Глава 14
Я встал. Обошёл стол. Снял с чайника крышку, налил себе остатки заварки, уже еле тёплой, с горчинкой на дне, и пошёл к клетке.
Феликс повернул голову на сто пятьдесят градусов. Второй глаз у него открылся. Оба зрачка — узкие, вертикальные, не совсем совиные и не совсем рептильные, что-то посередине — уставились на меня.
Я сел на табуретку напротив клетки. Поставил чашку на пол.
— Феликс, — начал я.
— Нет, товарищ, я не буду! Ни одна бумажка не смеет определять, кем я являюсь. Меня определяет только мой труд, моё классовое самосознание и моя готовность идти до конца за правое дело!
— Феликс. Я не шучу.
Сова замолчал.
Я выдержал паузу. Секунд десять. Смотрел ему прямо в правый глаз — тот, что был ближе ко мне и в котором рептильная щель виднелась отчётливее.
— Без этой бумажки, — произнёс я ровно, — ты юридически биологический материал. Таксон неустановленный. Происхождение не задокументировано. Владелец не зарегистрирован. Если завтра в клинику зайдёт любая проверка с браслетом-сканером и найдёт тебя, то заберут тебя не в зоопарк и не в заповедник. Тебя заберут в лабораторию. Без бумаг магическое существо неизвестного вида — это материал для исследований. Разрежут, посмотрят, заспиртуют долю мозга на предметное стекло, сверят с каталогами и, если повезёт, внесут в научный реестр как «экспериментальный таксон номер такой-то». Всё. На этом твоя классовая борьба закончится.
Феликс медленно втянул голову в плечи. Перья на шее чуть встопорщились.
— Демагогия, — пробормотал он. Но уже не с огнём, а с той неуверенной ноткой, с которой произносят заезженные слова люди, поймавшие себя на том, что они эти слова никогда всерьёз не проверяли.
— Нет, — сказал я. — Это не демагогия. Это стандартная процедура в отношении неопознанных магических существ класса четыре и выше. У тебя класс Ядра — минимум шестой, максимум я не мерил, но подозреваю, что выше. Ты — редкий экземпляр, Феликс. А редкие экземпляры, не имеющие владельца, по закону переходят в собственность государства для изучения. Это не моё мнение и не моя воля. Это прописано в инструкции о вещественных находках третьего уровня, параграф шестнадцатый.
Феликс молчал. Медленно распушил и разгладил перья на груди. Один глаз его моргнул и клюв приоткрылся, чтобы выдать очередной лозунг, но замер на полпути.
Я ждал.
Сова посмотрел на пол клетки. На свою собственную жёрдочку. На плошку с кормом в углу. На серый горошек подстилки из резаной бумаги. Потом снова на меня.
И вот тут случилось то, чего я в Феликсе раньше не видел ни разу.
Он сдулся.
Вся та напористая, агрессивно-революционная оболочка, в которую он обычно упаковывал каждую свою реплику, схлынула с него. Плечи его чуть обвисли. Голова опустилась. Клюв опустился. И в глазах его проступило то, что я в эту минуту боялся увидеть больше всего на свете: одиночество.
— Я не знаю, — произнёс он. Тихо. Совсем не тем скрипучим громким голосом, которым он обычно вещал с верхней жёрдочки. — Я ничего не помню.
— Чего не помнишь, Феликс?
— Ничего, — он помолчал. — До того момента, как я очнулся в тесной коробке. Там воняло химикатами. Резиной. Какими-то реактивами. Меня вынули, поставили под свет, прощупали, снова положили в коробку. Она ехала. Долго. С рывками и холодом. Я сидел в темноте и думал, что уже умер.
У меня в груди что-то тихо-тихо сжалось.
— А дальше? — тихо спросил я.
— Дальше коробку открыли. Был двор. Наверное, утро, было очень светло, и меня слепил свет. Меня достали, куда-то понесли. Я брыкался, пытался укусить за руку. Потом укусил. Меня ударили. Я снова оказался в коробке. Она стояла на земле. Её забрал кто-то другой, снова был долгий путь, а в конце меня принесли сюда. К тебе. А ты меня не съел, не запер, не ударил и даже, — он хмыкнул, и в этой эмоции впервые за весь разговор мелькнуло что-то живое, он даже не отчитал меня за классово чуждые высказывания.
Я молчал. Давал ему говорить дальше.
— У меня нет воспоминаний о небе, — тихо продолжил Феликс. — Я не помню, как я летал. Я не помню матери. Не помню ни одного сородича. У меня нет ни одного образа, который мог бы подсказать, как я оказался на свете. Когда я пробую что-то представить, — в голове только серый туман и отдельные обрывки чужих мыслей, вколотые куда-то под черепную коробку, как занозы. Про пролетариат, про классовую борьбу, про справедливость. Откуда они — не помню. Я просто их знаю и они настойчиво требуют, чтобы я с кем-то боролся, кого-то обличал, куда-то призывал. А с кем бороться я не знаю. Я, может, с самим собой должен бороться? Потому что кроме себя у меня и нет никого в этом мире.
Сова опустил голову ещё ниже. Плечи ещё уже. И я увидел, что одна из светло-серебристых маховых перьев у него на правом крыле чуть дрогнула. Так, дрожат перья у птиц, когда им очень холодно или очень страшно.
Химера. Слово это встало у меня в голове с той сухой ясностью, с которой встают медицинские диагнозы, когда клиническая картина сходится. Искусственно выведенное существо, собранное в лаборатории из донорских тканей нескольких видов, с подшитой памятью, с вколотой идеологической программой.
Ядро сборное, поэтому сканер и не опознаёт. Воспоминаний нет, потому что их и не было, существо никогда не летало, не было в стае, не имело матери в биологическом смысле слова. Его создали.
А потом как создали, так и выбросили. Очевидно, эксперимент кому-то не понравился: либо Феликс вышел неудачный, либо проект закрыли, либо лабораторию накрыла какая-то проверка.
Существо с неустойчивой идентичностью и ходячей политической программой — нежелательный артефакт. Его положили в коробку, передали перекупщику, а тот, вероятно, через Птичий рынок или его аналог, вывез подальше.
Бедолага Феликс.
Я смотрел на него. На этого маленького, пёстро-белого, с тонкими перьями на груди, с острым клювом и рептильными зрачками, одинокого, разгневанного на весь мир бойца чужого невразумительного марксизма.
И у меня в груди, где минуту назад сжалось, сейчас отозвалось тёплое, ровное, отцовское.
— Феликс, — произнёс я. — Слушай меня внимательно.
Сова поднял голову. Медленно. Один глаз посмотрел на меня прямо — открыто, без обычного своего рептильно-хитрого прищура.
— Ты не биологический материал. Ты — живое существо. Я не знаю, из чего тебя собрали, и не знаю, кто и зачем, но я знаю одно: ты думаешь, ты чувствуешь, ты со мной разговариваешь, ты способен на горечь. Значит, ты — личность. А личность имеет право на защиту.
Клюв Феликса чуть дрогнул. Он смотрел.
— Паспорт тебе мы сегодня не сделаем. С сегодняшним уровнем моих возможностей — не получится. Ни один бланк не пройдёт сверку по базе, любой сканер тебя раскроет, и этот бланк тебя не спасёт, а, наоборот, обречёт. Поэтому пока никакого паспорта. Просто живёшь у меня в клинике. На правах… на правах своего. Штатного сотрудника с функцией духовного наставника команды.
— Штатного сотрудника? — один глаз прищурился, и в голосе впервые за весь разговор снова мелькнула ироническая скрипучая нотка. Но уже не враждебная, а скорее умилённо-уставшая.
— Штатного. Ставку положу — миска корма в день и тёплая жёрдочка у окна. Профсоюзный взнос беру натурой: агитационными речами по четвергам перед Ксюшей, она к таким вещам восприимчива.
Феликс хмыкнул, почти по-человечески.
— А если — проверка? — спросил он уже серьёзнее. — Если те, о которых ты говорил, всё-таки зайдут?
— Если зайдёт — тебя на проверке не будет. Спрячу в дальний бокс, под чёрный чехол, на шумоподавитель. Скажем, что ты на карантине после эпидемии. Это я уже обдумал. Завтра прикуплю дополнительный плотный чехол.
Я, конечно, преувеличивал. Проще было его домой забрать. Но к такому стрессу он может быть сейчас не готов. Ему важно сейчас не менять обстановку и называть хоть какое-то место «домом». Пет-пункт под это определение подходил.
Феликс молчал. Обдумывал. Я видел, как у него под оперением работают мысли, и мысли эти впервые за всё время нашего знакомства не сводились к разоблачениям и лозунгам.
— Ты же понимаешь, — тихо спросил он, — что я — подделка? Что я не настоящий, не природный, не… не то, кем себя считаю?
— Понимаю, — я наклонился к клетке ближе. — Феликс. Послушай меня. Никто из нас в этом мире не до конца настоящий. Каждый собран из кусочков чужой памяти, чужих мнений, чужих идеологий. Только у тебя кусочки сложили в лаборатории, а у меня сложила жизнь. Разница есть, но она не такая большая, какой кажется. Твоя настоящесть, она в том, что ты умеешь чувствовать. Тот, кто тебя собирал, этого, возможно, не учёл. А зря.
Сова сидел. Молчала. Долго. И потом, после большой паузы, вдруг, не поднимая головы, тихо произнес:
— Спасибо, доктор.
И я не узнал собственной реакции. Потому что в эту секунду у меня защекотало где-то в носу. По-настоящему. Молодой ветеринар двадцати одного года от роду, человек с хорошо отработанной дисциплиной эмоций, чуть-чуть отвернулся от клетки, чтобы сова случайно не увидел, что у её доктора глаза на секунду стали как-то особенно блестящими.
— Ладно, — сказал я ровнее. — Все спим. Завтра — продолжаем.
Встал. Пошёл к столу. Сложил пустой бланк с пометкой «на Феликса» обратно в папку, а папку — в нижний ящик сейфа. Закрыл на ключ.
У клетки, когда я проходил мимо, Феликс тихо сказал вслед:
— Доктор.
— Да?
— Эта вот… идея про агитационные речи по четвергам. Мне импонирует. Я готов.
— Я знал, Ильич.
— И ещё, — он помолчал. — То, что я сказал спасибо, — пусть останется между нами. У меня репутация.
— Принято. Информация засекречена.
Феликс удовлетворённо щёлкнул клювом и отвернулся к стене. Я выключил в приёмной свет. Зверей в стационаре накрыл ночным режимом — понижением температуры и приглушённой лампой, — надел куртку на себя и запер дверь Пет-пункта с улицы.
На тротуаре моросил апрельский дождь. Тихий, редкий, скорее взвешенная в воздухе сырость, чем нормальные капли. Я поднял воротник и пошёл домой.
Домой я пришёл к половине одиннадцатого.
На лестничной клетке пахло жареной картошкой и луком, и этот запах с первого же лестничного пролёта сообщил мне, что Кирилл сегодня на кухне и что, вероятнее всего, сегодня он готовит тот самый свой фирменный жареный картофель со шкварками, к которому у меня в молодом теле была слабость, а в старом — противопоказание.
Очень удобно. Старый повар во мне вздохнул бы и отказался, молодой желудок пустил слюну ещё на лестнице.
Я вошёл в квартиру. Снял ботинки. Повесил куртку. Из кухни донёсся звонкий Олесин смех, низкий, хрипловатый Кирилловский хмык и металлическое шкворчание сковородки.
— Миха! — заорал Кирилл с кухни. — Ты где шатаешься⁈ Мы тут без тебя уже половину сковородки съели!
— Работа, Кирюх. Некоторые работают, — отозвался я.
— Некоторые! Ну заходи, садись. Лиса, дай ему тарелку.
Я прошёл на кухню.
Наша кухня — маленькая, убитая девятиметровая, с линолеумом, который местами вздулся пузырями, со старенькой плитой «Гефест», с жёлтыми потёками на потолке над вытяжкой, оставшимися ещё от прежних жильцов, и с оконным стеклом, всегда запотевшим от того, что рамы не герметичны.
Холодильник «Бирюса», накрытый сверху старой газетой для придавливания крышки. Стол круглый, деревянный, с деревянными стульями по краям. На столе — сковорода с картошкой, миска с маринованными огурцами, нарезанный батон и бутылка томатного сока.
И двое за столом.
Олеся сидела верхом на стуле откинувшись на спинку, руки скрещены на груди, любимая её посадка, умещающаяся как бы в две минуты отдыха между сменами. Коса у неё на плече, в руках вилка, на лице тот самый весёлый оживлённый прищур, с которым она обычно пересказывала события кафе.
Кирилл напротив. Сидел нормально, прямо, по-мужски разведя локти, с куском батона в одной руке и вилкой в другой. Широкое лицо, светлые волосы. Вилка стучала по краю тарелки он отправлял в рот картошку большими порциями, с аппетитом человека, проработавшего весь день.
— Садись, — махнул он в свободную табуретку. — Лесь, дай ему тарелку, не тяни.
— Не командуй, — огрызнулась Олеся, не глядя на него. — Руки-крюки у тебя, что ли, отвалились? Вон сковорода, вон тарелки, положи сам.
Я сел. Взял тарелку сам, положил себе картошки ровно столько, сколько требовал желудок. Олеся за это время успела ещё раз огрызнуться в сторону Кирилла, Кирилл ещё раз ухмыльнуться в сторону Олеси, и оба при этом вошли в тот свой режим взаимного подначивания, в котором они, похоже, могли находиться круглосуточно.
Странная, конечно, пара.
Я давно над этим думал. Кирилл — парень живой, рукастый, работящий. Олеся — ледяная, острая на язык, ироничная. На вид они вроде бы подходят друг другу: и возраст почти один, и оба из провинции и переехали в Питер вместе, и живут в одной комнате.
Но любовной нежности между ними я её сколько ни высматривал, так и не нашёл за всё время совместного проживания. Люди, у которых роман, так не разговаривают. Они либо ласкаются, либо дуются, а эти двое цапаются вечно, как в одном дворе два соседских кота. Может, у них такая стадия отношений, когда притёрлись до того, что романтика умерла, и остались только бытовые перепалки. Бывает.
А может, дело во мне. Я старый человек в молодом теле, и понимать современные отношения я в принципе разучился. Может, у нынешних двадцатилетних всё так и выглядит — без цветов и романтических вздохов, с одними подколами и совместным просмотром сериалов на ноуте.
— Чего молчишь? — Олеся лукаво ткнула в меня вилкой. — Рассказывай, как день прошёл.
Вот как. Прямо при Кирилле?
— Обычный день. Приём, осмотры, чай.
— И всё? — нахмурилась она.
— И всё.
Кирилл хмыкнул.
— Скучный ты, Миха. Приходишь с работы, садишься и не рассказываешь ничего. Мог бы приврать для разговору, — заявил он.
— Фантазии, Кирюха, у меня на сегодня уже не хватает. Рабочий день её всю съел.
Олеся рассмеялась. Потом внезапно приняла серьёзно-взволнованный вид, подалась вперёд, зажмурилась от предстоящего удовольствия рассказа и произнесла:
— А у нас вчера в кафе такой дурдом был! Такой дурдом, что я до сих пор не могу поверить.
Кирилл поднял голову. Навалился локтями на стол.
— Давай, рассказывай, — сказал он.
Я подцепил на вилку картошку. Прожевал. И, сохраняя на лице ровное выражение умеренно заинтересованного коллеги по жилплощади, поднял бровь:
— Что случилось?
— Приперся, — начала Олеся, — какой-то полоумный. Молодой, в худи, с фингалом под глазом. Вроде обычный парень на вид, сидел сперва скромно, чаёк попивал. А потом как начал!
— Как начал? — переспросил Кирилл, уже начиная хихикать заранее.
— Ну всё! — Олеся размахнулась руками. — Сначала уронил мелочь прямо под стул тётки, которая у нас там в углу кофе цедила. Я потом эту мелочь час собирала. Потом вдруг встал и давай лезть к тётке!
— А что за тетка?
— Да какой-то инспектор! Вся деловая. Я не знаю, какой там на самом деле инспектор, просто тётка сидела в костюме, с блокнотом, умная такая, наблюдает за кем-то. А наш фруктик к ней с кружкой. И лезет, и лезет! А она уже визжит, глаза выпучила! Не, Мих, я таких представлений у нас в кафе давно не видела. Марина даже вышла с кухни посмотреть.
Я прожевал картошку. Запил томатным соком. Сохранял ровное выражение.
А внутри у меня предвкушало, как на следующем чаепитии я Сане припомню про этот случай и как он будет краснеть, бледнеть и махать руками. Неужели, Олеся всё-таки поняла, что он из моего пет-пункта? Или нет? К чему-то ведь она этот разговор завела.