ночных смен, руки, помнящие тысячи швов, — всё это не горело. Это было выучено, а не наколдовано. Я почувствовала её замешательство — секундное, слепое замешательство паразита, наткнувшегося на несъедобное, — и в это самое замешательство сказала себе привычное, эльстерское, спасительное:

— Это просто очень странный арбалетный болт.

И начала выводить хоботок.

Медленно. По миллиметру. По ходу залегания, чуть проворачивая, не дёргая, как выводят глубокую занозу, как я когда-то выводила обломок болта из-под крыла грифона на площади под дождём, — только там были мышцы и кость, а здесь под моими пальцами подавалось, отпуская, что-то, чему нет названия в учебниках, тёплое, светлое, живое. Королева билась. Мирра держала. Феникс молчал — только глаз его горел, не отрываясь, и я говорила с ним, не переставая, всю дорогу, весь этот бесконечный ледяной миллиметраж: «хороший, умница, почти, ещё чуть-чуть, дыши, кому сказала, дыши...»

Хоботок вышел с тихим, тошнотворным звуком — как игла из воска.

— Короб! — рявкнула я.

Мой стальной инструментальный короб — Финн подсунул его снизу в ту же секунду, выстеленный, как я велела, толстым слоем серебряного мха, — захлопнулся над бьющейся тварью. Изнутри ударило — раз, другой, — потом мох сделал своё, и удары стихли до слабой, злой возни. Финн сел на крышку сверху. Для верности.

А на груди феникса, там, где только что сидела королева, осталась крошечная, уже не рыжая — белёсая искорка. Она мигала. Так мигает лампочка, когда напряжение на исходе.

— Всё, — сказала я, и голос у меня сел. — Чисто. Пельмень. Очаг твой.

Он спустился на край чаши неторопливо, вперевалку, по-хозяйски — маленький, тусклый, отощавший за неделю в свинцовой сети дракон размером с кошку. Оглядел зал: дымовое кольцо, цепь закопчённых гвардейцев, короля, застывшего в дверях (его величество прорвался-таки наверх и стоял, стиснув кулаки, не смея подойти к чаше), грифоньи крылья за окнами, меня.

«Значит, так», — сказал он деловито. —«Драконий огонь — это не пламя, женщина, что бы вы, двуногие, себе ни воображали. Пламя — это его тень. Драконий огонь — это сама жизнь, которая горит. Мы носим её в себе, копим всю жизнь и один раз можем отдать. Обычно мы отдаём её своим детям. У меня детей нет, я, по меркам мамы, сам ещё ребёнок, так что...»— он примерился к белёсой искре, —«...так что этой курице сегодня повезло стать моим единственным наследником».

— Пельмень. — У меня перехватило горло. — Что с тобой будет?

«Понятия не имею», — честно сказал он. —«Такого никто не пробовал. Может, ничего. Может, останусь размером с кошку навсегда. Может...»— он не договорил.

— Я запрещаю. Как твой лечащий врач — я запрещаю, слышишь?!

«А я — принц», — сказал он и вдруг ухмыльнулся во всю зубастую пасть, нахально, по-пельменьи, как в первый день. —«Перекрываю чином. И вот ещё что, женщина... Если я не вернусь — съешьте за меня всё, что найдёте в кладовой. Нет, стой. Отставить. Ничего не ешьте. Я вернусь и съем сам».

И выдохнул.

Я думала, драконий огонь — это рёв и ад. А это был выдох. Долгий, тихий, бесконечный выдох чистого изумрудного света — он тёк из маленькой груди в чашу, как течёт вода, как переливают кровь, и с каждой секундой Пельмень тускнел, а искра на груди феникса разгоралась: белая, золотая, зелёно-золотая, — и вот она уже не искра, вот уже вся чаша полна дрожащего зелёного золота, вот серые перья занимаются по краям, как занимается бумага, — не сгорая, а вспоминая, — и Пельмень, отдав последнее, качнулся и молча, тряпочкой, повалился с края чаши.

Адриан поймал его у самого пола.

А чаша — вспыхнула.

Я не смогу это описать. Не берусь. Скажу только, что тьма Чёрного полудня лопнула, как лопается лёд на реке, — сразу, во всё небо; что свет ударил из купола башни таким столбом, что его, как потом рассказывали, видели с моря; что серые твари — весь недобитый рой, все до единой, и в зале, и под куполом, и над городом — осыпались в этом свете невесомым пеплом, чисто и разом, как осыпается иней; и что по всему Драгенхольду, по всему, как потом выяснилось, королевству, прокатилась тёплая волна — и вечные светильники вспыхнули заново, и у целителей в лазаретах ожили под руками угасшие заклинания, и тусклые жар-птицы в зверинце заорали дурными голосами и засветились, как три люстры, и где-то в горах, далеко-далеко, дрогнула и пошла рябью древняя Пелена.

А в чаше, в облаке золотого пламени, встала птица.

Молодая. Огромная. Немыслимая. Оперение — рассвет и расплавленное золото, хвост — комета, и глаза... глаза те же самые. Старые, добрые, всё на свете видевшие золотые глаза на новеньком, сияющем, юном фениксе.

Зал упал на колени. Весь. Король — первым, и по каменному лицу его величества катились слёзы, и он не думал их прятать.

А я не упала. Мне было некогда.

Я сидела на полу за возвышением, и у меня на коленях лежал маленький серый дракон, и он не дышал.

— Нет, — сказала я. — Нет-нет-нет. Даже не думай. Мирра, сумку!

Если вы спросите меня, как делать закрытый массаж сердца дракону размером с кошку, я вам теперь отвечу: двумя пальцами, в нижнюю треть грудины, сто нажатий в минуту, и плевать, что по нему не писано ни одного учебника, сердце — оно сердце и есть. Я качала, и дула в жёсткие ноздри, и снова качала, и ругалась — Адриан был прав, я всегда ругаюсь, когда мне страшно, а мне никогда в жизни не было так страшно, — я ругалась на него последними словами, на наглую, прожорливую, самовольную ящерицу, которая не смеет, слышишь, НЕ СМЕЕТ, я тебя не для того молоком отпаивала, у тебя приём не окончен, у тебя обед не съеден, у тебя мама, в конце концов, ты у мамы один такой бестолковый, дыши, ваше высочество, ДЫШИ...

На плечо мне легло крыло.

Золотое. Огромное. Тёплое, как июльский полдень.

Возрождённый феникс стоял надо мной — он сошёл с чаши, и весь зал смотрел, не дыша, — и голос его вошёл в мою голову уже не образами. Словами. Молодыми, звонкими и оглушительно самодовольными:

«Отойди-ка, лекарка. Ты своё сделала — теперь моя очередь. У нас, у огненных, это называется — вернуть долг. А у тебя это, кажется, называется...»

Он склонился над серым комком у меня на коленях, и из клюва его скатилась одна-единственная капля жидкого золотого огня — прямо в приоткрытую драконью пасть.

«...переливание. Да. Мне нравится это слово».

Секунду не происходило ничего.

Потом серая чешуя дрогнула. По ней, от носа к хвосту, прокатилась изумрудная волна — раз, другой, — цвет возвращался, как возвращается румянец, — маленькая грудь поднялась, судорожно, глубоко...

А потом Огненный зал тряхнуло.

Тело у меня на коленях рванулось вверх и — выросло. Просто выросло, мгновенно, как раскрывается парашют: вспышка, порыв ветра, грохот опрокинутых жаровен — и под куполом башни, заслонив окна, развернулся дракон. Настоящий. Изумрудный исполин с крыльями от стены до стены, с гребнем, царапающим фрески, с глазами, как два золотых блюда; гвардейцы шарахнулись, король сел мимо приступки, мэтр Багль, только что прорвавшийся в зал с протоколом церемонии благодарения, посмотрел вверх, сказал «комнатный виверн» и очень аккуратно упал в обморок.

Дракон моргнул. Оглядел зал с высоты. Посмотрел на собственную лапу размером с телегу.

«Ух ты», — сказал он моим привычным, родным, наглым пельменьим голосом. —«Ничего себе меня раздуло».

И — схлопнулся обратно. Пыхнуло, свистнуло, и на моих коленях снова сидел дракон размером с кошку, изумрудный, блестящий, целый и страшно собой довольный.

«Так, — деловито сказал он в звенящей тишине. — Во-первых: я всё видел, ты по мне ревела, теперь ты вечная должница, с тебя окорок. Во-вторых, большая форма пока не держится, сил маловато — но она есть, женщина, она ЕСТЬ, я вернул её... В-третьих...»— он завертел головой, —«...я что-то пропустил? Обед был?»

И вот тут я его схватила, прижала и разревелась окончательно — под всеобщие крики, под золотые крылья, под хохот и рыдания вперемешку, — а он висел у меня в руках недовольным изумрудным полотенцем и бухтел, что слёзы — это солёно, а он предпочитает копчёное.

Где-то на краю зрения, в воздухе, знакомо развернулись золотые буквы — я не видела их с самого первого дня в этом мире:

Достижение: спасено бессмертное существо.