Лекарь Фамильяров. Том 10 · Глава 7

Глава 7

Пауза длилась, и публика у стойки честно в ней варилась.

Время шло к одиннадцати. Жалюзи были опущены, свет притушен, из дверного проёма стационара торчала белая ушастая голова, Пуховик решил, что такое дежурство слушают поближе с поста.

Пыльный герой вечера восседал в центре стойки, сменив цвет под её дерево, и от этого казалось, что доклад нам собирается делать сама мебель. Олеся так и стояла рядом со мной, сумку она машинально прижимала к себе, будто в ней ещё кто-то оставался.

Паскаль оглядел нас ещё раз, убедился, что внимание дозрело до нужной кондиции, и вместо сводки выкатил встречное предложение:

— Сначала эклер, шеф. Авансом. Работа была нервная.

— Нет, — сказал я. — Доклад, потом еда. И эклера не будет, будет твой диетический корм.

— Корм, — повторил Паскаль с интонацией, которой люди произносят слово «приговор». Цвет его пошёл пятнами оскорблённого достоинства. — Я четыре часа сидел в железной трубе. Во мне была пыль. И мне предлагают корм.

— Тебе предлагают корм и славу.

— Слава не хрустит карамелью на зубах, — отрезал хамелеон.

— Саботаж разведдонесения! — Феликс на жёрдочке встопорщился. — В военное время это трибунал!

— Трибунал тоже не хрустит, — попытался возразить Паскаль.

— Мальчики, — Олеся шагнула к стойке с миротворческой миссией на лице, — а если я ему испеку что-нибудь диетическое? На стевии, на рисовой муке, я умею, у Марины полменю таких…

Паскаль повернул к ней один глаз, и глаз выразил всю скорбь рептильного народа.

— Уважаемая, — сказал он проникновенно. — Я к вам со всей душой. Не оскорбляйте профессию кондитера сахзамом.

— Понятно, — Олеся подняла ладони и отступила.

Хамелеон демонстративно развернулся на стойке хвостом к аудитории и подытожил:

— Тогда ничего не скажу. Пытайте.

Ксюша ахнула. Саня подался вперёд с явным намерением провести переговоры по-своему, и я успел поймать его за плечо, пока дипломатия не перешла в силовую фазу.

А дальше меня прорвало на голом нерве этого бесконечного дня.

— Да как ты не понимаешь, дурень⁈ Мне не жалко для тебя всех эклеров мира! Я готов пойти и скупить целую кондитерскую прямо сейчас! Но у тебя поджелудочная посажена, ты же умрёшь от этого сахара, понимаешь⁈ Умрёшь! А я тебя потом с того света вытаскивать буду, как того грифона.

В приёмной стало тихо.

Паскаль медленно развернулся обратно. Посмотрел на меня, на мои руки, которыми я вцепился в край стойки. Пожевал ртом, будто закусывал губу, которой у хамелеонов не предусмотрено. И начал сереть, от головы к хвосту, до виноватого пепельного оттенка, который я видел на нём один раз в жизни, над пустой коробкой из-под торта.

— Ладно, — сказал он тихо. — Слушайте.

Он сел, обвил лапы хвостом, и голос его сменился, стал рабочим инструментом. Разведка начала доклад.

— Решётка выходит в их малый переговорный зал, за кабинетом. Слышимость отличная, вентиляция у них новая. В шесть с четвертью туда пришли оба. Флаберович и Якубс. Одни, без халатиков, охрану оставили за дверью. Говорили минут сорок. Пересказываю близко к тексту, я запоминал.

— Сначала обстановку, — сказал я. — Коротко.

— Обстановка богатая, — Паскаль дёрнул хвостом. — Весь день подо мной ходили халатики и носили кофе. Якубс до вечера мельтешил по залу и грыз трубочку от смузи, изгрыз три штуки, я считал. Флаберович не показывался до шести. А в шесть с четвертью они пришли вдвоём, и началось интересное.

— Теперь их разговор, — сказал я.

— Первое. Они всё понимают про этот город, — Паскаль прикрыл глаза, восстанавливая картину у себя в голове, и дальше заговорил в лицах. Актёр в нём работал даже на службе, голоса он снимал с оригиналов пугающе точно.

— «С этим лекарем под боком мы тут долго не проживём, — задребезжал он якубсовским тенорком, дёрганым, с манерной оттяжечкой. — Он нас уже один раз закопал. Он и второй раз закопает, я его глаза на открытии видел, Лекс, он же смотрел на нас, как на анализы!»

Ксюша поёжилась. Похоже было действительно страшно.

— «Второго раза не будет, — сменил Паскаль регистр на холодный флаберовичевский баритон, и в приёмной будто сквознуло. — Закапывать станет некого, пока он опомнится. Работаем по графику, собираем кассу и сваливаем из этой жалкой страны, которая не даёт нам развернуться».

— Он так и сказал, «по графику»? — переспросил я.

— Дословно. У них всё по графику, шеф.

— Сроки, — сказал я. Внутри уже холодело, по старой памяти организм узнавал интонацию, с которой приходят плохие анализы.

— Три недели. Ровно. Флаберович назвал дату, у них уже куплены билеты и что-то оформлено через юристов, я понял не все, там слова были длинные. Но три недели прозвучали четыре раза. Это опорная цифра, шеф. Они под неё строят всё.

— Три недели на одну клинику кассы не соберёшь, — сказал я. — даже с их ценником.

— А вот теперь главное, — Паскаль открыл глаза и обвёл нас взглядом, и никакого актёрства в этом взгляде уже не было. — Клиника напротив, это флагман. Витрина. У них по стране пятнадцать филиалов. Всё бывшее «Здоровое Ядро», вся сеть, они её переформатировали. Прямо сейчас в пятнадцати городах перевешивают вывески на «Эволюционариум». Капсулы уже развезены. Персонал обучен по методичке. Три недели все пятнадцать точек будут гнать конвейер, крутить Ядра до упора всем желающим, по предоплате, с гарантией результата. Потом касса, самолёт, граница. А страна остаётся с поломанными зверями и красивыми буклетами.

Он замолчал. Молчали и мы.

Пятнадцать. Цифра стояла посреди приёмной. Саня шевелил губами, явно пытаясь вспомнить, в каких городах он видел вывеску «Здорового Ядра», когда мотался курьером. Олеся смотрела на меня. Ксюша уже считала, я видел по её остановившимся глазам, и очень хотел бы, чтобы она этого не делала.

Первым голос вернулся к коменданту. Феликс грохнул крыльями, как аплодисментами:

— Подлинное лицо капитала! Выжать все соки из животного пролетариата, разогнать Ядра до истощения и сбежать с награбленным! Требую внести в протокол!

Протокол вести было некому, но возражать никто не стал.

И в эту паузу из стационара пришлёпал Пухлежуй.

Он честно проспал всю разведсводку, но общий сбор и громкие голоса разбудили в нём главный инстинкт его жизни. В зубах он тащил свою пустую миску. Миску он обстоятельно поставил на пол возле Сани, сел рядом и обвёл собрание ясным, полным надежды взглядом.

«…все собрались… это ужин?.. я готов…»

— Не ужин, — сказал я.

Пухлежуй вздохнул, лёг мордой на миску и остался при своих. На всякий случай. Вдруг под шумок.

— Во, боец, — не выдержал Саня. — Страна в опасности, а он с миской.

— Устойчивая психика, — сказал я. — Нам всем есть чему поучиться.

Тишина вернулась.

— Что теперь делать? — спросил Саня. Растерянно, без всегдашнего своего напора.

Саня вдруг замер, и по его лицу прошло понимание, догонявшее его все время.

— Стоп. Мне же вчера… — он посмотрел на Пухлежуя, разлёгшегося при миске. — Мне же этому батону вчера третий уровень сулили. Полчаса пели, потенциал, перспективы… Это они и его бы? В капсулу? На конвейер?

— За девятьсот тысяч, — сказал я. — С гарантией результата.

Саня посмотрел на своего зверя долгим взглядом и молча положил ладонь ему на загривок. Пухлежуй немедленно лизнул его в запястье, у него на любое движение был готов один ответ.

Ксюша сидела очень прямо, глядя в столешницу, и я видел, как у неё шевелятся губы. Она считала. Она умножала в уме одну клинику на пятнадцать, пятнадцать на три недели, и с каждым разом этого умножения лицо её теряло цвет. Потом она закрыла лицо руками.

— Сколько же их… Сколько зверей они сломают… Это же по всей стране… это в каждом городе сейчас кто-то ведёт своего… своего Персика или своего Пухлежуя… и им там улыбаются…

Олеся молча обняла её за плечи. Ксюша беззвучно плакала, осознавая масштаб.

А я стоял перед собственным экзаменом, из тех, что сдают за минуту и без пересдач.

Одну клинику напротив я бы обыграл. Уже обыгрывал, весь мой план работал, Штерн копала, бумага у Комаровой жглась, жалоба Сани лежала под входящим номером, капкан их я вскрыл и обезвредил. Партию на тридцати метрах улицы я вёл и довёл бы, изящно, чужими руками, по всем правилам жанра.

Но пятнадцать городов за три недели не обыгрываются из приёмной в сорок квадратов.

Я перебрал свой арсенал, по-аптекарски. Штерн. Золотой калибр, только бьёт он на дальность одного города, её слово весит в Петербурге и тает за кольцевой.

Комарова. Районный инспектор, вся её власть кончается на границе района, а дальше сидят пятнадцать таких же Комаровых, и половина, будем честны, уже прикормлена.

Жалоба Сани. Тридцать дней на ответ по регламенту, а у нас на всё двадцать один.

Пресса. Она у них своя, я видел логотипы на машинах у их крыльца. Они все куплены.

Тут нужен был другой калибр, и я знал ровно одно место в этом городе, где такой калибр находился.

Фамилия у калибра была короткая.

За Гольдманом стоял должок без срока давности. Срок пришёл.

Часы над стойкой показывали без четверти одиннадцать. Для звонков людям такого калибра время было неприличное, по всем этикетам этого мира. Этикеты подождут, у них впереди вечность, а у зверей в пятнадцати городах впереди было три недели.

Я достал телефон и отошёл к окну. Гудки шли долго, четыре, пять, я уже считал шестой, когда трубка ожила.

— Михаил Алексеевич. Рад слышать. Но я сейчас в отъезде.

— Дело не терпит отлагательств. Срочно.

— Смогу принять завтра с утра, сегодня никак. Извините.

— Я готов лететь к вам прямо сейчас, куда скажете.

В трубке рассмеялись, легко, по-гольдмановски:

— Я не в стране, Михаил… — и смех оборвался.

Пауза. Я слышал её всю, длинную, с фоновым гулом чужого далёкого зала. Человек на том конце пересчитывал вводные. Гордый Покровский, который ни о чем не просил, звонит сам, ночью, и готов лететь. Такие данные Гольдман обрабатывал быстрее любой машины.

— У меня самолёт в Россию, — сказал он другим голосом. — Утром буду. Завтра в восемь ноль-ноль жду у себя.

Отбой.

Я убрал телефон и повернулся к своим.

— У нас есть выход.

— Куда вы звонили? — шёпотом спросил Саня.

— Тому, кто может дотянуться до пятнадцати городов, — сказал я. — Гольдману. Завтра в восемь утра узнаем, дотянется ли.

Ксюша вытерла глаза ладонями, размазав, и кивнула. Саня выдохнул так, будто всё это время не дышал. Олеся смотрела на меня, и в её взгляде вопросов было много, но задавать их при всех она не стала.

— А если он откажет? — тихо спросила Ксюша.

— Тогда буду искать другой калибр, — сказал я. — Но он не откажет. За ним долг, а долги такие люди платят аккуратнее налогов. Это вопрос не денег, больше репутации, единственной валюты, которую они не разменивают.

Феликс приосанился и подвёл черту, как умел только он:

— Когда пролетариату грозит физическое уничтожение, он умеет договариваться даже с олигархией! Временный тактический союз! История такое прощает!

Под эту резолюцию Паскаль, ветеран невидимого фронта, с достоинством придвинул к себе плошку и захрустел диетическим кормом. Хрустел он громко, показательно, всем своим видом сообщая, что настоящий разведчик ест что дают, и пусть это будет на совести командования.

Феликс покосился на этот демонстративный хруст, прошёлся по жёрдочке туда и обратно и вынес постановление:

— За образцовое выполнение боевой задачи объявляю товарищу хамелеону благодарность.

— В граммах объявите, — не отрываясь от плошки, отозвался товарищ хамелеон.

Он заслужил. Мы все понимали, что его торт ждал своего часа.

Олеся перед уходом задержалась у стойки и легонько щёлкнула ветерана разведки по спинке, с уважением.

— Огурец за мной, боец.

— Да-да, запишите за собой, — милостиво разрешил Паскаль, не отрываясь от плошки. — И зелень. Разведка помнит всё.

Расходились молча, каждый уносил свою часть общей тяжести.

Саня вызвался проводить Ксюшу, и никто не стал делать вид, что это из соображений безопасности. Пухлежуй утащил миску обратно в стационар, философски, ужин не состоялся, но состоится завтрак. Феликс остался на посту, и пост в эту ночь, я знал, будет нестись образцово, коменданту думалось лучше всего на боевом дежурстве.

Мы с Олесей шли домой пешком, через остывающий город.

Ночная улица была тихая, из тех летних петербургских, где слышно собственные шаги и чужой телевизор с третьего этажа. Над каналом стояла темнота, молодая, ещё неуверенная, город только заново учился ей после белых ночей. Олеся держала меня под руку и молчала два квартала, а на третьем спросила:

— Расскажи мне всё. С самого начала. Я же половину собираю по кусочкам, вчера «плохо», сегодня труба, ящерица, три недели… Я хочу картину. Целиком.

И я рассказал.

Про вечер открытия, про кабинет с окном на нашу приёмную. И так далее. Всё без утайки.

Олеся слушала, не перебивая, только рука её на моём локте сжималась на некоторых словах. А когда я закончил, она остановилась посреди тротуара, и её передёрнуло, всю, от плеч, крупно, как от глотка испорченного.

— Гадость какая, — сказала она. — Миш, ты понимаешь… вот прямо сейчас, пока мы идём, где-нибудь в Самаре или где у них там… какая-нибудь женщина ведёт своего кота в эту красивую капсулу. За свои деньги. И радуется, что достала запись. И хлопать будет, как та, в жемчугах. Она же думает, что дарит ему лучшее. А она ему покупает…

Она не договорила. Слово она искала, наверное, помягче, и не нашла. Жёсткое произносить не стала.

— Инвалидность, — договорил я за неё. — В лучшем случае.

— А той, в жемчугах… коту этому рыжему… им кто-нибудь скажет?

— Когда придёт к нам, скажем. Раньше она не поверит, от конкурента такое не слушают. Ксюша вчера тот же вопрос задавала, слово в слово.

— Потому что нормальный вопрос, — сказала Олеся.

Мы пошли дальше. Квартал она молчала, потом сказала, тихо, не глядя на меня:

— Миш. Скажи, что у тебя получится их остановить.

Соврать было легко. Соврать было бы даже правильно, по всем учебникам психологии, ночь, усталая женщина, завтра всем рано вставать. Я много лет говорил родственникам пациентов взвешенные, обтекаемые фразы и умел это делать виртуозно.

За прошлую жизнь я просил о помощи дважды. Оба раза для пациентов, оба раза наверх, через головы, и оба раза это стоило мне дороже иной операции. Умение просить в мою комплектацию не входило, и обе мои жизни это только подтверждали.

Ей я врать не стал.

— Сам я эту махину не остановлю, — сказал я. — Одну клинику остановил бы. Пятнадцать за три недели, нет. Поэтому завтра я иду просить помощи.

Олеся посмотрела на меня внимательно, будто сверяла с оригиналом.

Она знала меня достаточно, чтобы понимать, сколько стоит эта фраза человеку, который всю жизнь, обе жизни, привык решать всё сам, своими руками, и просить не умел. Она не стала утешать, подбадривать и говорить, что всё получится.

Она просто сжала мою руку, крепко, обеими своими, и мы дошли до дома молча. Это молчание было лучшим, что случилось со мной за последние два дня.

Уже у подъезда, доставая ключи, она сказала:

— Белую рубашку надень. К таким людям в белом ходят, я в кафе насмотрелась.

Штаб у меня теперь, судя по всему, работал круглосуточно и везде.

Утром город я пересекал на такси, по пустым ещё набережным, и всю дорогу редактировал доклад. Вычёркивал. Эпитеты, оценки, историю вопроса, всё, что человек уровня Гольдмана снимет с меня сам, одним взглядом. К воротам я подъезжал с готовым текстом.

Ворота питомника открылись передо мной без семи восемь.

Охрана была предупреждена, мою фамилию сверили с планшетом, и дальше меня повёл управляющий, встретивший у шлагбаума с той особой ночной корректностью, за которой читался приказ быть любезным и вопросов не задавать.

Питомник просыпался, по дорожкам катились поливальные тележки, у длинных кормушек левого корпуса гомонил молодняк, деля завтрак по праву сильного и наглого, и над всем этим стоял особенный утренний запах больших звериных хозяйств, сено, вода на камне и тёплые перья. Хозяйство было поставлено на широкую ногу, я отмечал это второй раз.

Дорога к административному корпусу шла через крытый вольер, и я знал, кого в нём встречу.

Бастион почуял меня с дальнего конца вольера. По вольеру прокатился шорох, потом мягкий, тяжёлый перестук, и к решётке из утреннего полумрака вышел грифон размером с микроавтобус.

Здоровый, лоснящийся, в новом пере, от того задыхающегося зверя, что бился здесь в конвульсиях с куском кевлара в глотке, осталась только память.

Он подался к решётке всей массой, пригнул голову к моему уровню и издал клёкот. Негромкий, приветственный, таким клёкотом здороваются со своими.

«…живой… тот самый… руки помню…»

— И я тебя помню, — сказал я, не останавливаясь, и на ходу приложил ладонь к подставленному клюву. Клюв был тёплый, как нагретый солнцем камень.

Молодой смотритель с тачкой корма застыл посреди прохода и смотрел на эту сцену круглыми глазами. Чемпион питомника, зверь, к которому персонал заходил по двое и по регламенту, тянулся через решётку за прикосновением, как дворовый кот.

— Вы ему кто? — не выдержал смотритель мне в спину.

— Лечащий врач, — сказал я, не оборачиваясь.

Секунду грифон дышал мне в ладонь, шумно, горячо, зверь весом в лёгкий грузовик умел быть осторожным, как ювелир. Больше нам ничего друг другу говорить было не нужно. Он помнил, откуда у меня право входить в эти ворота без очереди. Я шёл предъявлять это право по назначению.

Кабинет Гольдмана я видел второй раз, и второй раз отмечал одно и то же. Нет ни одной фотографий с нужными людьми, только звери, приглушённый свет, стол и окно во всю ширину, за которым на утренней арене гоняли молодняк. Всё сделано под уютный охотничий дом. Человек, которому нечего доказывать, вешает на стены только то, на что ему хочется смотреть.

Гольдман ждал меня в кабинете.

Он сидел за столом свежий, собранный, в костюме без единой складки, застёгнутый на все пуговицы, и если бы я не знал про ночной рейс, я бы решил, что он высыпался в этом кресле лет десять подряд. Перелёт выдавала одна деталь, двойной эспрессо на столе, вторая чашка за утро, судя по первой, отставленной к краю.

— Михаил Алексеевич, — он указал на кресло напротив. — Восемь ноль-ноль. Цените вы и моё время, и своё слово. Кофе?

— После.

— Значит, действительно срочно, — Гольдман сложил руки на столе. — Слушаю вас.

Я сел и доложил. По-военному, как докладывают наверх, когда счёт идёт на дни, факты, хронология, прогноз, без эмоций и без эпитетов, которые в таких докладах воруют время.

«Эволюционариум» напротив моей клиники. Технология форсированного разгона Ядер в капсулах, собранных без аварийных гасителей, прервать процедуру безопасно нечем в принципе, это конструктивная особенность.

Публичный инцидент на открытии, разгон кота с второго уровня до третьего при трёх сотнях свидетелей, процедура штатная, показатели честные, прогноз мой, массовые сбои разогнанных Ядер и первые смерти через шесть недель от процедуры. И главное.

Разведданные, источник надёжный, деталей раскрыть не могу. Пятнадцать филиалов бывшей сети «Здоровое Ядро» по всей стране переформатированы под ту же вывеску и ту же технологию. Горизонт планирования владельцев, три недели.

За три недели они собирают предоплаты по всей сети, после чего покидают страну с кассой, оставляя за собой тысячи форсированных зверей с приговором отложенного действия.

Гольдман слушал, не перебивая и не меняясь в лице. Оно оставалось спокойным. Один раз он отпил кофе, аккуратно, не спуская с меня глаз поверх чашки.

Я закончил и замолчал. Четыре минуты, как и рассчитывал, доклад уложился без остатка.

Гольдман перевёл взгляд на окно. На улице тренер поднимал в круг молодых грифонов, и они шли нехотя, по-утреннему, цепляя крыльями песок. Он смотрел на них, я не мешал, люди такого калибра думают не тогда, когда молчат, а всегда, молчание у них означает только вежливость к собеседнику.

Пауза стояла недолго. Гольдман поставил локти на стол, сложил пальцы и задал один-единственный вопрос:

— Что вы хотите от меня?

Я смотрел ему в глаза.

Попроси я денег, он кивнул бы, не дослушав, деньги для него были водой из крана. Попроси я совета, получил бы блестящий бесплатный совет. Но у меня в этом кабинете хранился ровно один вклад, и снимать его следовало целиком.

— Я просил у вас на аукционе не денег. Я просил услугу без срока давности. Вот она. За вами должок.

Тишина в кабинете стала звенящей. Где-то за окнами, в глубине питомника, коротко вскрикнул молодняк и смолк. Тренер что-то скомандовал, беззвучно за стеклопакетом.

Эспрессо остывал. Гольдман смотрел на меня, и впервые за всё наше знакомство я не мог прочитать в его лице вообще ничего.

Гольдман ставил чашку на блюдце долго, миллиметрами, без единого звука. Потом поднял на меня глаза и произнёс ровным, непроницаемым голосом:

— В этом случае отдать должок я вам не смогу.