Глава 18
— Окончен, — я открыл дверцу переноски. — Изоляция кончится, когда получишь антидот. Я позвоню Ветшеву, вдруг у него осталась лишняя ампула. До тех пор из послеоперационной ни шагу, подоконник и решётка твои.
Юрка выбрался на край переноски, расправил одно крыло во всю ширину, сложил обратно и, подумав, посмотрел на подоконник. Я молча перенёс его туда.
— Разрешите доложить, — сказал он с подоконника, тише. — Я теперь не арестованный. Я прошу комиссию рассмотреть мою кандидатуру.
— Комиссия спит, — проскрипел из стационара Феликс. — Комиссия рассматривает только в рабочее время.
В восемь Смолина сняла ещё один замер, такой же ровный, передала лист Любови Степановне и ушла отсыпаться до вечера. Ночью дежурить выпадало ей.
В девять я открыл приём, и к половине десятого стало понятно, что клиника почти неделю жила без меня и прекрасно приспособилась.
Ординаторскую в новом крыле я не узнал. Стены были увешаны листами замеров, по одному на каждого старика, с колонками цифр и стрелками, нарисованными красным фломастером. Над столом висел график доз антидота, расчерченный по линейке рукой Смолиной, а рядом, на кнопке, — листок Любови Степановны с подписью «КОРМЁЖКА СТАРЫХ», где у Графа стояло «каша+мясо», а у Найды «каша, мясо мелко, не даёт, не настаивать». Стол целиком занимали коробки. Коробок было шесть, картонные, заклеенные скотчем, и на каждой маркером было написано «НЕ ТРОГАТЬ. П.».
Сесть за стол было некуда. Чайник стоял на подоконнике, кружки, на полу, в ряд под подоконником.
В приёмной было не лучше. За стойкой сидела Любовь Степановна, и вела запись в школьной тетради в клетку. Ксюша стояла рядом, растерянная, с журналом записи в руках.
— Михаил Алексеевич, — увидев меня сказала Ксюша. — Я ничего не понимаю.
— Шо тут понимать, — Любовь Степановна не подняла головы от тетради. — Всё ж записано.
Я заглянул в тетрадь. Записи шли столбиком, без числа и без часов: «рыжий, хозяин нервный, чихает», «бабка с третьего, смотреть стариков, НЕ ПУСКАТЬ», «собака большая, хромает, хорошая», «кот искрит, СРОЧНО». Времени не было ни у одной.
— Любовь Степановна, а время?
— Время я в голове держу.
— А если вы уйдёте?
— А куда я уйду, — она пожала плечами. — Я тут.
— Я всю неделю записывала в журнал, — Ксюша показала мне раскрытый журнал, где всё было расписано по получасам, ровным почерком, с телефонами. — А Любовь Степановна записывала в тетрадь. А люди приходили и по журналу, и по тетради, а кого записали в тетрадь, тех нет в журнале. И наоборот.
— И шо? — сказала Любовь Степановна. — Пришли же. Всех приняли.
— Кто принимал?
— Кирилл Андреевич, — сказала Ксюша. — Он и по журналу принимал, и по тетради. Он говорит, у него к вечеру голова болела.
В дверях приёмной стояли двое: пожилая женщина в пуховом платке и вторая, помоложе, с переноской. Переноска была пустая, это было видно сквозь решётку. Обе с интересом смотрели в коридор, в сторону стационара.
— А правда, что у вас тут старые звери с той стороны? — спросила пожилая. — Из отлова? Мне соседка говорит, вы их от смерти забрали, всех девятерых. Мы только глянуть.
— Это не зоопарк, — сказала Любовь Степановна, поднимаясь из-за стойки. — Ото ж записано, НЕ ПУСКАТЬ, я ж вам вчера сказала. И позавчера сказала. Шо вам там смотреть? Звери болеют. Когда вы болеете, вас тоже смотреть приходят?
— Приходят, — сказала пожилая с достоинством. — Внуки.
— Вот и идите к внукам.
Женщины ушли, оглядываясь. Младшая унесла переноску так же пустой, и зачем она её приносила, я так и не понял.
Первым я взял «кот искрит, срочно». Хозяин кота сидел на диванчике для посетителей с переноской на коленях, сам взъерошенный, как его кот, и каждые несколько секунд из переноски сухо щёлкало. Над решёткой при этом поднимался синеватый дымок, и до стойки доносило палёной шерстью.
— Чихает, — вставая сказал хозяин. — Со вчерашнего вечера. Каждый раз вот так. Он у меня электрический, Ядро у него такое, но раньше никогда не искрил. А тут на занавеску чихнул, у меня занавеска затлела.
Мы прошли в процедурную. Кот оказался крупный, серый в полоску, с опалёнными с одной стороны усами. Браслет показал второй уровень Ядра, стихия электрическая, и раздражение слизистой носа.
Кот чихнул прямо на браслет. С носа у него сорвалась искра и щёлкнула мне по пальцу. Я отдёрнул палец и подул на него.
— Ел что-нибудь необычное? — спросил я.
— Да ничего, — хозяин подумал. — Хотя… у меня шоколадка лежала на столе. Я пришёл, а шоколадки нет. Я думал, сын съел.
— В обёртке шоколадка?
— В фольге. А что?
Я прощупал коту живот. Тот был мягкий, без вздутия, но в одном месте, чуть левее середины, под пальцами был плотный комок размером с крупную горошину. Кот заворчал, но не вырывался.
«…колется… внутри колется… и в носу щекотно… отдай шоколадку…»
— Шоколадку он съел, — сказал я. — Вместе с фольгой. Фольга проводит ток, а у него электрическое Ядро, вот он её и заряжает изнутри. Заряд копится и уходит через самое мокрое место, через нос. Отсюда искры. Комок маленький, проход не перекрыт, резать не будем. Сейчас дам вазелиновое масло, по ложке три раза в день, через сутки-двое выйдет сам. До тех пор держите его подальше от занавесок.
— А шоколад ему можно?
— Шоколад ему нельзя ни с фольгой, ни без, — сказал я. — Это вы сына спросите, откуда кот знает, где у вас шоколадки лежат.
Когда хозяин с котом ушли, в приёмной на полке под потолком зашевелился Феликс. Как он туда попал, я не видел. Пост коменданта у него был в стационаре, но с утра он, похоже, решил провести инспекцию.
— Буржуазная фольга, — проскрипел он, глядя на дверь, за которой скрылся хозяин кота. — Классовый враг проникает в желудок трудящихся под видом сладостей.
— Феликс, — сказал я, — в приёмной люди.
В приёмной действительно сидел следующий: мужчина с большой хромой собакой. Он поднял голову и посмотрел на полку. Любовь Степановна, не вставая, взяла со стойки покрывало, которым накрывала клетку на ночь, и одним движением набросила его на Феликса. Под покрывалом пискнуло и затихло.
— Попугай у нас, — пояснила она мужчине. — Старый. Радио наслушался.
Под стойкой у ног Сани лежал Кувалда. Саня ел бутерброд с колбасой, и Кувалда, не мигая следил за колбасой, положив тяжёлую морду на лапы. Когда Саня откусывал, Кувалда сглатывал.
К одиннадцати я принял пятерых и попробовал вернуть себе ординаторскую.
— Петрович, — сказал я, заглянув к нему в лабораторию, — а коробки ваши в ординаторской. Можно их куда-нибудь…
— Нельзя, — сказал Петрович, не отрываясь от микроскопа.
— Почему?
— Там реагенты. Их нельзя на свет, в тепло и трясти. В ординаторской свет только верхний, батарея далеко, никто не трясёт.
— Мы там обедать не можем.
— Обедайте в приёмной.
— В приёмной люди.
Петрович поднял голову от микроскопа и долго смотрел на меня, ничего не говоря.
— Михаил Алексеевич, реагенты стоят денег, — сказал он. — Вы сами их считали.
Тут спорить было не с чем, и я ушёл.
Выручил Саня. Он доел бутерброд, отдал Кувалде последний кусок колбасы и пошёл в подсобку, где пропадал минут десять. Вернулся он сияющий, с уличным термометром, который висел у нас за окном подсобки.
— Петрович! — заорал он с порога лаборатории. — В подсобке плюс четырнадцать! Окно на север, света ноль, там вообще никто не ходит! Там у вас реагенты лучше сохранятся, чем в ординаторской, там батарея!
Петрович взял у него термометр, долго смотрел на шкалу, потом сходил в подсобку и минут пять стоял там, держа ладонь на стене.
— Четырнадцать, — признал он, вернувшись. — Ладно. Нести по одной. Не трясти. Шестаков, тебя это особенно касается.
Коробки уехали в подсобку одна за другой, на руках у Сани и Денисова, впереди с Петровичем. К обеду в ординаторской освободился угол стола, ровно на три тарелки. Остальное заняли листы замеров, которые Смолина снимать со стены запретила ещё вчера.
Обедали мы втроём: я, Ксюша и Денисов. Саня ушёл выгуливать Кувалду, а Петрович ел у себя в лаборатории, прямо у микроскопа, и уговаривать его никто не стал.
Любовь Степановна принесла из дома борщ в трёхлитровой банке, завёрнутой в полотенце, и пирожки с капустой в пакете. Борщ она разогрела в ординаторской, в микроволновке, и разлила по тарелкам, не спрашивая, кто сколько хочет. Мне досталось до краёв. Я съел полтарелки, не поднимая головы, и только тогда понял, что последний раз ел по-человечески вчера у Сенклера, а утром стоя выпил чай.
— Михаил Алексеевич, вы как будто неделю не ели, — сказала Ксюша, пододвигая ко мне пакет с пирожками.
— Почти неделю.
— А Любовь Степановна говорит, вы вчера весь торт один съели.
— Один кусок. Свой. Любовь Степановна там не была.
— Ей Марина Сергеевна утром звонила, — Ксюша взяла пирожок, — про роддом рассказывала.
Денисов ел молча, аккуратно, сдвинув тарелку к самому краю, чтобы не задеть локтем лист замеров Графа, висевший на стене прямо над столом. Он поглядывал на меня и дважды открывал рот, но так ничего и не спросил.
Я доел, отодвинул тарелку и решил, что откладывать дальше не стоит. Вопрос у Денисова всё равно будет, и лучше его опередить.
— Я вам одну вещь скажу, — начал я. — Пока только вам двоим. Про фонд, который лабораторию держал.
Ксюша положила пирожок обратно в пакет. Денисов выпрямился.
— У фонда на бумагах эмблема, вы её видели. Когда я показал её Сенклеру, он на неё долго смотрел, а потом сказал, что знает, чьи это деньги. Гольдмана.
— Давида Марковича? — Ксюша моргнула. — Нашего?
— Нашего. Другого Гольдмана я не знаю, и Сенклер, думаю, тоже.
— Не может быть, — сказала она сразу, ни секунды не думая. — Михаил Алексеевич, он же нам клиентов шлёт. Он же Бастиона своего нам доверил, когда тот задыхался. Он за зверей знаете как переживает! Он не мог.
— Сенклер говорит только, что он мог вложить.
— А сам Давид Маркович что говорит?
— Ничего. Он улетел, с ним нет связи. Сенклер сказал, что спросит его сам, когда тот вернётся.
Ксюша посмотрела на Денисова, ища поддержки. Денисов её не поддержал. Он отложил ложку и вытер губы салфеткой и сложил её вчетверо.
— Михаил Алексеевич, — сказал он медленно, — я Давида Марковича знаю меньше вашего. Но такие люди, по-моему, деньги не вкладывают, не посмотрев, куда. У него питомник, у него бухгалтерия и юристы. Он двадцать лет грифонов разводит, и у него на каждого грифона по три справки. Чтобы он отдал деньги в фонд и не спросил, что фонд с ними делает…
— Он мог спросить, а ему могли соврать, — перебила Ксюша. — Кирилл Андреевич, ну вы же видели этот фонд! У них на сайте котики, в отчётах спасённые звери! Им кто угодно бы поверил!
— Мог, — не спорю согласился Денисов. — Я не говорю, что он знал. Я говорю, что он мог знать.
Они оба посмотрели на меня. Я взял пирожок, откусил и подумал, что от Денисова такие слова я слышу впервые. Неделю назад он сказал бы «я не уверен» или «я бы предположил». Сейчас он сказал «мог знать» и не стал отступать, хотя Ксюша смотрела на него с упрёком.
— Вы оба правы, — сказал я. — Это и плохо. Если он не знал, его использовали, и он нам ещё спасибо скажет. Если знал…
Я не договорил, остальное я и так знал. Клиенты «Золотого питомца», которых Гольдман слал нам по нашему уговору, платили по прейскуранту, умноженному на пять. Не вся наша касса держалась на них, но заметная её часть. Если всплывёт, что деньги Гольдмана шли в фонд, который выкачивал нуклеолимфу из старых зверей, владельцы грифонов, приезжающие к нам по его рекомендации, могут перестать их возить. Кто-то из брезгливости, кто-то из осторожности. И тогда уже будет неважно, знал он или нет.
— Если знал, нам будет плохо в любом случае, — сказал я вслух. — Если не знал, тоже не очень. Так что мы сейчас ничего не делаем.
— Совсем ничего? — Ксюша нахмурилась.
— Совсем. Гольдману не звоним, клиентам его ничего не говорим, в журнале ничего не пишем. Ждём, пока его спросит Сенклер. Он с ним на «ты», ему он ответит честнее, чем мне.
— А вы?
— А я спрошу его сам, когда он вернётся. Отдельно. Мне он тоже кое-что должен ответить. — Я посмотрел на Ксюшу. — И мне не всё равно, что он скажет, я его тоже давно знаю.
Ксюша подумала, взяла обратно свой пирожок и откусила. Жевала она медленно, глядя в стол.
— Я всё равно думаю, что он не знал, — сказала она, дожевав.
— Думай, — разрешил я. — Только вслух никому.
— А вы как думаете?
— Я думаю, что хочу ещё борща.
Денисов хмыкнул в кружку. Я встал и пошёл к плитке, но дойти до кастрюльки не успел. Из приёмной донёсся голос Любови Степановны, громкий, на весь коридор:
— Михаил Алексеевич! Рыжий, хозяин нервный! Шо вы там едите, я вас сколько звать буду⁈
* * *
Приём кончился в семь. Последней была девочка с хомяком, который, по её словам, разучился бегать в колесе, а на деле просто растолстел. Я как можно мягче объяснил это девочке, выписал хомяку диету из морковки, посоветовал сменить колесо на побольше.
Ветшеву я дозвонился ещё между приёмами, со второго раза. Про Юрку он выслушал молча и сказал, что одну ампулу держал в зале на всякий случай и отдаст. К шести её привёз человек Вязова, отдал Ксюше на стойке и уехал, так ничего и не сказав. Юрке я ввёл её в послеоперационной сразу после хомяка. Всю процедуру он провисел неподвижно и только в конце доложил, что больно не было, и спросил, считается ли это участием в операции. Потом я выпустил его и пошёл в ординаторскую.
Там уже собрались все, кто был в клинике. Ксюша сидела на подоконнике рядом с чайником, Саня на полу у двери, а Кувалда лежал поперёк порога. Денисов занял единственный стул у освобождённого угла стола, а Петрович стоял у стены и искал ошибку в графике доз. Любовь Степановна домывала банку в раковине.
Феликс сидел на шкафу, рядом с ним Паскаль, оба смотрели вниз. Нюша пришла из стационара своим ходом и устроилась под столом, Юрка висел на карнизе. Последним в дверь протиснулся Пуховик, переступил через Кувалду, который на него даже не поднял головы, и лёг мне в ноги.
Я налил себе чаю и сел на край стола.
— У меня ко всем вопрос, — сказал я. — Про зов.
Все замолчали. Ксюша поставила кружку.
— Мы всё это время думали, что зов идёт из лаборатории, — продолжил я. — Из чьей-то лаборатории. Нюшу в своё время увело через промзону, Паскаль шёл по линии и не слышал Феликса. Тихона, похоже, держали четверо суток в тёплом помещении и отпустили сытого. Лабораторию мы нашли и закрыли, видели, что там делают со зверями. Про зов там никто ничего не сказал. И с той ночи, когда звало Пуховика, зова ни разу не было.
— Так это ж хорошо, — с пола сказал Саня. — Не зовёт, и ладно. Значит, лабораторию закрыли, и всё кончилось.
— Если это была лаборатория, — сказал я. — А если нет?
— А если нет, то что?
— А если нет, то оно где-то есть, Сань, и просто молчит.
Денисов достал из кармана халата сложенный вчетверо листок, развернул и разгладил его на столе. Листок был тот самый, с пометками на полях, мелкими, в несколько слоёв, разными ручками.
— Я выписал, что у нас есть, — сказал он. — Тогда, после первых случаев, мы записали, что сигнал управляет только базовым движением. Ведёт, но не пользуется зверем. Ни одного зверя он не заставил сделать то особенное, что зверь умеет. Никто не морозил, никто не прятался. Шли ногами. — Он постучал пальцем по листу. — В лаборатории фонда, Михаил Алексеевич, зверей не водили. Их держали. С катетерами. Им незачем было звать.
— Вот, — сказал я. — Я об этом же. Им незачем было звать, у них всё, что им было нужно, уже лежало по клеткам.
— Меня не звало, — сказал Паскаль со шкафа. — Я хочу, чтобы это было отражено. Я шёл сам. У меня было дело.
— Какое? — спросил Феликс.
— Личное.
— Протокол по первому зову, пункт третий, — проскрипел Феликс. — Единица Хамелеон шёл по линии, на окрик коменданта не отвечал, по форме не докладывал. Личных дел у Единицы Хамелеон в протоколе не значится.
Паскаль посинел от хвоста до середины спины и отвернулся к стене.
— Нюша, — сказал я. — Ты помнишь, как тебя звало?
Нюша вылезла из-под стола. Подумала она долго, так что все успели посмотреть на неё и отвести глаза.
— Я помню, что шла, — сказала она. — Я не помню, куда. Мне не было страшно. Мне было… как будто надо. Как когда есть хочется, только не есть. — Она подумала ещё. — Михаил Алексеевич, в лаборатории мне было бы страшно. Я это точно знаю.
— Откуда?
— Я там жила. Мне там всё время было страшно.
Ксюша на подоконнике тихо шмыгнула носом.
Я опустил руку и положил ладонь Пуховику на голову.
«…тихо… давно тихо… не зовёт… ты спрашиваешь, а оно молчит… я бы сказал…»
— Пуховик говорит, что тихо, — сказал я вслух. — С того раза ни разу.
— А Ветшев? Михаил Алексеевич, вы у Ветшева спрашивали? — Денисов поднял голову от листа.
— Не спрашивал. Днём говорили только про ампулу, а ночью там было не до того.
— Он там целый год сидел, — сказал Денисов. — Если что-то было рядом, он бы знал.
— Спрошу, когда его звери встанут.
Петрович всё это время молчал у стены. Теперь он повернулся.
— Мерить мне нечего, — сказал он. — Что звало, в пробирку не наберёшь. Принесёте пробу, посмотрю.
— В этом ты прав, — кивнул я.
— А пока что? — спросила Ксюша.
— А пока версий нет.
Феликс расправил крылья и сложил их обратно.
— Комендатура вносит в протокол, — объявил он. — Зов. Источник не установлен. Связь с лабораторией фонда не установлена. Признаков активности с последнего эпизода не зафиксировано. Дело не закрыто.
— Записывай, — согласился я.
Расходились медленно. Ксюша ушла последней из людей, напомнив мне от двери, что Марина звонила насчёт корма для Плюшки и что корм надо купить завтра, а не послезавтра. Саня увёл Кувалду. Денисов, задумавшись, сложил свой листок, сунул его в карман и не прощаясь ушёл. Любовь Степановна вытерла руки, сняла фартук и сказала мне, чтобы я тоже шёл и не сидел тут, як сыч. Звери вернулись в стационар, Пуховик, оглядываясь, ушёл последним.
Я остался один и не вставал.
Чай в кружке остыл, я его так и не допил. Посидеть я собирался минуту, а сидел уже десять, и вставать совершенно не хотелось.
У порога я посмотрел на Кувалду, когда его уводил Саня. Пёс шёл рядом с ним спокойно, носом к колену, и Саня держал поводок свободно, и смотреть на них было приятно. Только хорошо им стало не через неделю, как я тогда пообещал Сане. Через неделю пёс разнёс ему квартиру и ушёл, и Саня искал его по дворам. А когда мне пришлось подписывать на Кувалду акт под своей лицензией, я спросил с Сани за собственное обещание. Шестаковым назвал, по фамилии, при всех. Саня тогда ничего не ответил. Он и сейчас бы ничего не ответил.
Прогноз и ошибка были мои, а сорвался я на Сане, потому что он стоял ближе всех.
Я посмотрел на свои руки. Руки лежали на столе спокойно, не дрожали, только пальцы правой я почему-то держал согнутыми, и разогнуть их получилось не сразу. Неделю я спал по три-четыре часа, а две ночи из неё не спал совсем. Ел, когда кормили. Три раза за эту неделю я ловил себя на том, что читаю одну и ту же фразу в карте по второму кругу.
Тело было молодое и держало. Только держало оно, как держит хорошо собранный мотор без масла: ровно, громко и до какого-то момента. Ошибиться с прогнозом на Кувалду в нормальном состоянии я бы мог, но сорваться потом на Сане, вряд ли.
Ладно, Покровский. Ты устал. Это тоже диагноз, и лечится он не антидотом.
Дверь ординаторской открылась. На пороге, в куртке стояла Смолина, с сумкой через плечо, выспавшаяся и совершенно не удивлённая, что застала меня здесь.
— Михаил Алексеевич, — сказала она. — Я на дежурство. Вы почему не дома?
— Сижу.
— Я вижу, что сидите, — она поставила сумку на стул. — Замер в восемь сниму сама. Ночью я здесь. Идите домой.
— Екатерина Андреевна, если с Найдой…
— Если с Найдой, я позвоню. Вы ответите. Вы всегда отвечаете, — Смолина сняла куртку и повесила её на крючок. — Михаил Алексеевич, вам бы выспаться. Не одну ночь. Неделю.
— Неделю мне никто не даст.
— Это вы так думаете, — сказала Смолина и не оглядываясь пошла в стационар.
Я встал, вымыл кружку и пошёл домой.
* * *
В половине второго ночи Смолина уснула.
Феликс засёк время по часам над дверью ординаторской, куда заглянул с карниза коридора. Дежурная сидела за столом, положив голову на сложенные руки, рядом с листом замеров, на котором последней стояла запись «00:00 — ровно, все». Ручку она так и держала в пальцах. Спала она тихо, по-военному, и Феликс это одобрил.
Он вернулся в стационар и спрыгнул с полки на спинку стула.
— Личному составу, — прошептал он, — собраться в клиентской. Тихо. Дежурная спит, барс спит, старики спят. Вопрос не терпит до утра.
В клиентской было темно, свет давал только уличный фонарь за окном. Паскаль пришёл первым, потому что никогда не пропускал собраний, если на них могли раздавать что-нибудь съедобное. Нюша пришла своим ходом, постукивая копытцами по линолеуму так осторожно, что вышло громче обычного. Юрка прилетел последним и повис на карнизе над окном.
У окна, на тумбочке, стоял садок-инсектарий. Пчела сидела внутри на веточке и, как всегда, смотрела сквозь стекло. Феликс покосился на неё по привычке. Привычка осталась с того вечера, когда он сам её сторожил в банке, и с тех пор не прошла, хотя документов у пчелы теперь было больше, чем у всех присутствующих вместе взятых.
— Товарищи, — начал Феликс. — Вопрос один. Ветшев.
Все сразу замолчали, хотя никто и до этого не говорил.
— Ветшев остался в зале, один, — продолжил Феликс. — С ним люди Сенклера, но люди Сенклера флакон не поменяют, это сказал Кирилл, а он в таких вещах прав. Звери у Ветшева тяжёлые. Сам Ветшев старый. Он третьи сутки не спит. Главврач спросить у него не может, у главврача старики, Юрка и приём. Комендатура считает, что Ветшева надо проверить. Этой ночью.
— Я согласен, — сказал Юрка с карниза. — Разрешите доложить. Я знаю дорогу. Я показывал её по памяти. Я долечу.
— Отклоняется, — отрезал Феликс. — Ты только сегодня из-под ареста. Ты под подозрением. И ещё у тебя крыло.
— Я понимаю, что под подозрением. Именно поэтому я и должен лететь. Я виноват. Я хочу хоть что-то исправить.
— Исправлять будешь по графику, когда комиссия назначит. Лететь должен проверенный товарищ. Полетит комендатура.
— Ты старый, — сказал Паскаль.
Феликс медленно повернул голову на сто восемьдесят градусов, в сторону Паскаля, и посмотрел на него.
— Я в смысле опытный, — поправился Паскаль. — Опытный. Но ночью до промзоны лететь далеко, там ветер. И если там охрана Сенклера, тебя заметят, ты большой. А я пролезу в любую щель. В любую. Я однажды через замочную скважину…
— Не подтверждено, — сказал Феликс.
— Что не подтверждено?
— Замочная скважина. Ни одним свидетелем. Ни разу.
— Это потому, что я пролез незаметно! — Паскаль начал розоветь. — В том-то и дело! Если бы меня видели, это было бы не незаметно!
— И что ты там сделаешь, когда пролезешь?
— Посмотрю, как он там, и доложу. Я быстро, никто и не заметит, что меня не было.
— А если ему плохо? — спросила Нюша.
Все повернулись к ней. Нюша стояла посреди клиентской, в свете фонаря, и снизу смотрела на Феликса.
— Если Ветшеву плохо, — повторила она, — что вы будете делать? Вы же оба не умеете делать уколы. Вы прилетите, увидите, что ему плохо, и полетите обратно. А он там будет один, и ему будет плохо. Это неправильно.
Феликс открыл клюв и закрыл.
— Позвоним главврачу, — сказал он.
— Тогда зачем лететь, если всё равно звонить?
— Чтобы знать, звонить или нет.
Нюша подумала.
— Тогда почему нельзя полететь всем? — спросила она. — Вместе. Вы, Паскаль, Юрка. Один посмотрит, второй вернётся, третий останется.
— Ты не летаешь.
— Я знаю. Я не про себя. — Нюша помолчала. — Хотя меня можно было бы понести.
— Тебя втроём не поднять, — сказал Паскаль.
— Я не толстая. Я плотная.
На карнизе Юрка шумно втянул воздух, собираясь что-то сказать, и Феликс заранее поднял крыло, чтобы его остановить. Спор пошёл не так, как планировала комендатура. Если лететь втроём, кто-то должен командовать, и командовать должна комендатура, но Юрку комендатура с собой не возьмёт, а Паскаля одного не отпустит. Про то, что он большой и его заметят, Паскаль тоже был прав, и это было хуже всего.
Он перевёл взгляд на садок.
Пчела всё так же сидела на веточке и смотрела сквозь стекло, только теперь, кажется, на него. Пчела смотрела всегда. Она смотрела ещё из банки и после операции не перестала, а каждую ночь, когда Феликс обходил посты, встречала его тем же взглядом.
За все эти месяцы она не сказала ни слова. Пуховик, который слышал всех, её не слышал и говорил, что внутри у неё тихо. Феликс тогда записал это в протокол и больше к этому вопросу не возвращался.
Теперь он смотрел на неё и думал, что барс и у говорящих вслух ничего внутри не слышит: у самого Феликса, у Паскаля с Нюшей.
— Комендатура, — сказал Юрка с карниза, — разрешите…
Из садка вдруг раздался негромкий и отчётливый голос:
— А давайте я слетаю.