Глава 11
Ксюша переступила с ноги на ногу, грязные кружки звякнули снова, и красные пятна расползлись от скул к ушам. Ксюша смотрела в кружки так, будто там, среди остатков заварки, лежал ответ, который избавит её от необходимости говорить вслух.
— Саня… — выдавила она. — Он мне написал.
— Написал, — спокойно повторил я.
— Смску. Вечером, — Ксюша поправила очки дрожащим пальцем, и от этого они сели ещё кривее. — «Приходи в клинику, мне без тебя темно». Я подумала… ну… что он хочет нормально поговорить. О чём-то серьёзном. Может, извиниться за… в общем. Прибежала, а он тут швабру обнимает и Пухлежуй на нём сопит.
Ксюша замолчала.
Кружки в её руках дрогнули, и одна чуть не выскользнула, она перехватила, прижала обе к груди и уткнулась в них подбородком.
Я стоял в трёх шагах от неё и пытался сохранить лицо. Это далось мне усилием, потому что внутри я снисходительно усмехался. Втюрилась наша отличница. В этого уличного вора, который путает анестетик с антисептиком и считает «стерильность» ругательством. А он, дурак, даже под эфирным расслаблением ей пишет. «Мне без тебя темно», это надо же было сочинить, Сашка Шестаков, романтик. Вслух я, разумеется, ничего такого говорить не стал, потому что Ксюша и без моей помощи горела так, что от неё можно было прикуривать.
— А ты прибежала, — констатировал я.
Ксюша вскинула на меня глаза, в них стояла паника, и она поняла, что ее только что вывели на чистую воду.
— Я… за клинику переживала! — выпалила она. — Они же тут одни, без присмотра, мало ли что…
— Ксюш.
— Ну ладно, — она опустила голову и выдохнула. — Ладно. Да. Прибежала. Потому что написал. Можете не смотреть на меня так, Михаил Алексеевич.
— Я никак не смотрю.
— Вы смотрите, как папа, который застукал дочь с двоечником.
Я закусил щёку изнутри, чтобы не рассмеяться. Сравнение было настолько точным, что спорить с ним означало бы врать. Саня Шестаков в роли двоечника, это даже не метафора, это диагноз.
— Ладно, Ксюш, — я кивнул на дверь. — Поздно уже. Иди домой. Выспись. Завтра разберёмся.
— Нет, — Ксюша вскинула подбородок, и кружки в её руках перестали дрожать. — Я останусь. Эти двое проснутся ночью и опять что-нибудь выпьют. Или разнесут. А потом будут лежать на креслах и петь. Нет уж.
Я посмотрел на неё. Халат мятый, под глазами тёмные круги после длинного дня, волосы выбились из хвоста и торчали антенной, а она стояла посреди приёмной в половине двенадцатого ночи и собиралась караулить двух взрослых мужиков. Потому как ей было не все равно, что творится с одним из них.
— Тогда завтра покупаю ещё пару раскладушек, — фыркнул я. — Поставим двухъярусные нары, объявим Пет-пункт казармой. Ты у нас за старшину будешь.
Ксюша покраснела ещё гуще и ушла в стационар.
Через секунду оттуда донеслось скрежетание раскладушки по кафелю, а потом злой, шипящий Ксюшин шёпот.
— Шестаков, подвинь ноги! Ты занял всю раскладушку! И прекрати храпеть, Пуховика разбудишь! Давай-ка перебирайся на пол! Артур, ты тоже. Вот вам пледы!
Из стационара донёсся сонный мычащий звук, Саня, не просыпаясь, подвинулся. Раскладушка скрипнула. Ксюша зашуршала одеялом.
Я выключил дежурную лампу и постоял в темноте, пока привыкали глаза. И вышел из Пет-пункта. Проверил замок на входной двери, подёргал ручку. Накинул куртку, и бок при подъёме правой руки дёрнулся привычной тупой тяжестью, ушиб не давал забыть о себе ни на минуту.
Фонарь на углу дома светил тускло, лужи на асфальте отражали вывеску «Здорового Ядра», и даже в полутьме изумрудные буквы выглядели самодовольно. Через дорогу, в окне кафе горела маленькая лампа, Марина убирала после закрытия. Я постоял на крыльце, глядя на этот огонёк, и поймал себя на мысли, что хочу зайти. Просто сесть за стойку, заказать чай и молча посидеть рядом с ней. Но часы показывали почти полночь, и я не имел права вваливаться к ней и разрушать её идиллию.
Я спустился с крыльца и пошёл домой.
Шёл через знакомые дворы, мимо пятиэтажек с тёмными окнами, мимо детской площадки с погнутой каруселью. Ботинки шлёпали по мокрому асфальту, и этот звук был единственным, что нарушало тишину района. Редкие машины проезжали по проспекту за домами, и их фары скользили по стенам.
Дома я разулся в прихожей, стараясь не греметь. Кирилла не было, его ботинки отсутствовали у двери. Олеся спала или лежала в темноте и читала с телефона, потому что свет в ее комнате не горел. Ну и заходить к ней я посчитал лишним. Желание конечно было, но… не сегодня.
Я выпил стакан воды, поставил стакан в раковину и ушёл к себе.
В комнате разделся, быстренько сбегал в душ, а потом завалился на кровать, закинул руки за голову и уставился в потолок. Тело гудело, бок ныл, веки тяжелели, но сон не шёл. Мозг зацепился за что-то и не отпускал.
Артур Горай. Я помнил его из той жизни, которую прожил до конца, до последнего дня, когда Вэллор скастовал магию и мир треснул пополам.
Горай-легенда. Человек с дисциплиной, от которой у тренеров челюсти отвисали, а у противников опускались руки ещё до первого раунда. Он вытягивал безнадёжные бои на Арене, потому что в нём работал внутренний расчёт, каждое решение было идеальным и единственно возможным.
Я видел записи его ранних матчей, Вэллор достался ему неопытным и допускал ошибки, промахивался на подлётах, а Горай компенсировал каждый промах тактикой. Читал противника за два хода вперёд. Менял стратегию на лету. Тренеры разбирали его поединки на конференциях, а комментаторы называли его «Метрономом».
А сегодня этот человек крутился на офисном кресле с блаженной улыбкой и дирижировал воображаемым оркестром.
Хихикал. Пел гимн, который ещё не написали.
Я перевернулся на левый бок и уставился в стену. За стеной негромко гудел холодильник, и этот гул забирался в уши.
Артур пришёл ко мне восемь дней назад. За это время он устроил скандал в хирургии, вцепился мне в ворот халата, напился пива с Саней, а потом залил стресс неизвестным чаем из чужого ящика. Мягкотелый, потерянный парень, который жался к вольеру с яйцом и засыпал на полу. Мальчишка, которому двадцать лет и которого мотало от крика до хихиканья за полчаса.
Это не стыковалось.
Между Гораем из моих воспоминаний и Гораем на моей кушетке лежала пропасть, а я не мог нащупать её края.
Я закрыл глаза и начал медленно перебирать варианты.
Первый вариант: дурное влияние Сани. Шестаков мог разложить кого угодно, у него был божий дар превращать любую ситуацию в посиделки с пивом и разговорами до утра. Любой напряжённый, уставший человек рядом с Саней расслаблялся за час, потому что он не умел молчать и его энергия была заразной.
Но это объясняло один вечер. Чемпион, которого я помнил, не сломался бы так быстро. Горай из моей памяти посмотрел бы на предложенную бутылку с вежливым терпением и полным игнорированием. Выпил бы чай из нормальной коробки, сел у вольера и читал бы учебник до рассвета.
Вариант отпадал.
Второй: перемещение во времени. Травма переноса, сбой нейронных связей, потеря части памяти или личности при перемещении. Но на мне оно так не сказалось. Я не стал инфантильным, не начал хихикать. Но рассудок, опыт, всё осталось на месте. Почему у Горая иначе?
Я повернулся на спину. За окном шуршал дождь, и с водосточной трубы мерно капало, отсчитывая секунды, которые я тратил на задачу без решения. Каждая капля в ночной тишине звучала чётко, и между ними мозг подбрасывал обрывки: искажённое лицо Артура в хирургии, когда он кричал на меня, без той брони, которую я привык видеть на нём в эфирах. Его пальцы на ручке термоконтейнера, которые жили только в одном режиме: «не отпускать». И глаза: тусклые, выцветшие, из которых ушёл тот огонь, который горел в нём на Арене ещё за минуту до свистка.
Может, дело не в переносе. Может, дело в том, через что он прошёл уже здесь, в этом времени. Без денег и единого человека рядом. Одиночество такой плотности перемалывает людей. Я видел это. Бойцы, которые уходили на длительные соло-контракты в Дикие Зоны, возвращались через полгода другими молчаливыми людьми с пустыми глазами. Психологи называли это «эфирной эрозией».
Но Горай не выглядел перегоревшим. Такие люди молчат, уходят в себя, строят стену. А Артур скандалил, хихикал и позволял Сане затянуть себя в посиделки с пивом. Это было поведение человека, который тянулся к контакту. Не выгорание. Что-то другое.
Я лежал в темноте и чувствовал, как ответ скребётся где-то на периферии сознания. Рядом, близко, но я не мог его схватить. С Гораем происходило что-то противоестественное.
Тяжёлый вязкий сон накрыл меня только под утро, и последнее, что я помнил перед тем, как провалиться, багряные толчки скорлупы, пульсировавшие под веками ровной спокойной девяткой.
Будильник выдернул меня из сна. Я полежал минуту, собирая себя по кускам, сел на кровати и потёр лицо ладонями. За окном серело. Бок при первом повороте корпуса отозвался знакомой тяжестью, уже терпимой, но настойчивой.
Мазь стояла на тумбочке. Я выдавил полоску, задрал футболку и намазал правую сторону рёбер.
Холодный гель обжёг кожу и через минуту начал греть. И потом ещё раз надо намазать до вечера. Олеся ведь спросит, и я смогу ответить честно.
До клиники я дошёл быстрее обычного, потому что подсознание торопило. Остановился у двери и прислушался. За стеклом было подозрительно тихо. Я потянул ручку, готовый к чему угодно, к перевёрнутому стеллажу, к луже на полу, к Феликсу на люстре.
Но приёмная сверкала. Стойка администратора протёрта до блеска, стеллаж с расходниками выстроен по линейке, пузырьки стоят этикетками наружу. Пол вымыт так, что дежурная лампа отражалась в нём жёлтым пятном.
Ксюша стояла посреди зала, ноги на ширине плеч, блокнот в левой руке, карандаш в правой. Вид у неё был такой, будто она провела ночь на командном пункте и к рассвету выиграла сражение.
Саня и Артур стояли на коленях у дальней стены и тёрли плинтус. Оба помятые, с серыми лицами и красными глазами. Саня работал тряпкой, сгорбившись и не поднимая головы. Артур тёр молча, уставившись в стык плинтуса и стены.
С жёрдочки над стеллажом раздался знакомый скрип:
— Труд — это единственное спасение от буржуазного разложения! Интенсивнее три элемент, Шестаков! Левый угол пропущен!
Саня скосил глаза на Феликса и промолчал. Вчера он бы огрызнулся. Сегодня у него на это не было сил.
Я окинул картину взглядом и ухмыльнулся. Ксюша заметила меня и выпрямилась ещё сильнее.
— Доброе утро, Михаил Алексеевич. Стационар, приемная, хирургия вымыты. Вольеры проверены, корм задан, температура воды у Искорки в норме. Пуховик накормлен, суслик спокоен, Шипучка спит. Яйцо, стабильная девятка.
— Принято, старшина, — сказал я.
Ксюша дёрнула уголком губ, подавив улыбку, и вернулась к надзору.
Я прошёл к тумбочке, щёлкнул чайником и достал кружку. Горячая вода зашумела в нём, я потянулся к полке.
Колокольчик над входной дверью рванулся с такой силой, будто его оторвали от крепления. Дверь ударила в стену, стёкла отозвались дребезжанием, и в приёмную ввалился мужчина в расстёгнутом пуховике. Он прижимал к груди свёрнутое полотенце, и оно было красным. Не от краски.
— Врач! — он метнулся глазами по помещению. — Где врач⁈
Я поставил кружку на полку и пошёл к нему, на ходу натягивая перчатки из кармана халата.
— Сюда. Кладите на стол и разверните.
Мужчина положил свёрток на смотровой стол и отдёрнул полотенце. На белой клеёнке лежал Искрящийся Сокол, самка, с размахом крыльев в полметра. Левое крыло было распластано под неестественным углом, и между маховыми перьями, переливавшимися тусклой медью, открывалась рваная рана длиной в ладонь. Кровь шла густо, с эфирным мерцанием.
Я навёл браслет. Пульс Ядра скакал, двенадцать-четыре-девять, птица уходила в шок. Температура тела падала.
— Ксюша, в хирургию. Готовь зажимы, шовный набор, эфирный гемостатик. Быстро! — скомандовал я.
Ксюша уже бежала.
Сокол лежал на платформе под хирургической лампой. Я пережал повреждённую артерию зажимом, остановил кровотечение гемостатиком и взялся за иглу. Рана шла глубоко, задела сухожилие разгибателя крыла, и мне пришлось работать послойно, сначала сухожилие, потом мышечную фасцию, потом кожу. Восемь швов, каждый точный, с натяжением, рассчитанным на эфирную регенерацию, чтобы через неделю ткань срослась без рубцовой контрактуры.
Ксюша подавала инструменты молча, по взгляду, без единого лишнего движения.
— Стабилизирующий, два кубика, подкожно в холку, — сказал я, не отрываясь от последнего шва.
Она ввела. Пульс Ядра на браслете выровнялся: семь-семь-семь. Птица задышала ровнее, перья на груди чуть приподнялись.
— Будет летать? — спросил мужчина из-за порога хирургии. Он стоял, вцепившись пальцами в дверной косяк, и голос у него сел.
— Через три недели, — ответил я, снимая перчатки. — Повязку менять раз в два дня, я покажу как. Антибиотик в корм, утром и вечером, семь дней. И никаких полётов, пока я не разрешу.
Мужчина выдохнул. Быстро кивнул несколько раз подряд. Потом полез за бумажником.
Ксюша оформила карточку, выписала рецепт, приняла оплату. Мужчина унёс сокола.
Я вымыл руки, вытер лоб предплечьем и посмотрел на часы. Девять двадцать. Утро только начиналось.
Бутерброд с сыром нашёлся в холодильнике подсобки. Я откусил на ходу, прошёл через приёмную, где Саня уже сидел за стойкой и вяло листал телефон, а Ксюша заполняла карточку сокола. Артура в приёмной не было.
Я толкнул дверь стационара.
Тихо. Искорка побулькивала в водяном вольере. Пуховик дремал в углу, свернувшись в белый клубок. Суслик сидел неподвижно. Шипучка обвилась вокруг ножки пустой кушетки.
Артур сидел на полу, привалившись спиной к стене, рядом с термовольером. Колени подтянуты к груди, руки обхватили голени. Багряные толчки от яйца ложились ему на лицо тёплыми отблесками.
Я подошёл, сел на пол рядом, вытянул ноги и откусил бутерброд. Прожевал.
Артур смотрел на яйцо и не шевелился.
— Рассказывай, — сказал я.
— Что рассказывать?
— Как ты провёл три с половиной месяца. Где был? Как добыл яйцо? С самого начала.
Артур повернул голову. Глаза у него были тусклые, как у человека, который давно не высыпался и привык к этому.
— Какая разница, Покровский? Добыл и добыл. Оно здесь, а остальное неважно.
— Важно.
— Я просто устал, — он отвернулся к яйцу. — Оставь меня. Я переживаю за него. За то, что будет дальше.
Я дожевал бутерброд. Отряхнул крошки с халата. И сказал то, что думал всю ночь, пока ворочался в темноте.
— Ты ведёшь себя странно, Артур. Ты вообще не похож на того человека, которым должен стать. Ты сдался ещё до начала, — обозначил я.
Артур дёрнулся, будто я ткнул его в больное место. Повернулся ко мне, и в тусклых глазах мелькнуло что-то живое, обида или злость, я не успел разобрать, потому что оно сразу погасло.
Он откинул затылок к стене и уставился в потолок.
— Я не знаю, что со мной. Сначала, когда я попал сюда, я был как натянутая струна. Рыл землю носом. Устроился грузчиком на ферму, подбирался к инкубатору, спал в подсобке на бетоне. И мне было плевать, потому что в груди горело. Я знал, зачем живу.
Он замолчал. Багряный свет от яйца мерно пульсировал по его лицу.
— А потом я добрался до яйца, — продолжил он. — Взял его. Прижал к себе. И всё пропало. Как обрезало. Будто кто-то выкрутил кран и выкачал из меня всё. Радость, злость. Желание вставать по утрам. Я шёл с яйцом через полстраны и не чувствовал ничего. Ноги переставлял, ел, когда вспоминал, спал, когда падал. И думал только о том, чтобы не уронить контейнер.
Я молчал.
— Я вчера этот ваш чай пил, — Артур криво усмехнулся, — просто чтобы хоть что-нибудь почувствовать. Хоть какую-то эмоцию. Радость, злость, любую. Под этой дрянью мне впервые за два месяца стало хорошо, и это, Покровский, самое жалкое, что я могу о себе сказать.
Артур замолчал. Его руки лежали на коленях, и не шевелились.
Я сидел рядом и слушал, как капает вода в вольере Искорки. Мерные, ровные капли. В стационаре было тихо.
И внутри моей головы с оглушительным лязгом встал на место кусок, которого не хватало всю ночь.
«Всё выкачали. Пропало. После того, как нашёл яйцо».
Я посмотрел на Артура, а потом на термовольер. На багряную скорлупу, пульсировавшую ровной девяткой.
Эмбрион дракона. Живой зародыш с формирующимся Ядром. Которому нужна энергия для роста. Огромное количество энергии, драконьи Ядра пожирают ресурсов в десятки раз больше, чем любой другой вид.
Откуда эмбрион берёт эту энергию, если он лежит в термоконтейнере, оторванный от инкубатора, от подпитки, от всего?
Из единственного источника, который рядом. Из человека, который прижимал контейнер к груди и не выпускал из рук ни на минуту.
У меня похолодело между лопаток.
Это не депрессия.
Эмоциональная пустота, потеря мотивации, это классические симптомы хронического истощения.
Артур не сдался. Он истощён. Только что его убивает? Нужно было проверить срочно. И у меня была одна догадка.
Я быстро поднялся на ноги, отчего бок прострелило от рёбер до поясницы и в глазах потемнело. Но мне было плевать.
— Раздевайся, — сказал я.
Артур поднял голову. Моргнул. Посмотрел на меня, и на его лице проступило выражение, какое бывает у людей, когда они решают, что собеседник окончательно тронулся.
— Что?
— Раздевайся. Снимай всё до трусов. Живо, — велел я.
— Покровский, ты чего?..
Я наклонился к нему… Так, чтобы он видел мои глаза и понимал, что торг здесь закончился.
— Артур, — голос мой звучал тихо, и очень отчётливо. — Раздевайся, я сказал!