Глава 7
Денисов повернулся обратно к экрану и вытащил из нагрудного кармана свой листок.
Столбик на нём шёл с вечера, мелким ровным почерком, по часам и по кличкам. Он провёл пальцем вниз до записи в восемнадцать сорок, приложил листок к краю экрана и долго водил глазами с бумаги на модель и обратно.
— Та же частота, — проговорил он. — Михаил Алексеевич, удар в удар. Вчера в восемнадцать сорок у всех девятерых была одна частота на всех, вот она, у меня записана. И у него сейчас ровно она.
Пуховик лежал на платформе, положив голову на передние лапы, и смотрел на меня снизу. Денисов закончил с ним ещё минуту назад, но барс не слезал, только шевельнул ухом, когда я подошёл и сел рядом на край.
Я положил ладонь ему на бок. Шерсть была холодная и чуть сырая после ночи на кафеле. Ядро под ладонью билось часто и ровнее, чем вообще бывает у живого зверя: за целую минуту я не поймал у него ни одной паузы.
Ночью я видел, что звери, рядом с которыми он ложится, дышат ровнее, чем в начале ряда, и записал это в заслуги барсу. Крупное спокойное тело рядом и холод от его шерсти помогают зверю в переноске, ничего удивительного я в этом не нашёл. Теперь та же картина читалась иначе. Пуховик ложился вдоль переносок, прижимался к решётке боком, и чужой ритм уходил с соседа на него. Старикам становилось легче, потому что часть того, что их гнало, забирал себе молодой барс четвёртого уровня, а сил на это у него хватало.
— Он снимал с них, — сказал я. — Кирилл, он всю ночь лежал и снимал это с них на себя.
Денисов перевёл взгляд с барса на листок и обратно.
— Так же не бывает, — неуверенно возразил он. — Ритм с одного Ядра на другое не переходит. Через решётку, через воздух… Михаил Алексеевич, я про такое нигде не читал. Ядра друг другу ничего не передают.
— Он сам лёг к решёткам, — я провёл ладонью по загривку барса. — Прижался к ним боком, сразу к трём переноскам, и Граф был у самого его бока. Помнишь, Граф за ночь ни разу не сорвался?
Денисов открыл рот и закрыл.
У меня не вовремя толкнулось в груди. Я решил, что это бессонная ночь и эклер Любови Степановны, съеденный натощак, и про себя даже усмехнулся. Тут толкнулось снова, между двумя ударами моего собственного сердца, слабо и отдельно. Этот удар я узнал.
Мы с Пуховиком были в Сопряжении с той самой ночи, когда я его спас. Ядро у него подстраивалось под мой пульс, это я знал по себе и много раз проверял браслетом. Канал шёл в обе стороны, и по нему ко мне сейчас пришёл удар из Ядра барса. Это был чужой удар.
Я услышал шорох над шкафом с документацией. Феликс влетел в аппаратную вслед за нами, сел на шкаф с размаху и задел крылом стопку старых распечаток. Верхний лист соскользнул и лёг на пол у моих ног.
— Комендант на месте, — объявил он хрипло. — Требую доклада. Барс является личным составом объекта. Состояние личного состава находится в ведении…
— Подожди, Феликс, — попросил я.
Он посмотрел на меня сверху, на мою руку на боку барса, и на полуслове замолчал.
Я сунул вторую ладонь под халат, себе на грудь, и стал считать.
Лишних ударов выходило три на каждые десять моих. Денисов тем временем переключил экран на динамику и что-то тихо пересчитывал, шевеля губами.
— Частота падает, — сказал он, не поднимая головы. — Михаил Алексеевич, у него падает так же, как у них вчера вечером. Тот же наклон, я сверил. Если линейно… — он запнулся, ещё раз заглянул в листок и всё-таки договорил: — Если линейно, к обеду он ляжет, как Найда.
Я убрал руку из-под халата и прикинул, чем мне его держать. Браслет сел в начале третьего, на второй мембране, а запасной у меня не было. Последний стабилизатор ночью ушёл в Графа. Успокоительного не осталось, да и толку от него здесь никакого: Пуховик не срывался, его ровно и спокойно гнали вниз.
Пробирки для крови стояли у Денисова в лотке пустыми, и ответа по ним раньше вечера ждать не приходилось. Эфирограф показывал всё до последнего удара и ничего не лечил.
Оставались руки и канал. Ночью руками и эмпатией я сбивал с Найды чужой ритм, пока её Ядро не вспомнило своё. С Пуховиком у меня было больше, чем руки: Сопряжение, готовая дорожка, по которой его Ядро давно шло за моим сердцем. Если задать ему мой ритм по этой дорожке, Ядро может узнать хозяина и пойти за ним, бросив чужой.
Дверь аппаратной приоткрылась, и в щель заглянула Ксюша с двумя кружками в руках.
— Михаил Алексеевич, я чай принесла, вам с чабрецом, я нашла, он в ординаторской стоял за банкой кофе, а Кириллу Андреевичу просто чёрный, он же чёрный пьёт, да? — выпалила она и тут увидела, как я слезаю с края платформы на пол. — Ой. А вы куда?
— Чай потом, Ксюша, — я лёг на бок на холодный линолеум, лицом к барсу. — Закрой, пожалуйста, дверь и никого сюда не пускай. Любовь Степановну тоже. Её в первую очередь, она начнёт меня поднимать.
Ксюша перевела взгляд с меня на барса. Кружки у неё в руках перестали дрожать.
— Поняла, — сказала она тихо и твёрдо, совсем другим голосом, и с той стороны закрыла дверь.
— Михаил Алексеевич, — Денисов развернулся ко мне вместе с табуретом. — Вы хотите задать ему свой ритм через Сопряжение. Я правильно понимаю?
— Правильно. Его Ядро давно ходит за моим сердцем, оно меня знает. Задам ритм по ней, и оно узнает хозяина.
— А если пойдёт наоборот? — он снял очки и сразу надел их обратно. — У него ритм сейчас сильнее вашего, он его полночи набирал с девятерых. Вы же сами говорите, канал в обе стороны. Если это пойдёт по каналу к вам… У вас сердце, Михаил Алексеевич. Сердце так не разгоняют, у него нет запаса, как у Ядра. И откачивать вас мне нечем. Стабилизатор человеку не колют, даже адреналина у нас…
— У нас есть ты и эфирограф, — я подвинулся ближе, так, чтобы грудь барса пришлась мне под ладонь. — Смотри на экран и называй его частоту вслух. Каждые несколько ударов. Пойдёт вниз, скажешь. Пойдёт вверх, тоже скажешь. Если я начну считать неправильно или замолчу, тряси меня. Вслух и громко, Кирилл. Я буду с закрытыми глазами.
Денисов хотел возразить ещё раз, я видел это по тому, как у него ходил кадык. Он посмотрел на барса и повернулся к экрану.
Пуховик сам сполз с платформы. Свесив передние лапы, он тяжело, всем телом, перетёк на пол и лёг на бок рядом со мной, спиной к моему животу, подставив грудь под ладонь.
— Фиксирую время начала процедуры, — со шкафа проскрипел Феликс. — Семь часов девятнадцать минут. Процедура с комендантом не согласована. Это я тоже фиксирую.
Я закрыл глаза, выровнял дыхание и начал считать свой пульс вслух.
— Раз, — сказал я. — Два. Три.
Я хорошо слышал своё сердце. Ночь его потрепала, но оно шло само, восемьдесят с чем-то, и под счёт я понемногу опускал его ниже, длинным выдохом, медленным вдохом.
Ядро барса под ладонью билось мелко и ровно, не в лад с моим сердцем. Я стал толкать в него свой ритм, как толкал ночью тепло в Графа: в ладонь, в то место, где под рёбрами у Пуховика сидело Ядро, и дальше по дорожке, которая у нас с ним была.
— Шестьдесят восемь, — отозвался Денисов. — Шестьдесят восемь. Шестьдесят семь.
— Четыре. Пять. Шесть.
На седьмом счёте у меня сбилось сердце. Удар пришёл не в свой черёд, сразу за ним ещё один. Следующий удар я уже не узнал. Сердце дёрнулось вперёд, на чужой мелкий и ровный шаг, и пошло за ним. В голове стало пусто и звонко, под веками поплыли тёмные пятна. Ладони сделались холодными, я чувствовал это даже сквозь шерсть барса.
Чужой ритм шёл по нашему каналу ко мне, как и предупреждал Денисов.
— Восемь, — сказал я.
Я слышал свой голос глухо и издалека. Держаться мне было не за что, кроме счёта.
— Девять. Десять.
— Михаил Алексеевич, у вас… — Денисов осёкся и тут же заговорил громче, ровнее, по-рабочему: — У него шестьдесят шесть. Шестьдесят шесть, держится. У вас на шее видно, частите. Считайте, я тут.
— Одиннадцать. Двенадцать.
Я держал свой счёт и свой медленный и длинный вдох, на четыре своих удара, не пуская себя за чужим ритмом. Каждое слово ложилось на мой удар, а чужой между ними проскакивал. Сердце рвалось вперёд, а я голосом тянул его назад, ударом на слово. Пуховик под ладонью перестал ровно дышать и крепко вцепился передними лапами мне в запястье, но без когтей.
— Пятнадцать. Шестнадцать.
— Шестьдесят три, — сказал Денисов. — Михаил Алексеевич, шестьдесят три! Пошло вниз. Пошло!
— Семнадцать.
На восемнадцати у меня отпустило в груди. Чужой удар проскочил ещё раз, слабее, потом пропал, и сердце тяжело и медленно пошло за счётом само. Пятна остались под веками. Я не открывал глаз.
— Двадцать. Двадцать один. Двадцать два.
— Пятьдесят девять… пятьдесят восемь…
— Двадцать три.
— Пауза! — Денисов вскочил, табурет за ним стукнул о стену. — Пауза, Михаил Алексеевич! У него пауза. Пропуск, потом два частых, потом опять пауза. Неровно. Своё!
Я замолчал. Под ладонью Ядро барса билось с запинками, то торопясь, то задерживаясь, в своём неровном молодом ритме, и ни один его удар не совпадал с моим.
Денисов опустился рядом со мной на колени и прижал два пальца сбоку, мне под челюсть. Пальцы у него были ледяные. Он смотрел на часы на руке и шевелил губами.
— Сто сорок, — сказал он. — Лежите. Не вставайте, Михаил Алексеевич, лежите.
Я и не собирался вставать. Пока барс держал меня за запястье, я лежал на полу с закрытыми глазами и по привычке считал пульс уже про себя. Я услышал, как наверху скрипнул шкаф: Феликс переступил на краю.
— Время окончания процедуры, — проскрипел он, и голос у него на последнем слове съехал. — Семь часов двадцать одна минута. Пульс исполнителя… Денисов, пульс исполнителя?
— Сто сорок, — повторил Денисов. — Подожди.
Через минуту он снова приложил пальцы.
— Девяносто, — выдохнул он. — Девяносто, ровный.
— Записываю: девяносто, ровный, — объявил Феликс. — Подпись свидетеля имеется.
Я поднялся не сразу. Опершись на руку, я сел и посидел, пока пол аппаратной не перестал ехать вбок, и привалился спиной к платформе эфирографа. Пятна под веками ушли. Во рту пересохло так, что язык прилипал к нёбу.
Денисов поднялся с колен, подошёл к экрану и наклонившись, долго смотрел на модель.
— Своё, — сказал он, не оборачиваясь. — Михаил Алексеевич, у него Ядро своё.
Пуховик отпустил моё запястье и вылизал мне ладонь. Язык у него был шершавый и холодный, лизал он долго и тщательно, от пальцев до запястья, будто приводил в порядок своё имущество.
«…ушло… тихо внутри… твоё стучит… хорошо…»
— Хорошо, — согласился я вслух и почесал его под подбородком. — Мне тоже хорошо. Посиди, не вставай.
Он и не вставал. Положил морду мне на колено и медленно принялся жевать край моего халата, с толком. После этой ночи халат было не жалко.
Тут пришло следующее, тише и с запинками:
«…оно звало… туда… где лёд делал… лужа… я делал лёд… оно оттуда…»
Я перестал чесать.
— Кирилл, — позвал я. — Он говорит, что его звало.
— Требую уточнить для протокола, — со шкафа немедленно отозвался Феликс. — Кто звало? «Оно» не является ни должностью, ни фамилией. Комендант не может внести в протокол «оно».
— Сам бы хотел знать, — сказал я. — Пуховик, куда звало? Где лёд?
«…лужа… там кошки ходили… давно… железо гудит рядом… поезда…»
Я помнил эту лужу. В субботу мы с ним ездили по адресу фонда с сайта. Метка, которую Ксюша поставила на карте, встала на серое пятно между промзоной и железной дорогой. Седьмого дома там не оказалось, как и любого другого. Был пустырь с ларьком, а за забором шли рельсы. Пуховик тогда от скуки сунул лапу в лужу у ларька, пустив по воде тонкую корку льда.
— Пустырь по адресу фонда, — я повернулся к Денисову. — Куда мы в субботу ездили, у железной дороги. Его тянуло туда.
Денисов перевёл взгляд с меня на барса и снял очки.
— Это может быть что угодно, Михаил Алексеевич, — осторожно сказал он. — Он был там четыре дня назад. Запомнил, где было интересно. Ему могло присниться. Звери, когда их гонят по чужому ритму, наверное, и не такое…
— Наверное, — согласился я. — Ты прав. Пока нет крови, это барс, которому что-то показалось. Выводы потом.
— Выводы потом, — повторил Денисов и сбоку от столбика, мелко, что-то записал на полях своего листка.
— Протокол, — напомнил Феликс. — Что вносить в протокол?
— Вноси: «барсу показалось», — сказал я. — И дату.
Он недоверчиво посмотрел на меня, повернув голову почти вверх ногами, но, похоже, внёс.
Я поднялся на ноги, держась за край платформы. Колени держали. Я постоял, подождал, не поплывёт ли опять пол. Пол не поплыл. Тогда я дошёл до двери и открыл её.
Ксюша стояла прямо за дверью, спиной ко мне, и перегораживала коридор, раскинув руки с кружками в обе стороны. Перегораживать, судя по всему, было от кого: из стационара выглядывала Любовь Степановна в Ксюшином халате, а за ней маячил заспанный Саня.
— Та вы шо там, живой? — Любовь Степановна высунулась из стационара по пояс. — Ксюша, пусти, я ж только погляжу, я ж трогать никого не буду. Сколько дверь закрыта, та шо ж там делать столько?
— Всё, Ксюша, отбой, — сказал я. — Пускай всех. И давай сюда мой чай.
* * *
К восьми Денисов взял у всех повторную кровь. Он начал с Пирата в первом боксе и шёл по ряду, от переноски к переноске, Ксюша держала лапы, а я подписывал пробирки. Последним в очереди лёг Пуховик и протянул лапу сам, без уговоров. Денисов отнёс лоток с десятью пробирками в холодильник процедурной и вернулся, вытирая руки о халат.
Любовь Степановна к этому времени отсиделась. Она сходила в ординаторскую и вернулась с батоном и палкой докторской колбасы, которые, как она сказала, держала там в холодильнике «на всякий пожарный». Вторым заходом она принесла банку малинового варенья, её никто из нас там раньше не видел. Протерев спиртом нож из процедурной, Любовь Степановна нарезала всё прямо на стойке в приёмной.
— Ешьте, — распорядилась она. — Хоть по бутерброду. Шо вы на меня смотрите? Ночь не спали, так хоть поешьте, а то упадёте мне тут, а мне вас подымать.
Саня проснулся окончательно на запах колбасы. Он подошёл к стойке, держась за поясницу, взял бутерброд, за ним второй, а когда он потянулся за третьим, Любовь Степановна хлопнула его по пальцам.
— Та ты шо метёшь, как не в себя? — возмутилась она. — Ты ж ночь проспал, как барин. Вон люди не спали, а ты спал, а ешь за троих.
— Я сторожил, Любовь Степановна, — Саня отдёрнул руку и подул на пальцы. — Я во сне сторожил. Это тяжелее, чем наяву, организм в два раза больше тратит, я в журнале читал. Мих, скажи ей.
— Не скажу, — я взял свой бутерброд. — Я в таком журнале не читал.
Кувалда лёг Сане в ноги, под стойку, и смотрел на колбасу, не мигая, положив тяжёлую морду на лапы. Саня, дождавшись, пока Любовь Степановна отвернётся к чайнику, уронил ему под стойку кружок докторской. Кружок беззвучно исчез.
Паскаль по стене спустился с вешалки к стойке, куда перебрался на рассвете. Он был ещё пятнистый, зелёный с белым, и белые пятна сходили у него с боков медленнее, чем со спины.
— Мне с вареньем, — сообщил он, устроившись на краю стойки. — Хлеб можно без колбасы, колбаса мне тяжела. Варенья побольше.
— Варенье сладкое, — сказала Любовь Степановна, не оборачиваясь от чайника.
— Варенье ягодное, — возразил Паскаль. — Ягода растёт на кусте. Это растительная пища.
— Сладкое, — повторила она и поставила чайник. — А сладкое тебе на эту неделю всё. И на следующую тоже всё. Ты его в пять утра съел, я сама тебе дала, своими руками, ирод. Вон хлеб бери, хлеб тебе можно.
Паскаль посмотрел на меня. Я жевал бутерброд и смотрел в стену.
— Это произвол, — с достоинством сказал он и взял хлеб.
Он ел хлеб без варенья, отвернувшись от банки, и отворачивался от неё так усердно, что съехал хвостом со стойки и повис на нём, зацепившись за край.
Телефон на стойке зазвонил в десять минут девятого. Клиника открывалась в девять, записи на это время не было, и Ксюша, протянувшая было руку к трубке, остановилась и посмотрела на меня. Я отложил бутерброд и сам снял трубку.
— Клиника, Покровский.
— Доброе утро, Михаил Алексеевич.
Голос был тот же, что во вторник вечером, спокойный, неторопливый и вежливый. За ним, как и в прошлый раз, где-то в комнате негромко играло пианино.