Глава 17
Отодвинув стул, я обошёл соседний столик и присел на корточки у полотенца.
Плюшка подняла голову, посмотрела на меня и опустила её обратно на лапы. Встречать меня она не встала, хотя раньше вставала всегда, даже если я заходил на минуту за пирожками. Я положил ладонь ей на бок, ближе к задним лапам, и подождал, пока она привыкнет к руке. Бок был тугой и горячее, чем положено греленю после ужина. Под пальцами, глубже желудка, один раз толкнулось, а потом толкнулось ещё, правее и слабее.
«…тяжело… лежать хорошо… живот не трогай… ладно, трогай, только тихо…»
— Тихо, — пообещал я ей вполголоса и повёл ладонь ниже, к паху.
Соски набухли и порозовели, шерсть вокруг них была выщипана до кожи. Гнездо Плюшка готовила себе заранее, по всем правилам, и полотенце под столиком сложила вчетверо, скорее всего, тоже она, а вовсе не Марина. Я поднёс к ней запястье, и браслет развернул окно.
[Вид: Грелень — Класс: Пет — Ядро: Уровень 1 — Сила 2 / Ловкость 3 / Живучесть 6 / Энергия 5 — Состояние: беременность, поздний срок]
— Ну? — Олеся стояла надо мной, сложив руки на груди, и улыбалась: диагноз она поставила раньше меня.
— Ждёт, — признал я, поднимаясь. — Ты права. Срок поздний, скоро будет рожать.
— Сколько их там? — Саня привстал на стуле, чтобы заглянуть под столик.
— Больше одного. Точнее скажу через неделю, сейчас на ощупь их не сосчитать, они там лежат друг на друге.
Ксюша сидела, держа на весу вилку с куском «Праги», и смотрела то на меня, то на Плюшку.
— Как это ждёт? — спросила она тонким голосом. — Михаил Алексеевич, как это? А почему я не знала? Она же ко мне всегда ложится, всегда, на ноги, я же её на днях чесала! Плюшенька, ты почему мне ничего не сказала?
Плюшка зевнула и отвернулась к стене.
— Она тебе и сказала, — заметил я. — Сегодня к тебе не пошла. Беременным греленям тяжело на ногах лежать, живот мешает.
— Я думала, она на меня обиделась, — Ксюша положила вилку. — Я ей в прошлый раз корм не тот принесла.
От кассы подошла Марина. Выручку она досчитала, на пачку уже надела резинку и держала её в руке, как дубинку.
— Так, — сказала она, остановившись над нашим столом. — Кто?
— Что кто? — не понял я.
— Отец кто, Михаил Алексеевич. У меня на кухне два греленя. Одна теперь, выходит, с приплодом. Я хочу знать, кто это устроил.
Все за столом одновременно посмотрели вниз, под ботинки Петровича. Рогалик, всё это время сидевший у его ноги, почуял внимание и попятился под стул, пока не упёрся в ножку хвостом.
— Других самцов у вас на кухне нет, — сказал я. — Так что это он.
— Этот? — Марина наклонилась и посмотрела под стол с тем выражением, с каким смотрят на пятно на скатерти. — Это который у меня тут пьяный лежал? Которого ваш знакомый с тростью из блюдца поил?
— Он самый. Я бы на него не грешил, да только он у вас на кухне один самец, выбирать Плюшке было не из кого.
— Ну конечно, — Марина выпрямилась. — Кто ещё. Напился, а потом вот. Я так и знала, что добром это не кончится.
— Марина Сергеевна, так не бывает, — начал было Денисов. — Срок беременности у греленей, насколько я помню…
— Кирилл Андреевич, я вас не спрашивала, как это бывает, — отрезала Марина. — Я спрашивала, кто.
Денисов закрыл рот и потянулся за чаем.
Петрович отодвинул стул, нагнулся и долго, внимательно смотрел под стол на Рогалика. Рогалик смотрел на него в ответ, прижав уши.
— Не похож он на отца, — выпрямляясь заключил Петрович. — Я за ним весь вечер смотрю. Он у меня с ботинка шнурок съел.
— Это у него от нервов, — вступилась Ксюша. — Он же теперь папа! Петрович, ну вы бы тоже нервничали!
— Я не грелень, — сказал Петрович и снова принялся за крошки на тарелке.
Марина постучала пачкой по краю стола.
— Ладно. Отец, мать, мне без разницы. Чьи грелени, Михаил Алексеевич?
— Мои. Оба мои, Рогалик в том числе, так что не смотрите на него так.
— Значит, и маленькие ваши. Вот и скажите мне, кто их будет кормить. Я на своей кухне ещё пятерых под ногами не потерплю, у меня санитарные нормы.
— Пятерых? — переспросила Олеся. — Марин, он же сказал, что не знает сколько.
— Я посчитала по её бокам, — сказала Марина. — Пятеро. Может, шестеро. Я всю жизнь живность по кухне гоняю, считать умею.
Корм с подкормкой для кормящей матери я ещё вытяну. Прививки маленьким и чипы с паспортами на бланке Гознака выходили тысячи по три на голову, если не больше, и это без корма. Сумма получалась такая, что лучше было пока не досчитывать.
— Кормить буду я, — сказал я. — Корм привезу, подкормку для кормящей тоже, место им найдём. Во что это обойдётся, я при всех считать не стану, иначе вы передумаете раньше, чем я договорю. Пусть рожает у вас, она тут привыкла, переносить её сейчас нельзя.
— У меня в кафе роддом, — повторила Марина.
— На две недели. Пока родит и пока маленькие не встанут на ноги. Потом я их у вас заберу, всех до одного.
— Михаил Алексеевич, — Марина посмотрела на меня сверху вниз, как смотрела Олеся, только без улыбки. — Вы мне уже рыбину должны.
— Я помню. Я, Марина Сергеевна, все свои долги помню, у меня их столько, что ни одного не получается забыть.
— Я тоже помню. Это я к тому, что у меня память хорошая.
Она развернулась и ушла к кассе. Рогалик выполз из-под стула, обошёл ботинки Петровича и улёгся у полотенца, рядом с Плюшкой, спиной к ней. Плюшка подняла голову, обнюхала его загривок и тяжело вздохнула.
«…пришёл… мешает… тёплый… пусть лежит…»
— Мих, — Саня ткнул меня локтем, — а давай одного назовём Шустрый? В честь меня.
— Нет! — сказала Ксюша раньше, чем я успел открыть рот. — Ни за что. Хватит в клинике одного Шустрого.
— Вот это сейчас обидно было, Ксюх.
Смолина допила чай и впервые за вечер посмотрела на часы. Я тоже взглянул. Было без двадцати девять, а будильник мне предстояло ставить на половину пятого, и сколько это часов сна, я решил не считать.
— По домам, — сказал я. — Екатерина Андреевна, вы тоже. В пять мы встречаемся у холодильника, раз вы всё равно придёте.
— Приду, — согласилась Смолина и встала. — Раньше вас приду. Ампулы я ещё раз пересчитаю, мне так спокойнее, вы не возражайте.
Олеся ушла на кухню снимать фартук. Я взял со стола пакет с минтаем, завязанный на узел, и сунул его под мышку. Пакет был холодный и на всё кафе пах рыбой так, что двое у окна обернулись. У кассы Марина подняла голову и выразительно посмотрела на пакет, а потом на меня.
— Двести сорок, — напомнила она.
В клинике горел свет только в стационаре и над крыльцом. Олеся осталась в приёмной, села на диванчик для посетителей и достала телефон, сказав, что подождёт и чтобы я не торчал там час. Я пообещал десять минут и сам себе не поверил.
Любовь Степановна сидела в стационаре на табурете у батареи, с вязанием на коленях, и при моём появлении вязание не отложила.
— Шо, уже? — спросила она, не поднимая глаз от спиц. — Я ж вам сказала, шоб вы домой шли. Сынок, вы адрес перепутали?
— Я на пять минут. Я рыбу принёс.
Пуховик, лежавший на пледе, поднял голову на середине фразы: пакет он учуял ещё от двери. Встав, он потянулся всем длинным телом, от передних лап до кончика хвоста, и подошёл ко мне, глядя на пакет.
«…рыба… вот она… я же говорил… где была так долго…»
— У Марины была, — объяснил я, развязывая узел. — Двести сорок рублей в долг, между прочим. Ешь медленно.
Минтай был холодный, с кухни, но Пуховик решил, что этого мало. Он лизнул рыбину, дохнул на неё, и по чешуе пошёл белый иней, а пакет у меня в руках захрустел. Я положил рыбину на пол, на кафель. Пуховик лёг рядом, прижал её лапой и с хрустом откусил ей хвост.
— Ото ж, — сказала Любовь Степановна, глядя на него поверх спиц. — Дождался. Весь вечер у двери лежал, як собака.
— Старики как?
— Замер сняла в восемь, ровно, у всех. Записала, вон лист. Граф поел, Найда попила и спит. Юрка просится, я сказала, шо до утра, вы так велели.
Из-за приоткрытой двери послеоперационной, где стояла накрытая полотенцем Юркина переноска, донеслось:
— Разрешите доложить. Я не просился. Я один раз уточнил, сколько времени до утра.
— Три раза, — поправила Любовь Степановна.
— Я уточнял для протокола, — сказал Юрка из-под полотенца и затих.
На полке над шкафом зашуршало. Феликс, оказывается, не спал. Перебравшись на край полки, он оглядел стационар сверху и, убедившись, что я никуда не тороплюсь, спрыгнул на спинку стула. Под крылом у него было зажато что-то блестящее.
— Товарищ главврач, — проскрипел он. — Комендатура ждала вас для проведения церемонии. Комендатура предлагала провести её днём, но вас днём не было.
— Какую церемонию, Феликс?
— Награждения личного состава по итогам операции «Приёмник». Вопрос о наградах был поставлен до кафе, вы его не закрыли. Комендатура закрыла его своими силами.
Он развернул крыло и выложил на сиденье стула три жестяные крышки от банок. Крышки были разные, одна от огурцов, с зелёной каймой, две от варенья, в клеточку. В центре каждой кто-то процарапал звезду, кривую, но узнаваемую.
— Это мои, — сказала Любовь Степановна, перехватив мой взгляд. — Он у меня их выпросил. Банки я с собой из дома привезла, с соленьями, а крышки ему зачем-то понадобились, я ж не знала. Звёзды сам драл, клювом. Полдня драл.
— Полвечера, — уточнил Феликс. — Полдня я руководил.
Паскаль слез с полки по боковине шкафа, ступая осторожно, задом наперёд, и сел у стула. Нюша вылезла из-под стола. Пуховик, не отрываясь от рыбы, скосил на них глаз и лапой прижал минтай плотнее.
— Внимание, — Феликс выпрямился. — Награждается младший сотрудник комендатуры Хамелеон. За полную боевую готовность в течение всей операции.
Он подтолкнул клювом крышку с огуречной каймой к краю сиденья. Паскаль взял её передними лапами, повертел, лизнул звезду и посмотрел на меня.
— Это несъедобное, — сообщил он.
— Это орден, — сказал я.
— Я понимаю, что это орден. Я просто констатирую. Я весь день был в полной боевой готовности, а награда несъедобная. Это, Михаил Алексеевич, неравноценный обмен.
— Плановый эклер на этой неделе ты съел.
— Я не про эклер! — Паскаль прижал крышку к груди и порозовел. — Я вообще эклер не упоминал. Я принимаю орден. Я просто говорю, что можно было бы и с кремом.
— Награждается Нюша, — продолжил Феликс, не обращая на него внимания. — Свинья. За разведданные.
Нюша подошла и встала перед стулом. Крышка в клеточку лежала на краю сиденья, вровень с её пятачком. Нюша посмотрела на неё и не взяла.
— А мне что с ним делать? — спросила она.
— Носить, — сказал Феликс.
— Где? У меня нет карманов.
— Хранить.
— Где?
Феликс посмотрел на меня поверх клюва. Ответа у комендатуры не было.
— Под подстилкой, — подсказал я. — Там, где ты яблоки прячешь.
— Я там ничего не прячу, — сказала Нюша. Потом подумала, взяла крышку зубами за край и унесла под стол. Там зашуршало, и крышка исчезла.
— Третий орден, — объявил Феликс, — комендатура оставляет за собой. За руководство.
— Разрешите обратиться, — раздалось из переноски. — Прошу рассмотреть мою кандидатуру. Я участвовал в операции. Я показал место по памяти. Это было в начале операции, но это тоже участие.
— Арестованным награды не положены, — отрезал Феликс. — Протокол. Освободитесь, тогда комиссия рассмотрит.
— Понял. А когда соберётся комиссия?
— Комиссия, это я. Когда сочту нужным.
— Понял, — сказал Юрка. — Разрешите тогда просто послушать.
— Разрешаю.
Феликс взял третью крышку в клюв, перелетел на полку и положил её на самый край, звездой вниз, чтобы снизу её не было видно. Любовь Степановна вздохнула, отложила вязание и поднялась с табурета.
— Ну всё, — сказала она. — Нагородились. Михаил Алексеевич, вот ей-богу, вы домой пойдёте или вас тоже под подстилку?
— Иду. Любовь Степановна, а вы сами во сколько домой? Вам тут до ночи сидеть никто не прописывал.
— Та досижу, сколько надо, — она махнула на меня спицами. — Мне с вязанием хорошо. Идите уже, сынок, не стойте над душой.
Пуховик доел рыбину вместе с головой и там, где она лежала, облизал до блеска кафель, с ледяной корочкой по краю. Потом подошёл ко мне и ткнулся мордой в колено.
«…вкусно… ещё будет?.. ты не уходи… ладно, уходи… тёплый человек завтра придёт…»
— Завтра приду, — сказал я ему. — В пять. Ты ещё будешь спать.
В приёмной Олеся так и сидела на диванчике с телефоном. Подняв голову, она посмотрела на мои руки, пахнущие рыбой, и сморщила нос.
— Ты сказал десять минут, а прошло двадцать пять, — сказала она.
— Там было награждение.
— Кого наградили?
— Всех, кроме меня.
До дома было двадцать минут пешком. Олеся взяла меня под руку, сунув ладонь мне в карман куртки, и первые пять минут мы шли молча. Я чувствовал, что «потом» уже наступило и она ждёт, с какого конца я начну.
— Ну, — сказала она на углу у аптеки. — Сенклер.
— Сенклер, — согласился я. — Я у него обедал.
— Это ты уже говорил. Ты мне скажи, зачем ты у него обедал. Ты с ним неделю назад разговаривал так, будто он тебе денег должен. А сегодня он тебе суп варит.
— Не суп. Но готовит он лучше, чем я думал, я тебе уже говорил.
— Миш.
— Я ему нужен был как врач, — сказал я. — Дело одно было, со зверями, по фонду. Сенклер влез в это дело, ему нужен был врач, которому он верит. Ночь я был в промзоне. Ничего такого. Посмотрел зверей, сказал, что с ними делать.
— А днём обедал.
— Да. Он сказал, что если я упаду у него на крыльце, ему придётся объяснять, откуда у него на крыльце врач.
Олеся хмыкнула. Мы прошли мимо остановки, на которой мёрз одинокий мужик с собакой на поводке. Собака посмотрела на меня, потом на Олесю, и, не учуяв ничего интересного, снова уткнулась носом в урну.
— Подробнее ты мне не расскажешь, — сказала Олеся без всякого вопроса в голосе.
— Не сейчас. Там не только моё дело, теперь там ещё и полиция. Когда закончится, расскажу.
— Полиция, — повторила она. — Ты мне это так говоришь, будто про погоду.
— Полиция была не по мою душу. Я там был врачом Сенклера, без фамилии.
— Это ещё хуже, — сказала Олеся. — Ты понимаешь, что это ещё хуже?
Я понимал. Врача без фамилии можно вписать в протокол потом, любым, если кому-нибудь понадобится. Сенклер это тоже понимал, и поэтому не велел мне называть фамилию, но спорить об этом на улице в десятом часу вечера мне не хотелось.
— Понимаю. Сенклер сказал, что решит, — ответил я.
— Сенклер сказал, — Олеся остановилась, вытащила руку из моего кармана и посмотрела на меня в упор, снизу вверх. — Миш, я тебя не держу. Я знаю, что ты всё равно поедешь, если звери. Я только хочу, чтобы ты мне говорил, куда. Хотя бы адрес. Хотя бы одним сообщением.
— Хорошо.
— Не «хорошо». Обещай.
— Обещаю. Адрес, одним сообщением.
Она кивнула, сунула руку обратно мне в карман и пошла дальше, прижавшись ко мне плечом. Больше она ни о чём не спорила.
Дома было тихо. Шторм спал на диване, на моём месте, и не поднял головы. На кухне в раковине стояла одна кружка. Олеся включила чайник, но я покачал головой. Сил на чай не оставалось.
— Во сколько тебе? — спросила она.
— В пять в клинике. Значит, в полпятого встать.
Олеся взяла с тумбочки мой телефон, сама открыла будильник, выставила четыре тридцать и показала мне экран.
— Вот, — сказала она. — Чтоб ты не забыл и не поставил на пять, а потом не бежал.
— Я бы не забыл.
— Ты в прошлый раз поставил будильник на воскресенье, а был понедельник, — Олеся положила телефон обратно, экраном вниз. — Ложись.
Я лёг, не раздеваясь до конца, в футболке. Олеся выключила свет, легла рядом и положила голову мне на плечо.
— Миш, — сказала она в темноте. — А маленьких куда?
— Каких маленьких?
— Плюшкиных. Марина их у себя не оставит, ты же видел.
— Раздадим. Хорошим людям. Через два месяца, когда можно будет от матери оторвать.
— Одного я заберу, — сказала Олеся. — Самого мелкого. Самого кручёного, в Рогалика.
— Шторм будет против.
— Шторма я уговорю, — Олеся зевнула. — Он против только первые три дня.
Я хотел спросить, против чего Шторм был в прошлый раз первые три дня, но не успел.
Будильник зазвонил в половине пятого, и я выключил его раньше, чем Олеся успела проснуться. По улице я шёл в темноте, под фонарями, с мокрыми после умывания волосами, и на перекрёстке у аптеки меня обогнала поливальная машина. Кроме поливальщика, на улице никого не было.
Смолина была в клинике раньше меня, как и обещала. Когда я открыл дверь стационара, она стояла у холодильника в халате, застёгнутом на все пуговицы, с волосами, убранными под шапочку, и держала в руке коробку с ампулами.
— Доброе утро, Михаил Алексеевич, — сказала она. — Я их ещё раз пересчитала. Десять.
— В третий раз?
— В четвёртый. Два раза вечером и два сейчас, — она поставила коробку на стол. — Я понимаю, что это лишнее. Я всё равно пересчитала.
Ампулы стояли в гнёздах коробки, десять в ряд, тёмного стекла, без маркировки. Девять старикам и одна Пуховику, и больше их нигде не было, ни в этом холодильнике, ни в городе. Лишнего тут быть не могло, так что я Смолину понимал.
Старики спали. Граф лежал у решётки, вытянув передние лапы, и медленно и ровно дышал. Найда спала на своем одеяле в углу, свернувшись, нос под хвостом. Пуховик лежал на пледе у батареи, и одна лапа у него во сне подёргивалась. Из послеоперационной через приоткрытую дверь слышалось тихое посвистывание: Юрка спал, повиснув вниз головой на прутьях, как ему положено.
Я вымыл руки и надел перчатки. Смолина разложила на подносе шприцы, бритву, спиртовые салфетки и листок замеров с колонками на каждого, заполненными до вчерашних восьми часов; последнюю строку вписала Любовь Степановна.
— В пять тридцать, — сказал я. — Пока замер до дозы. Начинаем с Графа.
Замер до дозы вышел ровный, у всех, чуть выше вечернего. Граф проснулся, когда я положил ему ладонь под грудь, где Ядро у старого кота сидит глубже, чем у молодой, и посмотрел на меня без интереса, как на знакомую процедуру.
«…опять ты… руки тёплые… ладно… делай своё…»
В пять тридцать Смолина набрала первую ампулу. Я поднял Графу ту же переднюю лапу, что и вчера: выбритая полоска над веной ещё не заросла. Антидот я вводил медленно, по делению в несколько секунд, держа вторую ладонь у него под грудью. Ядро под ладонью ответило на дозу: чуть сбилось и через полминуты пошло сильнее и чаще.
— Граф, плюс два деления, — сказала Смолина, глядя через плечо на мой браслет. — Ровно.
— Дальше.
Мы шли по очереди, как вчера, в том же порядке. Смолина набирала, я колол. Старики просыпались, вздыхали, кто-то пытался отдёрнуть лапу, кто-то не пытался. Седьмой была Найда.
Найда проснулась сразу, как только я сел рядом с ней на корточки, и посмотрела на меня мутным старческим взглядом. Лапу дала сама. Пока я брил ей полоску над веной, она лежала тихо и только раз повела ухом.
«…опять колоть… не надо… ну коли… больно не будет?..»
— Не будет, — пообещал я.
Я ввёл антидот так же медленно, как остальным. На последнем делении Ядро у неё под ладонью один раз сильно толкнулось, и замолчало.
Я не убрал ладонь. Секунда прошла, потом вторая. Под пальцами было пусто, только часто, испуганное сердце стучало отдельно. На третьей секунде Ядро толкнулось снова, слабо, и опять пропало.
— Михаил Алексеевич, — голос у Смолиной не изменился, но планшет она опустила. — Минус четыре. Минус пять.
«…бьёт… внутри бьёт… больно… уйди… нет, не уходи…»
Найда заскулила и попыталась встать. Свободной рукой я придержал её за холку.
— Время, — сказал я. — Пишите время. Каждую минуту замер.
— Пять сорок восемь, — Смолина уже писала. — Михаил Алексеевич, может, ещё одну, на добор…
— Ещё одной нет. Последняя Пуховика.
— Я знаю. Я спросила.
Ядро под ладонью ударило в третий раз, с длинной паузой после удара. Ритм был редкий и неровный, но каждый удар, когда он приходил, был полный, сильный, без дрожи. Ядро било само.
Провал случился на последнем делении, в ту самую секунду, когда доза зашла целиком, и старое Ядро сбрасывало рывками то, что вытравил антидот.
Я положил вторую ладонь ей на бок и толкнул через эмпатию то немногое, что умею: тепло, ровное и спокойное, в такт собственному сердцу.
— Пять сорок девять, — сказала Смолина. — Минус три.
Найда перестала скулить. Голову она положила обратно на одеяло и закрыла глаза.
— Пять пятьдесят. Минус два. Михаил Алексеевич, удары чаще.
— Вижу.
Под ладонью Ядро ударило, потом ещё, уже без провала между ударами, и пошло ровно, медленнее, чем у Графа, но ровно. Ещё через две минуты Смолина назвала ноль, а ещё через одну, плюс один.
«…тепло… не бьёт… спать…»
Найда уснула у меня под рукой. Я посидел рядом ещё немного, пока не понял, что колени у меня затекли и левую ногу я почти не чувствую. Встать пришлось, опираясь на решётку.
— Остальные, — сказал я. — Двое и Пуховик.
Двое оставшихся стариков приняли дозу спокойно. Пуховик проснулся, только когда я брил ему лапу, посмотрел на меня обиженно и чихнул снежинкой мне в рукав.
«…рано… темно ещё… рыба будет?..»
— Рыбу ты вчера съел. Лежи.
Он вздохнул, положил морду на плед и не открывая глаз, дал мне ввести антидот.
Ровно в шесть Смолина сняла замер. Он вышел ровный, у всех девятерых, и у Пуховика тоже, а у Найды выше вечернего на одно деление. Смолина записала цифры, поставила время и мелко и аккуратно расписалась внизу листа, как в журнале операций.
— Вторая доза прошла у всех, — сказала она. — Михаил Алексеевич, я в пять сорок восемь подумала…
— Я тоже, — сказал я. — И хорошо, что её не было. Тварь так быстро не возвращается, ей не на чем держаться, пока в крови антидот. Это старое Ядро сбрасывало то, что антидот за ночь вытравил, и сбрасывало рывками, иначе оно не умеет. Вторая ампула дала бы ему только лишнюю работу. Записывайте как реакцию на дозу, с цифрами по минутам. Покажем Петровичу.
— Я бы набрала, — сказала Смолина, не поднимая глаз от листа. — Если бы была одиннадцатая…
— Знаю. Поэтому в следующий раз, когда у вас рука потянется к лишней ампуле, вы скажете об этом вслух, как сегодня. Вы сказали, я услышал, всё правильно.
Я заглянул в послеоперационную и снял с переноски полотенце. Юрка висел вниз головой и смотрел на меня круглыми глазами, совершенно не сонными.
— Разрешите доложить, — сказал он. — Я не спал с пяти сорока восьми. Я слышал. Найда жива?
— Жива. Спит.
— Хорошо, — Юрка шумно выдохнул. — Это очень хорошо. Разрешите вопрос. Сейчас утро?
— Утро. Шесть часов, Смолина уже лист подписала, всё по протоколу, как ты любишь.
— Значит, арест окончен?