Глава 9
До калитки ближе всех было мне с нижней ступеньки, и я побежал, никого не дожидаясь. Матвей развернулся и побежал рядом, с ружьём, бившим его по спине.
Сзади хлопнула дверь бани, и через полсотни шагов Сенклер догнал нас и пошёл вровень, в одной рубахе, ничего не спрашивая. Гольдман остался у крыльца. Я слышал, как он что-то сказал собакам, и обе не тронулись с места.
Улица в Бродах была одна, дом Златы стоял на ней последним, через два двора от Сенклера, окнами на ельник. Свет горел только в сенях. Калитка была распахнута, Матвей её так и оставил, когда бежал к нам.
Выть в доме перестали, когда мы были уже во дворе. Это было хуже воя.
В сенях на дощатом полу, между лавкой и порогом, на боку лежал мангуст. Крупный, старый, толстый в боках, каким бывает зверь, которого много лет кормят с рук и не гоняют. Лапы у него были сведены к животу, и по ним шла мелкая и частая дрожь, голова запрокинулась, глаза были открыты, из пасти на доски тянулась пена. Над ним, прижав кулаки к переднику, стояла женщина лет шестидесяти, в валенках на босу ногу, и смотрела на него, уже без воя, только открывая рот.
— Злата, отойди, — Сенклер взял её за плечо и одним движением отвёл к стене.
Я опустился на колени у самого пола. Браслет был на руке, я навёл его на зверя, и над запястьем развернулось окно.
[Вид: мангуст полосатый — Класс: Пет — Ядро: Уровень 3 — Сила 21 / Ловкость 34 / Живучесть 18 / Энергия 7 — Состояние: нестабильность Ядра, критическая]
Я положил ладонь ему на грудь, между передними лапами, где Ядро прощупывается лучше всего. Оно билось часто и мелко и раз в несколько ударов проваливалось совсем, так что под ладонью на секунду ничего не было. Оболочку я нашёл сразу, она была цела. Каналы от Ядра к лапам были на месте, но холодные. По ним ничего не шло.
Он умирал так же, как умерли те трое, с полным желудком и целой оболочкой, только ещё не умер.
— Что с ним? — спросил Сенклер сверху.
— Ядро. То же самое, что у косули, Ричард, только ещё живое, — я не поднимал головы. — Сумку мне. Она у двери.
Сумку я схватил на бегу, со ступеньки, где она стояла у моих ног, пока я собирался к ручью, и бросил её в сенях у порога. Сенклер поднял её и поставил рядом со мной на пол, не спрашивая, что в ней искать. Искать я умел сам.
Аптечка лежала на дне, под пакетами для проб, там: без неё я не выезжаю никуда, даже к мёртвым, потому что таковые в лесу имеют привычку оказываться живыми, как сейчас.
Стабилизатор Ядра в ампулах, физраствор, две системы, шприцы, катетеры, жгут. Феликс, зачитывая мой набор под протокол, до неё не добрался, она давно проходила у него как часть меня и в опись гарнизона не попадала.
Ампулу я взял и стал считать. Доза на этикетке стояла на пета второго уровня, на десять килограммов. В мангусте было килограммов шесть, с учётом того, сколько в нём было жира, и Ядро у него было третьего уровня, на ступень выше, чем у зверя, под которого писали этикетку. Третий уровень берёт больше на килограмм. Я делил и умножал, проверяя себя ещё раз, и всё это заняло у меня секунд двадцать. Треть ампулы, в физраствор, капельно, медленно.
— Ричард, найдите гвоздь. Над лавкой, в стене, любой.
Гвоздь нашёлся сразу, на нём висел ремень. Сенклер снял ремень и повесил его на плечо. Я развёл стабилизатор в пакете, собрал систему, нашёл на передней лапе вену, тонкую, но у старого зверя вены хорошо видны, и поставил катетер с первого раза. Пакет я повесил на гвоздь. Капли пошли.
Так я вешал системы в первый свой год в клинике, когда штативов у меня не было, а гвозди были. Мангуста я переложил на лавку, на сложенный половик, чтобы не лежал на досках, и положил ладонь ему на грудь.
Стабилизатор работает не сразу. Первые минуты, пока он доходит до Ядра по крови, зверь остаётся один на один со своими провалами, и эти минуты были у меня самыми длинными на любой капельнице. Ладонь я оставил там, где она лежала, и сделал то, что мог сделать в эти минуты сверх ампулы: потянулся к нему чутьём и толкнул через него то, что у меня получалось теперь толкать ещё лучше, тепло и покой, ровной волной, без слов. Так я когда-то грел Пуховика, когда он был ещё меньше кошки и синел от собственного холода. Мангуст был крупнее и старше, и он был мне никто, и я не знал, дойдёт ли до него хоть что-нибудь.
«…горит… внутри горит… не могу… держи… держи…»
Дошло. Жалоба пришла слабая, рваная, но пришла, и это значило, что там, внутри, ещё было кому жаловаться. Я толкал дальше, ровно, не сбиваясь.
Дрожь в лапах пошла реже. Потом она стала крупнее, потом ушла из задних лап, и мангуст сделал первый хриплый, длинный вдох, который я услышал. Второй был легче. Голова осталась запрокинутой, но глаза закрылись.
— Что вы делаете? — прошептала Злата.
В шёпоте был только вопрос.
— Грею, — ответил я.
Больше я ничего объяснять не стал, и она не переспросила. Она смотрела на мою руку, лежавшую на боку её зверя, и на его бок, который теперь поднимался и опускался, и, кажется, ей этого объяснения хватило.
Матвей стоял в дверях, с ружьём, и не входил. Я слышал его дыхание, он всё ещё не отдышался после бега.
— Откуда он у вас? — спросил я, чтобы она говорила, а не смотрела. — Мангуст. В деревне.
— Сын привёз, — Злата вытерла ладони о передник. — Средний. Лет шесть назад, из города, мне на день рождения. Игрушку, говорит, мать, тебе, чтоб не скучала. Сам через год уехал, а этот остался. Куда его. Жалко же.
— Жалко, — согласился я.
Ядро под ладонью билось теперь реже, но провалы не ушли, они только стали длиннее, и каждый раз я ждал, вернётся удар или нет. Возвращался. Я считал их про себя.
Дальше оставалось ждать.
Злата стояла у стены и не отходила. Сенклер сидел на корточках у лавки и смотрел на пакет и тонкую трубку, идущую к лапе. Матвей в дверях переложил ружьё с плеча на плечо. Никто ничего не говорил, и я был этому рад.
Через десять минут провалы стали короче. К двадцатой минуте я насчитал один провал на тридцать ударов. Полчаса спустя Ядро под ладонью билось ровно, слабо, но ровно, без провалов, и мангуст спал, дыша животом.
— Всё, — я снял ладонь и разогнулся, спина отозвалась сразу. — Спит. Пока спит.
Злата заплакала. Сенклер поднялся с корточек. Он стоял в дверях у соседки, в рубахе, с чужим ремнём на плече, и смотрел на гвоздь в стене, на котором висел пакет с физраствором, у него в деревне, через два двора от его коптильни. Что он при этом думал, я не знал. Он долго смотрел.
* * *
Спящего зверя я осмотрел так, как осматривал бы его в клинике, при хозяйке и при Сенклере, вслух называя то, что делаю. Злата принесла лампу и держала её над лавкой, не спрашивая, куда светить, и светила правильно.
Температура была в норме, я мерил под мышкой, за неимением другого, и долго держал. Дёсны розовые, наполнялись за секунду. Зрачки ровные, на свет лампы сужались оба разом.
Рефлексы на всех четырёх лапах были, я щёлкал по подушечкам, лапа отдёргивалась, пусть и лениво, спросонья. Живот мягкий, без напряжения, печень я нашёл на месте и обычного размера, кишечник под пальцами двигался. Суставы, все, до последнего, гнулись без хруста, для зверя его лет это было почти неприлично.
Потом я вернулся к Ядру и прошёл каждый канал пальцами, от узла к лапе и обратно. Каналы были целы. По ним теперь шло слабое тепло. Пульс Ядра я считал по часам Сенклера, он снял их и положил на лавку, не дожидаясь просьбы. Сорок два в минуту при норме на третий уровень около шестидесяти.
Всё в нём было как у здорового старого зверя, кроме одного. Ядро было полупустое. У косули его выпили до дна, здесь было другое, оно опустело наполовину, ровно, по всему объёму, будто из него за одну ночь вычерпали половину и ничего по дороге не тронули. Оболочка была без надрыва и следа, каналы никто не пережимал. Откуда вычерпали и куда, я не видел.
— Где он спит? — спросил я Злату.
— Тут и спит, — она показала лампой на лавку, на которой он лежал. — В сенях. Я ему половик стелю, он на нём и спит. Окно открытое, тепло же ещё. Он и любит, чтоб дуло. В избу не идёт, ему там душно.
Окно в сенях было маленькое, в одну створку, створка была настежь, подпёртая щепкой. Выходило оно на ельник. Я достал телефон и записал: «сени, лавка, окно открыто, на ельник». Зачем я это записал, я не знал, и думать об этом не стал.
— Ричард, — я выключил телефон и повернулся к Сенклеру. — Руками я сделал всё, что мог. Всё, что можно потрогать, я потрогал, и там всё цело. Дальше нужна кровь, посев и эфирограмма. Это лаборатория, у меня её здесь нет, а ответ мне нужен к утру.
Сенклер не переспросил, что такое эфирограмма.
— В райцентре есть пет-пункт, — Сенклер уже доставал телефон. — Сорок минут на машине. С лабораторией и с эфирографом, аппарат у них третий год стоит. Заведующий мне обязан, сделает ночью и сделает как для своего. Напишите, что вам нужно, я позвоню.
— И ещё, Ричард, — я поднял голову от сумки. — В коробке пробы, вода из ручья, шесть контейнеров. Их ждёт мой лаборант, в городе, Садовый проезд, двенадцать. Если ваш водитель после райцентра доедет до города, я буду знать про то, чем болеет этот лес, на сутки раньше.
— Отвезёт, — Сенклер уже набирал номер. — Мангуста первым, пробы после.
Больше он ничего не спросил, и я подумал, что это отлично. Петрович получит воду сегодня ночью, к утру поставит посев, и завтра у меня будет два ответа вместо одного.
Сенклер вышел звонить на крыльцо, я услышал через дверь, как он говорит, коротко и по делу, с первой фразы называя того, кто на том конце, по имени и отчеству. Про зверя он сказал «мангуст, Ядро, срочно», про меня ничего не сказал, и это, надо думать, было правильно.
Писать мне было не на чем, кроме коробки Петровича: она лежала в сумке, и в ней, под контейнерами, лежал его листок с порядком отбора проб, исписанный с одной стороны. Обратная сторона была чистая. Я написал на ней всё, что было нужно, и внизу, крупно, порядок.
«Кровь: общий и биохимия. Посев: мазок из пасти и кровь. Эфирограмма Ядра, полный режим, послойно, с оболочкой. Кровь первой, эфирограф после неё. После капельницы колоть один раз, больше нельзя».
Листок я сложил вчетверо.
Шесть полных контейнеров я оставил в коробке, шесть пустых переложил в карман сумки, коробку закрыл и подписал маркером на крышке: «Петрович, Садовый проезд, 12». Снаружи она была чистая, условие держалось.
Систему я снял, катетер вынул и на минуту прижал вену, пока Злата искала корзину. Корзина была большая, бельевая, с одеялом, и мангуста переложили в неё, не разбудив.
Пикап подъехал минут через десять. Вёл его парень с хозяйства Сенклера, я видел его днём у гостевого дома. Он вышел, посмотрел на корзину и не спрашивая кого везти, открыл дверь кабины. Злата села в кабину с корзиной на коленях, накинув сверху платок, я отдал ей листок, велев не выпускать из рук и передать заведующему лично.
Гольдман подошёл под конец. Он пришёл пешком, в своей кепке, без собак, и встал у калитки, глядя, как усаживают Злату.
Он не давал никаких советов, только спросил Сенклера, через кабину:
— Ричард, заведующий ночью точно будет на месте?
— Не будет, — бросил Сенклер. — Но будет его зам или кто-то из сотрудников.
— Хорошо, — Гольдман кивнул и наклонился к окну кабины. — Злата, там его покормите с рук, когда проснётся. С рук, не из миски. И окно в дороге закройте, не открывайте, пусть парень терпит.
Потом он что-то сказал ей ещё, я не расслышал, увидел, как он сунул что-то сложенное в карман её передника и вынул руку пустой. Злата открыла рот. Гольдман уже отступил от кабины и захлопнул дверцу.
— На обратную дорогу, — пояснил он через стекло.
Пикап развернулся во дворе и ушёл по улице к трассе. Я стоял и смотрел ему вслед, пока задние огни не пропали. Потом я посмотрел на свои руки, в перчатках, и снял их.
Матвей сидел на крыльце Златы, положив ружьё поперёк колен.
— Я говорил, — Матвей не сводил глаз с дороги. — Перекинулось.
— Перекинулось, — согласился я. — На одного мангуста из всей деревни. Который спит в сенях с открытым окном.
Матвей повернул голову и посмотрел на меня. Я и сам не знал, зачем это сказал. Фраза вышла из меня раньше, чем я успел её обдумать, и, уже сказав, я стоял и слушал её, будто её сказал кто-то другой.
* * *
Первое, что сделала Смолина, закрыла форточку.
Она прошла к окну по гречке, не глядя под ноги, крупа хрустела под тапками, и повернула до упора ручку. Потом она вернулась к столу, отодвинула стул и села, положив ладонь на серую папку. Паскаль к этому времени был уже не на карнизе. Пока она шла к окну, он перебрался на верхнюю полку, к самой стене, за банку с крупой, которая уцелела, и взял цвет банки. Пачка печенья осталась на карнизе, он выпустил её из лап в ту секунду, когда Смолина сделала первый шаг к окну.
— Так, — выговорила Смолина.
Говорила она ровно, ниже обычного, лишних звуков в нём не было. Паскаль знал этот голос по клинике и знал, что после него люди делают то, что им говорят.
— Кто тебя послал? Давно ли ты за мной ходишь? Что ты видел? По порядку.
Она задала три вопроса, один за другим, не дожидаясь ответа на первый. Паскаль молчал, сколько мог, а мог он недолго.
— Я гулял, — начал он.
Смолина не пошевелилась.
— Гулял, значит, вечером, воздухом дышал, у нас в стационаре душно, вы ж сами знаете, окно не открывают. Ну и заблудился маленько. Район незнакомый, темно. Смотрю, форточка. Дай, думаю, погреюсь. Мы ж холоднокровные, Екатерина Андреевна, я ж не по своей воле, у меня в сентябре организм требует. Хамелеоны в сентябре мёрзнут. Это наука.
— В субботу тоже мёрз? — уронила Смолина.
Паскаль замолчал.
В субботу он висел на этом самом карнизе два часа, пока она лежала в комнате с мокрым полотенцем на лбу, и он был совершенно уверен, что она его не видела. Она тогда встала, пришла на кухню и оглядела полку и потолок до самых углов, и на потолке ничего не было, одна побелка. Он это помнил. Он помнил, как гордился побелкой.
Цвет у него ушёл сам. Он не хотел, он держал банку, но банка была тёмная, а кафель за ней светлый, и его повело в кафель, в белый с серой прожилкой, и остановиться он не сумел.
Смолина смотрела на него ещё некоторое время. Потом она встала, открыла холодильник. Паскаль видел, как она наклоняется к нижней полке, и слышал, как звякнуло блюдце. Холодильник закрылся. Смолина поставила блюдце на стол, рядом с папкой, и на блюдце лежал эклер.
Эклер был настоящий, с кремом, крем был виден с торца, белый и плотный, такой не течёт. Шоколад сверху лежал ровно, без трещин. Паскаль видел эклеры в жизни, он получал их каждую неделю, по расписанию, один, и знал в них толк, как знают толк в том единственном, что положено по норме. Этот был лучше всех, какие он видел.
— У нас лимит, — просипел он с полки.
Голос у него сел, и он откашлялся.
— Один в неделю. По медицинским показаниям. Поджелудочная, главврач сказал. За этим строго следят. Мне за неделю уже выдавали, в понедельник, то есть сегодня, я его ещё утром… И завтра ещё Нюша обещала, за дисциплину. Так что мне нельзя. Никак. Мне потом…
— Сегодня за этим слежу я, — отрезала Смолина.
Она взяла блюдце двумя пальцами за край и передвинула его. К краю стола, ближе к полке, ровно под то место, где сидел Паскаль. Потом она снова села и положила ладонь на папку.
Паскаль смотрел на эклер.
Потом перевёл взгляд на папку. Папка лежала под её ладонью, ладонь была спокойная. Эклер лежал на краю стола, и до него было полтора метра по стене и полметра по столу, меньше, чем до пачки, которую он уронил. Он начал считать. Досчитал до двадцати и с удивлением обнаружил, что смотрит уже только на эклер. На сорока он потерял счёт.
Обнаружил он это уже на стене. Он спускался по кафелю, лапа за лапой, цвет менять было незачем. У края стола он остановился и посмотрел на Смолину.
Она не двигалась. Она сидела, положив ладонь на папку, и ждала. У неё на лице было одно ожидание. Паскаль спустился на стол.
— Ладно, — выговорил он, не глядя на эклер. — Ладно, я всё расскажу.
* * *
В баню я сходил первым, как было велено, и перед тем, как вытираться, осмотрел полотенце. Оно было чистое. Олесе я позвонил из предбанника, как обещал. Сенклер с Гольдманом пошли после меня и из предбанника уже не вышли, оттуда потянуло дымом и чем-то жареным, и я слышал, как Гольдман смеётся. Я оделся, проверил фонарь в третий раз и вышел к калитке, где ждал Матвей в другой куртке, толще прежней, с ружьём и со старым фонарём, с квадратной батарейкой.
За ручей мы перешли по тем же брёвнам, что днём. В темноте они были другими. Я светил под ноги и всё равно один раз поехал по мокрой коре. Матвей шёл сзади, он тут ходил без света, и я его понимал.
Роса легла густо. Трава у ручья стояла по колено, она была мокрая насквозь, и через десять минут штаны у меня промокли насквозь, а куртка отсырела снаружи. Я шёл по своим дневным точкам, по порядку, как они стояли у меня в телефоне, от ольхи, где лежал первый заяц, до края просеки. У каждой я останавливался, светил по кругу и слушал.
Слушать было нечего. Ночной лес шумит, это я знал с детства, в нём кто-то ходит, кричит, где-то падает шишка. Здесь ничего не было. Птиц я не слышал, мыши в траве не шуршали. Ветра тоже не было, и ельник стоял такой тихий, что я слышал, как у Матвея за спиной поскрипывает ремень ружья.
— Всегда так? — шепнул я, сам не зная, зачем.
— Не всегда, — Матвей тоже ответил тихо. — Весной было громко. Сейчас так.
Мёртвых не было. Я искал их в первую очередь, светил по траве, под кусты, вдоль ручья, где зверь идёт пить. Ничего не лежало. Лес был пустой.
Так мы прошли всю дневную петлю и пошли по ней второй раз, потому что уходить было рано. На часах Сенклера, которые он мне отдал на ночь, было без пяти час, когда мы вышли ко второму покосу, самому дальнему, у края ельника.
Матвей встал.
Он встал так резко, что я услышал это раньше, чем увидел, шаг оборвался, ремень перестал скрипеть. Потом он взял меня за рукав, сзади, и потянул, не сильно, ровно так, чтобы я остановился.
Я остановился и поднял фонарь.
На краю ельника, шагах в двадцати от нас, там, где покос упирался в первые ёлки, стоял медведь.
Эфирного медведя я видел в клинике, на столе, под наркозом. Этот стоял на всех четырёх, и в холке он был выше Матвея. Шерсть у него казалась бурой с прозеленью, как у всех эфирных, у которых Ядро отдаёт в тень. Он стоял и не двигался.
— Назад, — шепнул Матвей мне в самое ухо. — Медленно. К ручью. И не свети на него.
Я не пошевелился. Фонарь я держал на медведе.
— Это он, — Матвей говорил еле слышно и быстро, я не знал за ним такой скорости. — Про которого говорят. Здешний, за просекой живёт. Я его не видал ни разу, только следы, никто не видал, он к людям не идёт. Уходит. А этот стоит.
Он стоял. Я смотрел и видел, что он стоит неправильно. Голова у него была опущена ниже плеч, это у медведя значит одно из двух, либо он сейчас пойдёт, либо не может поднять. Задние лапы у него чуть подгибались, и каждый раз он их выпрямлял, это стоило ему усилия. Дышал он редко. Между вдохами проходило столько, что я успевал подумать, будет ли следующий, следующий приходил с хрипом, слышным с двадцати шагов. Глаза в свете фонаря не блестели. Они были мутные, как у зверя под плохим наркозом.
На свет он не шёл и от света не уходил.
Я поднял руку с браслетом. С двадцати шагов он не брал, я знал предел. Я сделал десять шагов вперёд.
— Куда! — выдохнул Матвей.
Браслет взял.
[Вид: медведь эфирный, теневой — Класс: Ферал — Ядро: Уровень 5 — Сила 88 / Ловкость 19 / Живучесть 63 / Энергия 4 — Состояние: нестабильность Ядра]
Энергия четыре. При уровне пять. Я знал, что это значит, и не удивился.
— Он болен, — я заговорил вслух, уже не шёпотом. — Тем же, чем мангуст. То же самое Ядро, только он большой. На мангуста хватило одной ночи, а на него нет, он ещё стоит. Матвей, он не опасен. На нас у него нет сил. У него сил нет на то, чтобы дойти до ельника.
Медведь стоял ещё некоторое время. Потом задние лапы подогнулись в последний раз, он не стал их выпрямлять. Он лёг там, где стоял, на бок, и остался лежать, я услышал, как он выдохнул.
«…тяжело… темно… лечь…»
Волна с десяти шагов дошла слабая, но дошла. Злости в ней не было.
Матвей за моей спиной опустил ружьё. Я слышал, как приклад коснулся мокрой травы. Он мне не поверил, это я знал точно, но он опустил ружьё, и этого было достаточно.
Я стоял и смотрел на лежащего медведя не меньше минуты. Он дышал. Потом я поднял фонарь выше и посмотрел за него, на ельник, на первые чёрные и мокрые ёлки, и дальше, куда не доставал луч. Там ничего не было. Я и не ждал, что там что-то будет, но посмотреть было надо.
— Возвращаемся, — велел я.
— А медведь? — Матвей не двинулся.
— Медведь доживёт до утра, — я опустил фонарь. — Он большой.
В предбаннике горела одна лампочка, под ней за столом сидели двое в простынях. Эти двое сидели одинаково, откинувшись к стене, с кружками, и на столе между ними стояла дичь на доске и графин, отпитый до половины. Они ждали. Это было видно по тому, что дичь была нетронута.
— Нашли? — спросил Сенклер, когда я вошёл.
— Нет, — я сел на лавку у двери, не раздеваясь, с меня текло.
Матвей вошёл следом, поставил ружьё в угол и рассказал сам, я ему не мешал. Рассказывал он руками. Разводил их вширь, когда показывал медведя, и поднимал вверх, когда показывал, какой тот в холке, и по его рассказу выходило, что медведь шёл на нас.
Шёл прямо на нас через покос, а я стоял и светил ему в морду и не двигался, медведь остановился, лёг, и больше не вставал. Про браслет Матвей не сказал, а мои слова передал по-своему, доктор посмотрел и сказал, что медведь больной, тем же, что и мангуст, и медведь лёг. Рассказывал он то, что видел.
Гольдман слушал, не перебивая, и по лицу его я видел, что он пробует рассказ на вкус.
— Ричард, — произнёс он, когда Матвей закончил, — у тебя в лесу больной медведь и здоровый фамтех. Я бы на твоём месте больше боялся за медведя.
Сенклер не улыбнулся. Он посмотрел на меня.
Я не ответил. Мангуст спал в сенях с открытым окном, оно выходило на ельник. На медведя одной ночи не хватило. Зайцы лежали в летней кухне с полным желудком, косуля рядом с ними с холодным Ядром, а за ручьём стоял холм, тёплый в сентябре, на котором мы ели Любины котлеты. Всё это я держал в голове, но связать не мог. Между этими вещами чего-то не хватало, и я это чувствовал.
— Я хочу спать, — я поднялся с лавки. — Простите, Давид Маркович. Результаты придут утром, тогда и буду думать. Сейчас я ничего не соображаю.
— Наверху, — Сенклер поднялся, придерживая простыню. — Я покажу.
Он провёл меня по лестнице на второй этаж, открыл дверь в комнату, где стояла кровать под тяжёлым одеялом, и ушёл вниз, не сказав ни слова. Я снял мокрое, повесил его на спинку стула и лёг.
Снизу слышно было плохо, но слышно. Звякнуло стекло о стекло, Гольдман налил. Потом он негромко спросил, обычным своим голосом:
— Ричард, а почему ты коптильню ставил именно у ручья?
Что ответил Сенклер, я не расслышал. Я уже спал.
* * *
Во вторник клиника открывалась в девять, и без четверти девять в ней всё было как всегда.
Любовь Степановна за стойкой переписывала запись на день, шевеля губами и время от времени поднимая трубку, чтобы кому-то перезвонить, а в стационаре стучал черпак о миски, и по стуку было слышно, где сейчас Ксюша.
Саня мыл пол в приёмной, по два ведра на комнату, и на каждом ведре сообщал, что у него отваливаются руки, а Денисов в первой смотровой при открытой двери раскладывал карты. Раскладывал он их на две стопки, свои и чужие, и чужую стопку положил на край стола Смолиной, где по вечерам лежала её серая папка, а сейчас ничего не было.
Феликс сидел на жерди у окна и смотрел на улицу.
Ксюша вышла из стационара с миской в руках. Миска была полная, с вечера, с нетронутой горкой корма, на которой сверху лежали две сушёные мухи, лучшее, что было у Паскаля в рационе.
— Саня, — Ксюша подняла миску. — Он не ел. С вечера не ел, всё лежит. И его нигде нет, я весь потолок осмотрела. Он же всегда до утра возвращается, Саня, он же всегда… Паскаль опять исчез.
— Так, спокойно, — Саня поставил ведро. — Может, он под шкафом. Он под шкаф любит, там батарея.
— Я смотрела под шкаф.
— Может, на шкафу.
— Саня, я смотрела на шкафу, — она держала миску перед собой.
— Иди спроси у Феликса, — сказала она.
Саня посмотрел на жердь. Феликс смотрел на улицу. Саня вытер руки о штаны и подошёл к жерди, встав так, чтобы Любовь Степановна из-за стойки его не слышала.
— Слышь, комендант, — Саня понизил голос. — Где хамелеон?
Феликс повернул голову, посмотрел на Саню одним глазом, моргнул раз и повернул голову обратно к окну.
— Феликс, — Саня подождал. — Феликс, ты чё?
Сова моргнула. За окном по улице проехал грузовик, Феликс проводил его головой.
Денисов вышел из смотровой. Он смотрел на Ксюшу, на Саню у жерди, и лицо у него было такое, какое бывало у него по утрам в последнюю неделю, невыспавшееся и готовое к худшему.
— Опять? — буркнул он.
Ему Феликс тоже не ответил. Денисов постоял, потом махнул рукой и вернулся в смотровую к своим папкам.
Из стационара не доносилось ни звука. Нюша была там, у кормушки, и была занята ею так старательно, что головы не поднимала.
Любовь Степановна за стойкой положила трубку.
— Шо у вас там? — окликнула она, не оборачиваясь.
— Ничего, Любовь Степановна, — быстро ответила Ксюша. — Миску несу.
— Та несите уже, — проворчала Люба.
Входная дверь открылась.
Вошла Смолина. Куртка на ней была нараспашку, лицо красное, а в правой руке она несла серую пластиковую переноску с решётчатой дверцей, в каких носят кошек.
Не поздоровавшись, она прошла через приёмную, мимо стойки и мимо Сани, застывшего у жерди, к журнальному столику для посетителей, на котором лежали старые журналы про породы, поставила переноску на журналы дверцей наружу.
В переноске сидел Паскаль. Он был цвета кафеля, белого с серой прожилкой, и цвет этот к переноске не имел никакого отношения.
Смолина выпрямилась. Она оглядела приёмную, Ксюшу с миской и Саню у жерди, Денисова, снова появившегося в дверях смотровой, и сову, которая на этот раз не смотрела в окно.
— Если вы мне не объясните, — Смолина не понижала голоса, — какого дьявола за мной следит этот шпион по вашей указке, я буду просить у Михаила Алексеевича увольнения.
* * *
Я проснулся и не сразу понял, где я.
Штаны на спинке стула высохли за ночь только сверху. Я надел их такими, какие были, спустился по лестнице и вышел в большую кухню и остановился в дверях.
За столом сидели двое. Сенклер и Гольдман, одетые, умытые, с прямыми спинами, ели кашу. Каша была гречневая, с маслом, рядом на блюде лежали яйца, сваренные вкрутую, и копчёное сало, порезанное толсто, как вчера.
Они переговаривались вполголоса, я слышал «Ричард» и слышал «Давид», просто по имени, без отчества, и Сенклер это имя произносил так, как будто произносил его всю жизнь.
На подоконнике стоял пустой графин. Гольдман взял со стола чашку с чаем, поднёс ко рту и поставил обратно на блюдце так бережно, будто чашка была из яичной скорлупы, а блюдце, из стекла толщиной в волос.
После того как я ушёл наверх, эти двое ходили в баню ещё раз. И сидели после неё до утра, с графином, в простынях, и о чём говорили, я не знал и знать был не должен. Выглядели они при этом лучше меня. Лицо у Гольдмана было свежее, будто он проспал восемь часов на хорошем матрасе, и только чашка его выдавала.
— Михаил Алексеевич, — Гольдман поднял на меня глаза. — Как спалось?
— Спалось, — признал я. — Не помню как.
— Кашу будете? — спросил Сенклер, не отрываясь от тарелки.
— Буду.
Обе собаки лежали под столом, у ног Гольдмана, на меня подняли головы одновременно. Гольдман, не глядя, опустил руку под стол, и одна из них ткнулась в ладонь носом. Он назвал её по кличке, я не расслышал, по какой.
Я сел, Сенклер поставил передо мной тарелку. Каша была рассыпчатая, с маслом, которое он положил щедро, я ел её, стараясь есть медленно, и думал про мангуста, про то, что номера райцентра у меня нет, а спрашивать номер у Сенклера за кашей я не хотел. Сенклер молчал. Гольдман тоже, что с ним случалось редко, и молчание это было сытое.
Пикап я услышал раньше, чем увидел. Он подъехал к калитке, хлопнула дверца, парень в телогрейке вошёл в кухню, держа в руке плотный конверт, с печатью пет-пункта. За ним в дверях стояла Злата.
— Всё сделали, — парень обращался к Сенклеру. — Как велели. Заместитель сам смотрел. Сказал, там всё написано.
Он положил конверт передо мной на стол и отступил.
Злата поставила корзину на лавку у печи. Мангуст лежал в ней на боку, и спал. Спал он крепко, подобрав лапы, и дышал ровно. Злата села рядом, достала из кармана передника что-то завёрнутое в бумагу, развернула и положила ему под нос. Мангуст, не открывая глаз, повёл носом, потом открыл один глаз и взял еду с её ладони. Взял и съел, и снова закрыл глаз.
— С рук ест, как сказали, — сообщила Злата, ни к кому не обращаясь, — всю дорогу ел.
Гольдман ей кивнул и вернулся к чашке.
Я вскрыл конверт.
В нём было три листа. Первым лежал анализ крови, общий и биохимия, в столбик, с нормами, отпечатанный на хорошем принтере, под ним посев с пометкой «предварительный, окончательный через трое суток».
Эфирограмма была последней.
Я развернул её на столе. Гольдман и Сенклер ждали, парень в дверях тоже. Злата на лавке гладила спящего зверя. Я прочитал эфирограмму один раз, сверху вниз, послойно, и ничего не сказал. Второй раз я читал медленнее, задерживаясь на оболочке.
Сложив все три листа обратно, я убрал их в конверт, и положил его на стол рядом с тарелкой, на которой стыла каша. Всё стало понятно.
— Я знаю, что это, — сказал я. — И мне снова нужно в лес.