Глава 2
— Из ужасного места, — повторила свинка и посмотрела на меня так, будто проверяла, не станет ли мне от этих слов страшно.
Мне стало холодно, я остался сидеть, руки покоились на коленях, спина расслаблена, никаких резких движений. Иначе мог ее спугнуть.
— Рассказывай про место, — попросил я. — Что помнишь. Любую информацию.
Она собиралась с духом долго, с полминуты. Потом тихо и сбивчиво заговорила:
— Там темно. Очень длинные комнаты, конца не видно. Клетки стоят рядами, много рядов. Окон нет. Белый свет включают по времени, гудит. Я никогда снаружи ничего не видела, меня привезли туда маленькой, я только изнутри знаю.
— Люди были?
— Люди приходят по времени. Покормить, убрать, увести кого-нибудь. Их мало. Они между собой почти не говорят, только короткое. «Третий ряд». «Этого». «Закрыто». Они в белом ходят. И в масках.
Она замолчала, переступила забинтованными копытцами по пледу. Белые носочки на её ногах смотрелись до дикости мирно рядом с тем, что она рассказывала.
— А звери? — спросил я.
— Звери говорили, — сказала она, голос у неё упал до шёпота. — По-настоящему, словами. Ночью, когда людей нет. Кто-то шептался через стенку. Кто-то плакал. Один всё время долго звал кого-то по имени, потом его увели, и стало тихо. Там нас таких много.
Вот оно и прозвучало.
Я сидел неподвижно и держал лицо, потому что пациентка неотрывно следила. Внутри у меня в это время становились на место факты, один к одному. К Феликсу с его пустой памятью и к Паскалю с его побегом добавился третий голос, из тёмных комнат без окон, где клетки стоят рядами и где ночами кто-то зовёт кого-то по имени.
— Как ты выбралась? — спросил я.
— Меня везли. В пластиковой коробке с решёткой, я в таких ездила на уколы. Долго везли, машина тряслась. Человек, который меня нёс, плохо закрыл дверцу, я слышала, что щёлкнуло только один раз, а надо два. Я ждала. Потом машина остановилась, там пахло бензином, человек ушёл, я ударила в дверцу пятачком. Она открылась, и я побежала.
— Сколько бежала?
— Не знаю. Днём я пряталась, под машинами, там тепло и не видно. И в кустах. Ночью шла на огни, где огни, там бывает еда, у баков. Потом я услышала музыку. Там, где музыка, там много людей. Я побежала на музыку. Дальше вы знаете.
Дальше я знал. Дальше был мой двор, десяток свидетелей и диктофон Сани.
— Уколы часто ставили?
— Каждую неделю. И кровь брали, из уха, — она показывая, повела забинтованным копытцем в сторону уха. — После уколов спать хочется и всё чешется. А один раз было, что после укола я неделю ничего не помню. Совсем ничего, дырка. Такое бывает?
— От некоторых препаратов бывает, — сказал я, а внутри у меня к списку вопросов будущей лаборатории прибавилась ещё одна жирная строка. — Больше не будет. Здесь колют только то, что лечит, и с объяснением. Спросишь, расскажу, что в шприце.
Она посмотрела на меня с большим сомнением. Идея, что содержимое шприца можно спрашивать, в её голове пока не помещалась.
— Как тебя зовут? — спросил я напоследок самое простое.
— Нюша, — ответила она сразу, охотно. — Меня так люди в белом звали. Когда уколы ставили, говорили: «Тихо, Нюша, тихо». Это я.
— Нюша, — повторил я. — Хорошо. Меня зовут Михаил. Я врач.
— Я знаю, — сказала она серьёзно. — У тебя руки врача. Я вижу руки сразу.
От двери в мою сторону пришла тёплая волна, эмпатический доклад часового, для которого стены не помеха.
«…страха меньше… ночью был во всю неё, сейчас на донышке… говори с ней ещё, ей легче, когда говорит…»
Говорить ей и правда становилось легче, это было видно по дыханию, оно выровнялось и ушло вглубь. А потом Нюша сделала вещь, которая на языке любого зверя означает высшую степень доверия, она повернулась ко мне боком, сунула пятачок в мисочку с кашей и стала есть. При мне. Не следя за моими руками.
За дверью в эту торжественную минуту отчётливо крякнуло.
Кряхтел Саня, с интонацией человека, у которого затекла нога, а отойти нельзя, пропустишь самое интересное. Следом зашипело Ксюшино «тихо ты», и подслушивающая делегация рассекретила себя окончательно.
Я вздохнул и открыл дверь.
За дверью обнаружились все трое, в позах, изображающих случайное в коридоре. Саня держал в руках швабру, которой здесь было делать нечего. Ксюша прижимала вверх ногами папку к груди. Любовь Степановна ничего не изображала, она стояла с судочком наперевес и смотрела мимо меня, на бокс.
Нюша при виде делегации напряглась. А потом увидела Любовь Степановну и перестала.
— Ох ты ж моя горемычная, — Любовь Степановна прошла мимо меня, как мимо мебели, села на корточки у бокса и спокойно положила ладонь свинке на загривок. — Набегалась. Натерпелась, всё, всё уже. Давай добавки принесу, каша свежая, тёплая ещё.
Вопросов она не задала вообще. Женщина с судочком закрыла самую страшную тему этого дня базовой потребностью, и по тому, как Нюша подставила загривок под её ладонь, было ясно, что метод работает лучше любой психотерапии.
— Отдыхай, — поднимаясь, сказал я Нюше. — Ты остаёшься здесь. Тут безопасно, тут кормят, у двери лежит барс, который тебя охраняет. Никто тебя отсюда не заберёт.
— А если придут? — спросила она тихо.
— Не советую им приходить, — ответил я и вышел, оставив пациентку на попечении добавки.
Через десять минут штаб собрался в приёмной, в перерыве между плановыми пациентами. Смолина пришла из смотровой, стягивая перчатки, Денисов встал за стойку со своим блокнотом, Феликс занял жёрдочку, и по блеску его глаз было видно, что совещание он ждал с самого утра.
Рассказ Нюши я передал сжато, по фактам. Слушали молча. На «нас таких много» Ксюша прикрыла глаза. Смолина, не дожидаясь распоряжений, открыла свой планшет аномалий и вела запись, я в очередной раз отметил, что архив у нас теперь ведётся строже, чем в иных ведомствах, дата, источник, факт, без эмоций.
— Выводы, — сказал я. — Первый и главный, её везли. В переноске, на машине, долго. Значит, никакого бункера на необитаемом острове нет. Есть здание, транспорт, маршруты и люди, которые по ним ездят. Логистика оставляет следы всегда.
— География? — Денисов уже чертил в блокноте.
— Слабая. Она бежала несколько дней, но это дни маленькой измученной свиньи, петлявшей и прятавшейся. Радиус, город и ближние окрестности, точнее не скажу. Побег начался с заправки, а заправка могла быть в часе езды от их дверей. Куда её везли, мы тоже не знаем.
— Итого, искать есть что, но пока нечем, — подытожил Денисов.
— Пока нечем. Поэтому работаем тем, что есть, и работаем тихо. Распределяю.
Феликс на жёрдочке подобрался.
— Феликс. Ночное наблюдение за двором и подходами к клинике. Всё, что движется после полуночи, фиксируешь и докладываешь утром.
— Прошу занести в официальный протокол, — торжественно проскрипел комендант. — «Ночное наблюдение за двором и подходами». Именно в этой формулировке. Это первая штатная должность, которой соответствует моя фактическая нагрузка.
— Кирилл, занеси, — сказал я, и Денисов с серьёзным лицом записал формулировку в блокнот.
— Паскаль.
— Тут, шеф, — стеллаж у окна обозначил себя зелёным силуэтом.
— Дневная работа. Висишь на фасаде, слушаешь район. Разговоры у крыльца, на остановке. Меня интересует всё про свинью и про чужих людей с вопросами.
— Принято, — Паскаль выдержал паузу. — По расценкам наружного наблюдения. Ставка, эклер в день, полевые условия, риск, ультрафиолет, — попытался вновь поставить свою цену за услуги.
— Лимит — один в неделю, — сказал я. — Утверждён после лукума с тортом, действует пожизненно.
— Полтора в неделю. Учитывая вредность.
— Один. И тот в субботу.
— Грабёж, — сообщил стеллаж, но по обертонам было слышно, что торг завершён и сделка принята.
— Любовь Степановна, — я повернулся к стойке. — У вас самая тонкая работа. Ваши знакомые по кварталу, бабушки у подъездов, дворники. Если кто-то в округе начнёт спрашивать про пропавшую свинку, вы об этом узнаете раньше всех. Ничего не спрашивайте сами. Только слушайте.
— Та это ж я и так, — пожала плечами Любовь Степановна. — Слухать я умею лучше, чем говорить, шо б там дочка ни казала. Поняла. Ушки на макушке, рот на замке.
— Мих! — Саня уже стоял, и его распирало. — А я? Давай я по подвалам пройдусь, по гаражам, я же знаю, где спрашивать! Да я за три дня весь район…
— Нет.
— Мих!
— Саня. Нет! Ты лицо клиники, тебя знает половина квартала, и после твоего диктофонного номера на тебя смотрят особенно внимательно. Один твой вопрос в неправильном месте, и вся легенда с записью летит в мусор. Клиника должна выглядеть скучно. Будни, кролики, когти, никто ничего не ищет.
Саня сел. Надулся он при этом так демонстративно, что Пухлежуй под лавкой на всякий случай лизнул его в лодыжку, восстанавливая мировую гармонию.
— И общее правило, — Денисов поднял глаза от блокнота. — Повторю вчерашнее, потому что оно теперь главное. Если Нюшу ищут, её след обрывается на нашем фестивале, в толпе. Дальше следа нет. Ни один человек из этой клиники не задаёт про неё вопросов. Мы не ищем лабораторию. Мы лечим кроликов и стрижём когти.
— А на самом деле? — не удержалась Ксюша.
— А на самом деле мы лечим кроликов, стрижём когти и очень внимательно слушаем, — сказал я. — Пока так. Терпение, это тоже метод.
Дверь нового крыла открылась, и в приёмную выглянул Петрович. Вид у него был из тех, с какими выходят из лаборатории после длинной смены, на лбу отпечаток от окуляров, глаза довольные и злые одновременно.
— Док, зайди-ка, — сказал он. — По пчеле есть ответ.
Да, еще и пчела. Ни минуты покоя.
Банка стояла на столе, под бестеневой лампой, в круге такого света, в каком не спрячется и пылинка. Денисов вошёл следом за мной и встал у эфирного анализатора.
Петрович молча протянул мне ювелирную лупу.
— Затылок, — сказал он. — Смотри от основания головы, чуть правее середины. Не торопись.
Я взял лупу и наклонился к банке. Пчела сидела на стекле изнутри, в спокойной рабочей позе, и рассматривать себя позволяла с прежним терпением. Хитин на затылке шёл ровными сегментами, ворсинки на местах, всё как в атласе. А потом я поймал фокус, и атлас закончился.
Через хитин, у самого основания головы, шёл шов.
Микроскопический, короче миллиметра, очень ровный. Под ним, в глубине, серело крошечное, инородное включение, с чёткой геометрической гранью.
Я разогнулся. Подышал. Наклонился снова, поменял угол, проверил себя.
Шов никуда не делся.
— Имплант, — сказал я.
— Да, — согласился Петрович. — Вживлён давно и чисто, работал профессионал. Я такое видел один раз в жизни, на закрытой кафедре, на крысах. На насекомом, не видел никогда.
— Кирилл, что по контуру?
Денисов повернул ко мне планшет с данными.
— Прогнал трижды, с поправкой на стекло. Ядро есть, — он повёл пальцем по нижней, едва отрывающейся от оси линии. — Родное, без признаков искусственного выращивания. Но смотрите на амплитуду. Оно слабое, на грани фона, контур искажён, вот здесь и здесь провалы, каких у здорового насекомого не бывает. Что-то постоянно давит на Ядро изнутри.
Картина сложилась целиком, она была поганая.
— Это живая эфирная пчела, — сказал я вслух, для протокола, который Денисов уже вёл. — Обычная живая пчела, которой вживили имплант. Кто-то взял живое существо и переделал его в инструмент. Дистанционный глаз, датчик, не знаю что, разберёмся. Имплант сидит у неё в теле и душит её Ядро. Из-за этого она не берёт мёд. Поэтому она такая… — я поискал слово, — неправильная. Ей, скорее всего, просто нечем хотеть.
В лаборатории помолчали.
— И это меняет её статус, — закончил я. — Вещдоком она была до этой лупы. С этой минуты она пациент.
— Пациент-то пациент, — сказал Денисов, голос у него стал тем самым, каким он считает риски. — Если это имплант, он может быть передатчиком. Если он передатчик, он может работать прямо сейчас. Она сутки стоит в нашем стационаре и полдня лежит в нашей лаборатории. Если кто-то на том конце слушает, мы уже засвечены по самую вывеску.
Стало тихо. Петрович крякнул.
— Глушить, — сказал он. — Короб железный, банку в короб.
— Фольга, — предложил Денисов. — Обмотать банку, потом короб.
В открытую дверь лаборатории, молча вошёл Саня. Он подошёл к столу, держа в руках чёрную коробочку с короткой антенной и экранчиком, повёл ею вокруг банки, сверху, снизу, с боков, глядя на экранчик, что-то переключил, повёл ещё раз.
— Чисто, — сказал он. — Эфир чистый, радиочастоты чистые, во всех диапазонах, какие эта штука берёт. Имплант молчит.
Мы смотрели на него. Саня пожал плечами.
— Сканер жучков. Из старых запасов, ещё с рынка. Хороший, немецкий, я им склад проверял, когда с поставщиками… — он вовремя затормозил. — Неважно. Рабочий, короче. Держу в клинике на всякий пожарный. С этими Флаберсами, что угодно можно ожидать.
— Премия, — сказал я. Этот парень удивлял меня с каждым разом все больше. — И еще одна за вчерашнюю находчивость с диктофоном. Так что всего — две премии. Впиши карандашом, потом обсудим происхождение прибора.
— Так я ж говорю, неважно, — обрадовался Саня.
На шум в лабораторию спланировал Феликс. Комендант прибыл проведать арестанта, услышал хвост разговора, и я имел удовольствие наблюдать, как в его голове со скрежетом перекладываются идеологические стрелки.
— Работаем, — сказал я и повернулся к столу, к банке, в которой сидело крошечное существо с железкой в затылке. — А пока сделаем то, что делает врач, когда в пациенте сидит то, чему там не место.
Я обвёл взглядом свой консилиум.
— Будем извлекать имплант.
Феликс на дальнем краю стола издал короткий одобрительный скрежет. Судя по звуку, курс партии снова совпал с курсом клиники.
Консилиум по методике собрался после того как схлынул поток клиентов, в той же лаборатории, и с первых минут пошёл в правильную сторону, то есть в спор.
— Углекислота, — Смолина листала на планшете свои протоколы. — Стандарт для обездвиживания насекомых, вся лабораторная практика стоит на нём. Подача газа в замкнутый объём, оцепенение за минуту. Глубина управляемая, всё быстро и предсказуемо.
— Для здоровой пчелы — да, — я покачал головой. — Для этой, нет. Категорически. Углекислота закисляет гемолимфу, это раз. Она бьёт по всем обменным контурам, это два. А теперь смотри на её Ядро, амплитуда на грани фона, контур продавлен имплантом, резервов нет вообще. Мы дадим газ, среда поплывёт, и это Ядро может просто схлопнуться. Мы получим идеально обездвиженного пациента, который больше не проснётся.
— Альтернатива?
— Холод. Плавное охлаждение, физиологическое оцепенение. Насекомое втекает в него естественно, без химии, Ядро мягко притормаживает вместе со всем организмом. Для Ядра это самый щадящий наркоз из существующих.
— Минус? — спросила Смолина, хотя по её глазам я видел, что минус она уже вычислила сама.
— Окно. Держать её на холоде долго нельзя, переохлаждение убивает так же надёжно, как газ. У нас будет короткое расчётное окно на всю операцию, и продлевать его нечем.
— Насколько короткое?
— Посчитаем по массе и температуре. Минуты.
Смолина посмотрела на банку, на свои протоколы, снова на банку. Кивнула.
— Холод. Согласна. Записываю в протокол обоснование.
— Теперь моё условие, — Денисов постучал пальцем по монитору анализатора. — В хирургию не лезу, но мониторинг мой, и он не обсуждается. Веду контур Ядра в реальном времени, всю операцию. Назначаем красную зону заранее, на берегу. Кривая касается красной зоны, операция сворачивается немедленно, на любом этапе, что бы ни оставалось доделать. Немедленно, Михаил Алексеевич. Это условие.
— Принято, — сказал я, сказал честно, потому что условие было правильное. — Красную зону посчитаем вместе. Предлагаю от стартовой амплитуды, минус пятьдесят процентов, жёлтая, работаем с докладом каждые десять секунд. Минус шестьдесят, красная, стоп без обсуждений.
— Согласен, — Денисов записал цифры и подчеркнул. — Объявлять буду в процентах от старта, чтобы без разночтений.
— Температурный контроль и тайминг беру я, — Петрович уже писал что-то на листе. — Площадку откалибрую к вечеру, датчик поставлю на сам подиум, а не в банку, чтоб без вранья. Секундомер тоже мой. Объявлять буду вслух.
Распределение легло само, я оперирую, Смолина на микроинструментарии, Денисов на эфирографе, Петрович на температуре и времени. Четыре человека на пациента весом в десятую долю грамма.
— Проговорю масштаб, чтобы никто не обманывался, — сказал я, когда листы протокола были расписаны. — Операционное поле меньше человеческого ногтя. Существенно меньше. Пациентов такого размера на хирургическом столе этой клиники ещё не было. Права на второе движение там нет, рука дрогнула, пациента нет, без вариантов и реанимации.
В прошлой жизни у меня был щегол. Восемнадцать граммов певчего веса, опухоль у основания крыла, хозяйка плакала в коридоре. Я тогда неделю тренировал руки на шовном материале, вязал узлы в чашке Петри, пинцетом, под лупой, каждый вечер после смен.
Операция заняла одиннадцать минут, сосуды там были тоньше человеческого волоса, и всю операцию я работал в паузах между ударами собственного сердца, потому что на пульсе кончик иглы гулял на полмиллиметра. Щегол пел потом ещё шесть лет, хозяйка присылала открытки. Полмиллиметра. Здесь у меня и этого не будет.
— Вечером, после потока, — сказал я. — Всем отдохнуть и поесть. Руки мне нужны свежие. Свои в том числе.
Олесе я написал коротко, задержусь, операция, всё штатно. Ответ пришёл сразу, в её фирменном стиле: «Ужин в холодильнике. Пациенту удачи». Про то, что пациент весит десятую долю грамма, я уточнять не стал, пусть это будет сюрприз к субботнему ресторану.
К позднему вечеру мы развернулись в операционной нового крыла, и вышло символично: первым пациентом в её истории становился зверь весом в десятую долю грамма.
Петрович перетащил из лаборатории всё потребное, охлаждающую площадку, оптику, термостат, и собирал операционное место так, как собирают его люди, у которых за спиной сорок лет приборной дисциплины.
Направленный свет он выставлял минут двадцать, гоняя тени по подиуму, пока не убил последнюю. Ювелирная оптика встала на кронштейне, на уровне моих глаз, отрегулированная под мою посадку с точностью до сантиметра. Рядом с подиумом легла охлаждающая площадка, и на её торце Петрович закрепил выносной датчик, подписав маркером прямо на корпусе: «верить сюда».
Смолина раскладывала микроинструментарий из нового аукционного комплекта. Пинцеты тоньше иглы и зонды легли на стерильную салфетку, в том порядке, в котором пойдёт операция, справа налево. Раскладывала она молча, и по её рукам я видел то, что мне сегодня было нужнее всего: руки не суетились.
Прогон сделали дважды.
По шагам, вслух, от охлаждения до согревания, каждый свою партию. Кто что говорит, кто что подаёт, кто по какому слову останавливается. На втором прогоне слова кончились, остались кивки, и это был правильный признак: команда сыгралась ещё на прогоне.
— Вы готовите пчелу, как мантикору, — заметила Смолина, выравнивая последний зонд. — Тот же протокол, та же тщательность. Я видела, как вы шли на полостную, разница в подготовке — ноль.
— Разница в размере поля, — ответил я. — Больше разницы нет нигде. Жизнь везде одинаковая, и весит она везде одинаково, хоть в мантикоре, хоть в пчеле. Привыкнешь к этой мысли — станешь хирургом. Ты, впрочем, уже.
Смолина ничего не сказала, но зонд она положила так бережно, будто он был из хрусталя.
В разгар подготовки в коридоре нового крыла нас перехватила Любовь Степановна с подносом. Бутерброды, чай, всё по-военному просто и по-домашнему щедро. В операционную она не сунулась и на порог, порядок есть порядок.
— Кушайте, — распорядилась она. — Голодный хирург — это ж вредительство.
Пока команда жевала, она посмотрела через открытую дверь на банку, дожидавшуюся своего часа на столике. Про арестантку ей уже рассказали, в упрощённой редакции, без слова «имплант»: дитё, над которым ставили опыты, будем спасать.
Любовь Степановна посмотрела на пчелу долгим взглядом. Потом молча сходила в подсобку и вернулась с блюдечком, на дне которого блестела капля сиропа. Блюдечко она вручила Смолиной с наказом поставить рядом с банкой, аккуратно, чтоб не мешало.
— На потом, — пояснила она. — Когда очнётся. Оно ж после наркоза сладенького захочет, дитё.
Никто не стал говорить ей про вероятности. Блюдечко осталось стоять, и, честно говоря, работать рядом с ним было почему-то легче.
В стационаре перед операцией я сделал контрольный обход. Нюша спала, зарывшись в плед, добавка стояла съеденная до блеска. Пуховик лежал у бокса в карауле и на мой вопросительный взгляд ответил коротко:
«…спокойно… сны плохие были, я рядом лёг, ушли…»
Есть звери, которых не заменит никакая аппаратура.
Феликс явился к началу и взглядом, чтобы не выдавать себя, запросил допуск в операционную.
— Пост у двери, за смотровым окном, — отрезал я. — Контроль внешнего периметра. В операционной лишних тел не будет, даже государственно необходимых.
Феликс занял пост за круглым смотровым окном двери, вытянулся и застыл с той парадной неподвижностью, по которой в нём даже посторонний опознал бы часового.
— Начинаем охлаждение, — сказал Петрович и повернул регулятор.
Банку перенесли на площадку. Дальше мы стояли и смотрели, как холод делает свою работу, плавно, градус за градусом, по кривой, которую Петрович расчертил заранее. Пчела сначала ползала по стеклу, всё медленнее, потом остановилась. Постояла. Сложила крылья, подобрала лапки и осела на дно банки, в позу глубокого оцепенения.
— Оцепенение, — Петрович щёлкнул секундомером. — Расчётное окно — семь минут. Пошло. Окно открыто.
Пчелу достали из банки.
Смолина перенесла её на микро-подиум мягким пинцетом, и я закрепил пациентку в фиксаторе, лапки и крылья под эластичные держатели, затылком вверх. В оптике она перестала быть пчелой из банки и стала операционным полем: сегменты хитина, ворс, и в фокусе, у основания головы, тот самый шов, ровный, как чужая подпись на нашем документе.
Вдох, выдох. Пульс я согнал вниз ещё на охлаждении, старым способом, дыханием по счёту. Спокойно, Покровский. Просто очень маленький пациент.
— Поехали. Скальпель один.
Инструменты пошли из рук Смолиной без слов, по протоколу прогона. Работал я на паузах между ударами собственного сердца, в том выученном за прошлую жизнь ритме, когда движение укладывается в мёртвую точку между толчками пульса, а на толчке рука просто ждёт.
— Контур стабильный, — ровно вёл Денисов от монитора. — Амплитуда без изменений. Работайте.
— Минута сорок, — отсчитывал Петрович.
Микронадрез хитина я сделал по границе шва, на десятую миллиметра, ювелирным кончиком. Хитин разошёлся, открывая ложе импланта, и я замер.
Плохо.
Имплант не лежал в тканях. Он в них врос. Вокруг серой геометрической точки, оплетая её, шла живая ткань, тонкие светлые волокна с характерной структурой, которую я слишком хорошо знал по эфирографии: ткань Ядра.
Организм долгое время пытался то ли отторгнуть чужака, то ли приручить его, и в итоге проводящие волокна Ядра обросли имплант со всех сторон, как корни обрастают камень.
Дёрни камень — порвёшь корни. Одним движением снять эту штуку было нельзя. Одно движение здесь означало вырванный кусок жизненно важного узла и мёртвого пациента на подиуме.
— Осложнение, — сказал я вслух, не отрываясь от окуляров. — Имплант врос. Ткань Ядра оплела его по всему периметру. Меняю план: отслаиваю по волокну. Это долго. Мы выйдем за расчётное окно, и выйдем сильно.
Тишина в операционной длилась ровно один удар пульса.
— Переохлаждение, — сказал Петрович. Без вопроса, просто обозначил цену.
— Знаю. Риск мой, решение моё, беру на себя. Кирилл, твоё условие в силе: красная зона — стоп. Всё остальное — работаем.
— Принято, — сказал Денисов. — Контур пока стабильный.
— Три тридцать, — сказал Петрович. Голос у него был ровный, лабораторный, и только костяшки на секундомере побелели.
Я подобрал микрозонд, самый тонкий из всего, что лежало на салфетке, и начал отслаивать первое волокно.
— Семь минут, — сказал Петрович через вечность. И добавил, ровно, как объявляют станции: — Расчётное время вышло.
— Продолжаем, — сказал я, не отрываясь от окуляров.
Дальше время перестало измеряться минутами и стало измеряться волокнами.
Каждое отслаивалось отдельно. Подвести зонд в мёртвой точке пульса. Приподнять волокно на микрон, дать ему сойти с гладкой грани самому, без рывка. Дождаться следующей мёртвой точки.
Следующее волокно. Их было много, они лежали слоями, и под каждым снятым слоем обнаруживался новый, плотнее прежнего, ближе к узлу.
Смолина подавала инструменты в темпе, который я не заказывал, она его предугадывала. Зонд ложился в пальцы за долю секунды до того, как я понимал, что он мне нужен. Ассистентов с таким чувством операции я в прошлой жизни встретил двоих, и оба к концу карьеры оперировали лучше меня.
— Пять градусов на подиуме, — говорил Петрович. — Девять минут общего холода.
— Контур держится. Амплитуда минус десять от старта, — вёл Денисов.
Лоб у меня взмок. Капля пошла от виска вниз, и Смолина, не дожидаясь просьбы, промокнула мне лоб салфеткой в очередной мёртвой точке, не задев ритма.
На двенадцатой минуте пошло проседание.
— Кривая падает, — голос Денисова оставался ровным усилием воли, я это слышал. — Минус тридцать от старта. Минус тридцать пять. Холод добрался до Ядра.
— Сколько до красной зоны?
— Двадцать процентов запаса. При такой скорости — минуты полторы.
Я оценил поле. Имплант держался на последнем слое, три волокна, может, четыре, самые глубокие, самые сросшиеся. Позади осталось вдесятеро больше. Отступить сейчас означало согревать пациентку с полуоторванным имплантом в ране, с открытым доступом, со всем букетом шока, и второй такой операции её Ядро не выдержало бы точно. Дорога назад была длиннее дороги вперёд.
— Сделано больше, чем осталось, — сказал я вслух, для протокола и для команды. — Отступление убьёт её вернее. Иду до конца.
— Минус сорок, — сказал Денисов. И замолчал.
Первое волокно из последних сошло чисто. Второе держалось, я дал ему три мёртвые точки, на третьей оно отпустило грань. Третье лежало под самым узлом, в худшем месте из возможных, и я вёл зонд туда медленнее, чем двигается минутная стрелка.
— Минус сорок пять. До красной — пять.
Мёртвая точка. Ещё микрон. Мёртвая точка.
Щелчок.
Он пришёл в кончик зонда, тактильный, почти без звука: последнее волокно сошло с грани, и серая геометрическая точка отделилась от живого. Я подхватил её пинцетом, вынес из поля и опустил в лоток.
Стук импланта о металл лотка был громче всего, что прозвучало в этой операционной за вечер. Крошечная штука, с маковое зерно, не больше.
— Имплант извлечён. Целиком, — сказал я. — Поле чистое, узел цел.
Петрович сгрёб лоток раньше, чем я договорил, накрыл его стерильной чашкой и отставил на дальний столик с осторожностью сапёра, несущего разряженный взрыватель. Микроскоп подождёт до утра, в лаборатории, куда эта штука отправится под замок. Первая физическая улика. Первый предмет, который можно положить на стол и сказать: лаборатория существует, вот её почерк.
Но это было потом, всё потом.
— Согреваем, — скомандовал я. — Плавно, Пётр Петрович, кривая ваша.
Петрович вернулся к регулятору в два шага. Площадка пошла на нагрев, градус за градусом, и мы начали вторую половину этой ночи. Ту, в которой от нас уже ничего не зависело.
Согревание шло восьмую минуту, и эти восемь минут тянулись дольше всей операции.
От стола никто не отходил. Смолина так и стояла с последним зондом в руке, забыв его положить. Петрович врос в регулятор и вёл кривую нагрева вручную, не доверяя автоматике. Я сидел перед оптикой и смотрел на пациентку.
Пчела лежала на подиуме без движения. Крылья сложены, лапки подобраны, микрошов на затылке обработан. Всё по протоколу. Оцепенение при согревании выходит из насекомого постепенно, я знал сроки и физиологию. Знание не помогало никак.
— Температура штатная, — сказал Петрович. — Дальше она сама.
— Контур? — спросил я.
— Стабилизировался, — Денисов не отрывал глаз от экрана. — Падение остановилось, держится на минус сорока от старта. Но это всё. Динамики пробуждения нет. Плоская линия, без всплесков.
Дверь операционной приоткрылась, тихо, на ладонь. В щели обнаружились три лица, одно над другим: Саня, над ним Ксюша, над обоими Любовь Степановна. Прогонять их я не стал, просто кивнул на дальнюю стену, и делегация просочилась внутрь, к стене, беззвучно, как умеют ходить люди только в двух местах на свете: у постели больного ребёнка и здесь.
За смотровым окном шевельнулся Феликс. Комендант посмотрел на нас, на стол, оценил обстановку по одному ему ведомым признакам и покинул пост. В приоткрытую дверь он вошёл пешком, важно и тихо, прошагал по полу, взлетел на дальний край стола и оттуда, шагом, аккуратно переставляя лапы подальше от стерильной зоны, подобрался ближе к подиуму. Сел. Уставился на пациентку.
Никто его не выгнал.
Минуты шли. Петрович один раз сверился с датчиком, убедился, что температура штатная, и убрал руки от регулятора, регулировать больше было нечего. Смолина заметила зонд у себя в руке и положила его на салфетку, беззвучно.
Тишина в операционной стояла такая, что было слышно, как в термостате щёлкает реле и как дышит у стены Любовь Степановна. На краю стола, у пустой банки, блестела капля сиропа на блюдечке. На подиуме, в круге бестеневого света, лежало крошечное тельце, ради которого семь человек и одна сова не дышали уже девятую минуту.
— Ядро держится, — тихо сказал Денисов, глядя на монитор. — Теперь всё зависит от неё.
Пчела не двигалась.