Глава 18

Глава 18

Мы вылетели из клиники и рванули. Ксюша семенила рядом, прижимая к груди рюкзак.

Благо, до пекарни было недалеко. Я прибавил ходу, и бок тут же откликнулся остаточной тяжестью под рёбрами, но сейчас мне было плевать на мазь и на рекомендации врача, потому что в голове крутился один вопрос: успел ли Панкратыч добраться до Машеньки?

Совет он, видимо, оценил по-своему.

Дверь была приоткрыта, и изнутри доносился голос Сани.

Я остановился у порога пекарни и прислушался.

— … и вот он стоит, Валентина Степановна, стоит посреди склада, а Пухлежуй у него на голове сидит и облизывает лысину, а охранник орёт: «Уберите эту тварь!», а Пухля думает, что лысина, это такой большой леденец, и лижет ещё усерднее, и у охранника глаз дёргается, вот прямо так…

Саня стоял у прилавка, облокотившись на стеклянную витрину с ватрушками, и размахивал руками. Валентина Степановна слушала, подперев щёку ладонью, и на её круглом лице расплывалась улыбка.

Я толкнул дверь. Саня осёкся на полуслове.

Ксюша влетела следом, обогнула меня и с ходу ткнула Саню пальцем в грудь.

— Шестаков! Ты опять⁈ — предъявила она.

— Ксюх, я пирожки покупаю! — Саня выставил ладони. — Имею право! Свободная страна!

— Ты покупаешь пирожки двадцать минут и ни одного ещё не купил! — Ксюша ткнула его повторно, и Саня отступил, упёршись поясницей в витрину. Стекло дрогнуло.

Валентина Степановна подняла на нас удивлённые глаза.

— Михаил Алексеевич, здравствуйте, голубчик! А вы тоже за пирожками? Сегодня с вишней, свежие, только из печи, — улыбнулась она.

— Здравствуйте, Валентина Степановна, — я кивнул ей и повернулся к Сане. Взял его за локоть и отвёл на два шага, подальше от прилавка.

Ксюша встала рядом, скрестив руки на груди, и Саня оказался зажат между двумя парами глаз, как между двух огней.

— Мих, ну ты чего? — он понизил голос до шёпота и наклонился ко мне. — Лёгкие деньги! Прапорщик платит, мы спасаем его репутацию, бабка бы даже не заметила пропажи этого чугунного монстра! Он бы вынес, починил за два дня у знакомого и вернул на место. Все счастливы, никто не пострадал.

— Саня, — я говорил тихо, но так, чтобы он слышал каждое слово. — Ты помогаешь мужику красть тестомешалку у женщины, которая нас пирожками кормит. Женщины, которая Панкратычу фенека простила, которая нам булочки с корицей приносила, когда у нас клиентов не было. Ты стоишь тут и заговариваешь ей зубы, пока он лезет к ней в подсобку. Тебе самому-то не противно?

Саня открыл рот. Почесал затылок. На его лице промелькнуло нечто, отдалённо напоминающее смущение, но через секунду вернулось привычное выражение человека, которого несправедливо обвиняют в преступлении.

— Мих, ну это же не кража! Это… оперативное перемещение с целью ремонта! — продолжал он придумывать оправдания.

— Это кража, Шестаков, — Ксюша поправила очки. — Статья сто пятьдесят восемь, часть первая.

— Ксюх, ты откуда номер статьи знаешь⁈

— Я с тобой работаю. Пригодилось.

Из подсобки пекарни раздался грохот.

Тяжёлый, с лязгом чугуна о бетонный пол, от которого задребезжали стаканы на полке за прилавком и подпрыгнул поднос с ватрушками. Следом донёсся сдавленный голос Панкратыча, и слова, которые он произнёс, в приличном обществе обычно заменяют многоточием.

Валентина Степановна вскочила со стула.

— Господи! — она схватилась за сердце. — Что там⁈ Кто там⁈

Саня посмотрел на меня. Лицо у него вытянулось, и впервые за весь разговор в его глазах мелькнуло искреннее беспокойство.

— Кажется, заметила… — тихо выговорил он.

Валентина Степановна метнулась к двери подсобки, и мы побежали за ней, я первым, Ксюша второй, Саня замыкающим, на ходу втягивая голову в плечи.

Подсобка была маленькая, заставленная мешками с мукой и стеллажами с формами для выпечки.

Панкратыч стоял посреди этого пространства, и зрелище заслуживало отдельной рамы в Русском музее. Огромный, под потолок, в перепачканной мукой куртке, с масляным пятном на локте и белой полосой поперёк лба, это, видимо, вытирал пот грязной ладонью. Левая штанина задралась до колена и обнажила носок с дыркой. У его ног лежала Машенька, заваленная набок, которая при падении снесла стопку алюминиевых противней. Противни разъехались по полу, и один из них добрался до порога, ткнувшись Валентине Степановне в тапочек.

Задняя дверь подсобки была распахнута. От туда тянуло сквозняком, и на пороге валялся обрывок верёвки, которой Панкратыч, судя по всему, пытался обвязать мешалку для переноски.

Валентина Степановна остановилась в дверях и прижала обе ладони к щекам.

— Семён Панкратович… — выговорила она. — Что вы делаете с моей Машенькой⁈

Панкратыч поднял на неё взгляд. Я за свою жизнь видел, как люди выглядят в момент полного провала. Но ни один из этих людей не был стокилограммовым воякой, пойманным за кражей тестомешалки в пекарне женщины, которая ему нравилась.

Панкратыч открыл рот. Посмотрел на Машеньку, на верёвку, на нас четверых в проёме. Пути отступления перекрыты, алиби отсутствует.

Он выпрямился. Расправил плечи, одёрнул перемазанную куртку и уставился в точку над головой Валентины Степановны с выражением, готовящегося к расстрелу.

— Валентина Степановна, — голос у него сел на полтона ниже обычного командного баса и захрипел на согласных. — Я… это…

Он замолчал. Пальцы сцепились перед животом. Щёки побагровели, и Панкратыч стал похож на знамя с белым крестом.

— Машеньку я вам сломал, — выдавил он. — Когда с Булочкой играл. Лопатка лопнула. Кристалл треснул… Случайно вышло. Я… побоялся сказать. Думал, починю по-тихому. Столы вам сколотил, чтобы… ну… загладить. А сейчас хотел унести к знакомому, он бы за день починил, и я бы вернул, и вы бы даже…

Голос окончательно сел. Панкратыч опустил голову, и подбородок его упёрся в грудь. Громадная фигура в испачканной куртке стояла над поверженной Машенькой, и плечи у него ссутулились так, что казалось, ему физически тяжело держать собственный вес.

Валентина Степановна молчала. Я смотрел на неё и ждал. Ксюша рядом затаила дыхание. Саня за моей спиной вжался в косяк и мечтал провалиться сквозь пол, я это чувствовал по тому, как он дышал.

Валентина Степановна опустила руки от щёк. Постояла, глядя на Панкратыча, на мешалку, на мучной след от его ботинок по кафелю подсобки.

И всплеснула руками.

— Семочка, — произнесла она. — Ну какой же вы дурной! Зачем же красть-то? Сказали бы прямо, дело-то житейское! Чугун, он что, обидится? Лопатку мне Гришка-сварщик за полдня сделает, я его двадцать лет знаю, он мне и раньше чинил! А кристалл новый куплю, не дорогой он.

Панкратыч поднял голову. На его лице, сквозь багровые пятна, проступило такое оглушённое облегчение, что мне захотелось отвернуться, потому что смотреть на это было почти неприлично. Здоровый мужик, который столько времени строил укрепления вокруг собственной вины, только что увидел, как вся его оборона рухнула от одного ласкового слова.

— Валентина Степановна… — начал он.

— И столы вы мне за это сколотили? — Валентина Степановна покачала головой и прижала ладонь к груди. — Семочка. Я-то думала, вы просто добрый. А вы, оказывается, виноватый и добрый.

Она шагнула к нему, обошла поверженную Машеньку и похлопала Панкратыча по локтю. Панкратыч при этом прикосновении вздрогнул всем телом, и я увидел, как у него расслабилась челюсть, которую он сжимал последние минуты.

— Всё починим, — Валентина Степановна погладила чугунный бок мешалки. — Вы мне поможете поднять её обратно, Семочка? А то я её сама, знаете, уже не ворочаю, годы берут.

— Я… да… конечно, — Панкратыч нагнулся, ухватил Машеньку за станину и поставил её в вертикальное положение одним рывком, от которого у мешалки загудело чугунное нутро. — Я всё сделаю. За свой счёт. И лопатку, и если ещё что погнулось, и покрашу, и смажу. Лично. В лучшем виде!

— Вот и славно, — Валентина Степановна кивнула и повернулась к нам. — Михаил Алексеевич, вы-то зачем прибежали? Пирожков хотите?

Я покачал головой и улыбнулся.

— Мы мимо проходили, Валентина Степановна. Спасибо, в другой раз.

Ксюша рядом выдохнула. Саня за моей спиной уже пятился к выходу из подсобки, он линял с места преступления.

Я бросил последний взгляд на Панкратыча. Прапорщик стоял рядом с Машенькой, держа её за край станины, будто боялся, что мешалка опять упадёт. Свободной рукой он вытирал мучную полосу со лба и размазывал её ещё сильнее. Валентина Степановна потянулась к полке за чистым полотенцем и протянула ему, он взял, и пальцы у них соприкоснулись на ткани.

Мы вышли из пекарни.

На обратном пути Саня шёл на три шага впереди, засунув руки в карманы и насвистывая мелодию, которую сам же и выдумал на ходу. Ксюша молча шагала рядом со мной, и по тому, как она поджимала губы и косилась на Санину спину, я понимал, что её терпение ограничено метражом до клиники.

Мы дошли. Саня первым проскочил в приёмную, по привычке проверив, на месте ли Пухлежуй. Толстый мохнатый зверь лежал у стойки администратора и мусолил пустой пакет, который был обслюнявлен до прозрачности.

Я закрыл дверь. Повернул замок. Повернулся к Сане.

Саня стоял у стойки и уже тянулся к телефону, лежавшему рядом с журналом Ксюши. Увидев моё лицо, убрал руку и выпрямился.

— Мих, ну ты чего такой серьёзный? — он попытался улыбнуться. — Всё же хорошо кончилось! Прапорщик признался, бабуля его простила, Машенька цела. Я, можно сказать, поспособствовал воссоединению двух одиноких сердец!

— Ты поспособствовал краже, Саня, — мой голос стал строже.

— Ну какая кража, Мих! Временное перемещение! Он бы вернул через два дня!

— А если бы Валентина Степановна заметила пропажу раньше? Вызвала полицию? И полиция пришла бы к Панкратычу, который сидит в мастерской с чужой тестомешалкой? Ты об этом подумал?

Саня наморщил лоб. По лицу было видно, что такой сценарий в его картину мира не вписывался, потому что в Саниной вселенной полиция приходила только к плохим людям, а Панкратыч, при всей своей командирской рычливости, к плохим не относился.

— Мих, ну не вызвала бы она полицию, — Саня развёл руками. — Она добрая. Она бы расстроилась, поплакала, прибежала бы с утешениями, и через неделю все бы забыли.

— А Панкратыч бы ходил и знал, что украл. И при каждой встрече с Валентиной Степановной врал бы ей в лицо. И ты бы знал, что помог ему в этом. И я бы знал. И Ксюша.

— Я бы знала, — подтвердила Ксюша от стойки. Она уже сидела на своём месте, открыла журнал. — И мне бы это не понравилось, Шестаков.

Саня посмотрел на неё. Потом на меня. Потом на Пухлежуя, который бросил пакет и начал облизывать его кроссовок.

— Ладно, — Саня вздохнул и опустился на стул. — Ладно, Мих. Может, ты и прав. Но я хотел как лучше. И прапорщику помочь, и заработать. Он же мне три тысячи предложил. Три, Мих! За двадцать минут болтовни! Это же… — он прикинул в уме и с надеждой добавил: — Девять тысяч в час, если пересчитать.

Я смотрел на него и думал, что Саня, контрабандист с золотым сердцем и дырявой совестью, искренне не понимает, в чём проблема. Для него «помочь по-тихому» это нормальный способ существования, выученный в подворотнях и на барахолках, где всё решается договором между своими, а закон и мораль идут где-то параллельным курсом. Переучивать его было бесполезно. Я это понимал.

— Три тысячи верни Панкратычу, — сказал я.

— Мих! Я их ещё не получил!

— Тем лучше. Не бери. А сейчас иди в стационар и займись вольерами. У Искорки пора менять воду, суслику надо почистить подстилку, и Пуховику вечерняя доза корма через полчаса. Я его сейчас принесу.

Я кивнул на переноску, в которой всё ещё лежал мой питомец.

Саня помедлил, поднялся и подхватил Пухлежуя под пузо. Побрёл к стационару. У двери обернулся.

— Мих, а пирожки с вишней я так и не купил. Может, Ксюха сбегает? — спросил он.

Ксюша подняла на него глаза.

— Шестаков, — сказала она. — Вольеры.

Саня вздохнул и скрылся за дверью. Пухлежуй, свисая с его рук, успел лизнуть дверной косяк на прощание.

Я прислонился пошел следом, относя в стационар Пуховика. Потом вернулся и прислонился к стойке.

В приёмной наконец стало тихо.

— Михаил Алексеевич, — Ксюша подняла ручку и посмотрела на меня. — У нас через пятнадцать минут запись. Мурлок с аллергией, повторный приём.

Я выпрямился, одёрнул халат и пошёл мыть руки.

К шести я закрыл кассу, выключил эфирограф и снял халат. Ксюша убирала бланки в папку, Саня гремел мисками в стационаре, и из-за двери доносился бубнёж Феликса про «деградацию трудовой этики в среде обслуживающего персонала».

Я вымыл руки, вытер их полотенцем и посмотрел в зеркало над раковиной. Оттуда на меня смотрел парень с тёмными кругами под глазами, трёхдневной щетиной и царапиной на скуле от грифончика, который утром дёрнулся при осмотре. Волосы торчали в стороны, рубашка мятая, и на правом рукаве зеленело пятно от Шипучкиной слюны.

Красавец. Просто мечта официантки.

Я пригладил волосы мокрой ладонью, застегнул верхнюю пуговицу рубашки и расстегнул обратно, потому что с застёгнутой выглядел как бухгалтер на собеседовании. Потом надел куртку и вышел

На крыльце остановился. Через дорогу окна кафе светились тёплым жёлтым светом, и за стеклом мелькал Олесин силуэт. Она убирала со столов, составляя тарелки стопкой на поднос.

Затем спустился с крыльца и пошёл через дорогу.

Дверь кафе открылась, и Марина за стойкой подняла голову. Она оглядела меня от ботинок до макушки и кивнула в сторону зала.

— Борщ закончился, Покровский. Котлеты есть, — прямо обозначила она.

— Я не за котлетами, Марина.

Она подняла бровь. Глаза у неё качнулись от меня к Олесе и обратно, и она молча вернулась к сковороде.

Олеся стояла у дальнего столика, спиной ко мне. Хвост перетянут резинкой, фартук испачкан на подоле, и левая кроссовка развязана. Она ставила стаканы на поднос и напевала что-то вполголоса.

— Олесь, — позвал я.

Она обернулась. Увидела меня и замерла со стаканом в руке. Глаза скользнули по моему лицу, по пустым рукам, в которых на этот раз ничего не было.

— Я вчера вёл себя как идиот, — сказал я. — С цветком, с суши, с этим «она очищает воздух». Всё это было глупо и неловко, и ты имеешь полное право надо мной смеяться до конца года.

Олеся поставила стакан на поднос, чтобы не звякнул.

— Давай просто пойдём гулять, — я говорил ровно, глядя ей в глаза. — Никаких ресторанов, суши и братьев. Ты, я и вечер. Всё.

Олеся смотрела на меня. Я видел, как привычная броня уставшей официантки, та самая, которую она натягивала каждое утро вместе с фартуком, дала трещину. Трещина побежала от уголка рта к глазам, глаза потеплели, Олеся улыбнулась, и от этой улыбки у меня ёкнуло под рёбрами сильнее, чем от ушиба.

— Давно бы так, Покровский, — сказала она. — Подожди пять минут, я переоденусь.

Она подхватила поднос, отнесла его за стойку и скрылась в подсобке. Марина проводила её взглядом и молча показала мне большой палец.

Я стоял посреди пустого зала, между составленных на столы стульев, и ждал. За окном моросил дождь. Бок уже не болел.

Олеся вышла. Джинсы, кроссовки, тёмная куртка с капюшоном, волосы распущены. Без фартука и подноса она выглядела куда моложе.

Она подошла, сунула руки в карманы куртки и посмотрела на меня.

— Ну, веди, — сказала она. — Куда идём?

— Понятия не имею, — честно ответил я.

Олеся рассмеялась и толкнула дверь кафе плечом. Мы вышли на улицу.

Мы шли по тротуару, и мелкий дождь оседал на куртках, на Олесиных волосах. Фонари вдоль тротуара горели через один.

Мы шли без направления. Мимо закрытого газетного киоска, мимо детской площадки с погнутой каруселью, мимо пятиэтажки.

Олеся шла рядом, засунув руки в карманы куртки, и рассказывала, как Марина утром уронила кастрюлю с компотом на собственный ботинок и десять минут ругала ботинок за то, что он подвернулся. Я слушал и смеялся, и смех выходил сам по себе, и бок при этом дёргался, но мне было плевать.

— А потом она говорит: «Олеся, подай половник». Я подаю. Она смотрит на половник, на компот на полу, на ботинок и выдаёт: «Знаешь, в чём разница между борщом и компотом? Борщ я бы не уронила», — Олеся развела руками, копируя Маринину интонацию, и голос у неё сел от смеха. — С такой обидой, Миш, будто компот её лично предал.

Мы свернули к скверу за библиотекой. Мокрые скамейки блестели под фонарём.

— А ты? — спросила она. — Расскажи что-нибудь. Ты целый день с больными зверями, там же наверняка случается дикое.

— Сегодня грифончик чуть не откусил мне палец при осмотре, — я показал ей царапину. — А вчера Пухлежуй съел пакет с лакомствами, пока Саня отвлёкся, и полчаса икал. Саня бегал за ним с полотенцем.

Олеся засмеялась, откинув голову, и капли дождя легли ей на щёки. Она их не вытерла.

С неё спадала усталость. Я видел это по тому, как менялась походка: в кафе Олеся двигалась экономно, берегла каждый шаг после двенадцати часов на ногах. А тут расслабилась, шаг стал шире, и она перестала щуриться от напряжения, которое держала весь день, пока носила тарелки с борщом и улыбалась клиентам.

— Знаешь, чего мне не хватает? — сказала она, глядя на мокрые кроны лип над аллеей. — Вот этого. Просто идти и болтать. Я прихожу домой после смены и падаю. Ноги гудят, голова пустая, сил хватает на душ и подушку. А разговаривать не с кем. Кирилл приходит, мы перекидываемся парой фраз, и всё. Он хороший, но он мой брат, ему не расскажешь про то, как тебя достала пьяная компания за третьим столиком и как хочется иногда просто сесть, закрыть глаза и чтобы кто-нибудь принёс тебе чай.

Она помолчала и добавила тише:

— С тобой я могу просто идти и не думать, о чём говорить. Слова сами находятся.

Я промолчал, потому что ответить было нечего. Вернее, было, но любые слова казались меньше того, что она сказала. Мы шли по мокрой аллее, капюшон её куртки съехал набок, и дождь мочил ей левое ухо, и она этого не замечала, а я не стал поправлять, потому что тянуться к её капюшону означало бы прикоснуться, а если бы я прикоснулся, то не убрал бы руку.

Аллея вывела к перекрёстку. Тихая улица, два фонаря, зебра с облезшей разметкой. Справа уходил проспект, по которому изредка проезжали машины, размазывая лужи.

Олеся остановилась у бордюра и подняла лицо к небу. Капли оседали ей на лоб и ресницы, и она зажмурилась, подставляя лицо дождю.

— Хорошо, — выдохнула она.

Я смотрел на неё и чувствовал разом всё. Тепло под рёбрами, мокрую куртку на плечах, и ту тихую радость, для которой профессор внутри меня так и не подобрал клинического термина.

Визг тормозов ударил по ушам.

Резкий, с подвывом, от которого у меня рефлекторно дёрнулась голова влево. На перекрёстке, метрах в тридцати от нас, тёмная тонированная машина вильнула, задние фонари мазнули красным по мокрому асфальту. Глухой удар, короткий, с мягким хлопком, и машина рванула дальше, не сбавляя скорости. Номера забрызганы грязью, задний левый фонарь мигнул и погас, и машина свернула за угол.

На мокром асфальте перекрёстка лежало что-то маленькое.

Я побежал. Бок прострелило от рёбер до поясницы, и я сцепил зубы на бегу. Олеся рванула следом, кроссовки шлёпали по лужам, и я слышал её дыхание за правым плечом.

На асфальте, в жёлтом конусе фонарного света, лежал детёныш. Вытянутое хищное тело размером с крупную кошку, короткие сильные лапы, длинный хвост. Шерсть пепельная, с тёмными пятнами-розетками вдоль хребта, и по этим пятнам пробегали синие электрические разряды, с треском, от которого волоски на моих руках встали дыбом.

Вольтовый Леопард. Детёныш, месяцев пять-шесть, по пропорциям черепа и длине хвоста. Ферал, судя по отсутствию ошейника и чипа. Удар пришёлся по правому боку, и зверь лежал на левом, дышал рвано и часто, рёбра ходили мелкими толчками. Из рассечённой губы текла тёмная кровь, и по ней проскакивали крошечные искры.

Я опустился на корточки. Навёл браслет, и экран мигнул от помех — Ядро дестабилизировано ударом, электрические каналы выбрасывали статику во все стороны, и датчики браслета захлёбывались в шуме. Я разобрал пульс: двадцать два удара в минуту, скачки, аритмия. Плохо.

Протянул руку к загривку, чтобы пальпировать рёбра.

Разряд прошил мне пальцы до локтя. Тело дёрнуло, мышцы свело, и меня отшвырнуло назад, на мокрый асфальт. Я сел, тряся кистью, в которой покалывало так, будто я сунул её в розетку. Пальцы не слушались, и перед глазами плыли цветные пятна.

Мокрый асфальт, дождь, вода замыкала контур, и статика от дестабилизированного Ядра била во все стороны. Зверь шипел, скаля мелкие клыки, и синие нити разрядов ползли по его шерсти всё гуще, заплетая тело в мерцающую сетку. Защитный рефлекс. Он генерировал поле от боли и страха, и любое прикосновение голыми руками на мокрой земле означало удар, от которого у меня уже онемел локоть.

— Миш! — Олеся упала рядом на колени. — Ты в порядке⁈

— Не трогай его, — я перехватил её за запястье левой, рабочей рукой. Правая по-прежнему не слушалась. — Убьёт!

Олеся посмотрела на мою руку, на зверя, на разряды, которые плясали по асфальту вокруг маленького тела. Детёныш хрипел, и по эмпатии от него шло такое острое, оглушительное «БОЛЬНО — СТРАШНО — ЧУЖИЕ — БОЛЬНО», что у меня заломило виски.

Олеся выдернула запястье из моих пальцев. Стянула куртку, скомкала её и набросила на зверя. Плотная ткань легла сверху, накрыла спину и бока, и Олеся прижала края ладонями, изолируя разряды от мокрого асфальта.

— Олесь, нет! — я рванулся к ней, но она уже подхватила детёныша вместе с курткой и прижала к груди. Разряд прошёл через ткань и ударил ей в пальцы, я увидел, как её руки дёрнулись, и по тыльной стороне ладоней пробежали всполохи. Олеся стиснула зубы, зажмурилась и не отпустила.

Она сидела на коленях в луже, в промокших джинсах и футболке, прижимая к себе электрического хищника. Разряды кололи ей пальцы, я видел, как мышцы на предплечьях сводило от тока, и губы у неё побелели от напряжения.

— Тише, маленький, — прошептала она. — Тише. Мы поможем. Всё будет хорошо.

Детёныш дёрнулся в её руках, хвост хлестнул по Олесиному бедру, и искра прожгла дырку в джинсах. Олеся охнула, но хватку не ослабила. Она гладила его по загривку через куртку, и голос у неё шёл мягкий, тот самый, которым она разговаривала с сусликом, которого подобрала у помойки.

По эмпатии волна изменилась. «БОЛЬНО — СТРАШНО» осталось, но сквозь панику проклюнулось робкое, растерянное: «…тепло?.. держат?.. не бьют?..»

Разряды стали реже. Синие нити потускнели и начали гаснуть, одна за другой, и мерцающая сетка на шерсти детёныша рассыпалась. Ядро по-прежнему пульсировало рвано, но защитное поле схлопнулось, потому что зверь перестал бояться. Он чувствовал руки, которые его держали, и голос, который не кричал и не командовал, и от этих рук шло тепло, а не удар.

Детёныш уткнулся мордой Олесе в рёбра и затих.

Я сидел на мокром асфальте и смотрел на неё. Девушка в луже, с дыркой в джинсах и красными от тока пальцами, которая баюкала раненого Вольтового Леопарда, прижимая его к промокшей футболке. Дождь сыпал ей на плечи, капли стекали по волосам и падали на пепельную шерсть детёныша, и по эмпатии от него теперь тянулось тихое, жалобное: «…больно… но держат… можно не бояться…»

Правая рука ожила. Я пошевелил пальцами, согнул, разогнул, онемение уходило, и я ощутил покалывание, которое означало, что нерв восстанавливается.

Встал. Колени были мокрые, бок дёргался, и голова гудела от эмпатического удара, но всё это было неважно, потому что на асфальте передо мной сидела Олеся с раненым зверем на руках, и по тому, как побледнело её лицо, я понимал, что ей нужна помощь.

Я присел рядом и осторожно, через ткань куртки, пропальпировал правый бок детёныша. Два ребра, второе и третье, треснули от удара, я чувствовал хруст под пальцами.

Внутреннего кровотечения пока нет, судя по температуре брюшной полости, но Ядро скачет, и если не стабилизировать его в ближайший час, электрические каналы начнут замыкать на внутренние органы.

— Олесь, — я посмотрел ей в глаза. — Встаём. Бежим в клинику. Срочно.

Олеся кивнула, прижала детёныша плотнее и поднялась. Ноги у неё подогнулись от долгого стояния на коленях, и я подхватил её под локоть, удержал, и мы побежали.

Мокрый асфальт чавкал под кроссовками. Олеся бежала рядом, прижимая свёрток к груди, и детёныш в куртке тихо поскуливал при каждом толчке, и по эмпатии от него тянулось слабеющее, сонное: «…больно… тепло… не отпускай…»

Вывеска «Пет-пункт Покровского» показалась из-за угла. Окна тёмные, Ксюша и Саня уже ушли. Я выдернул ключи из кармана на бегу, промахнулся мимо скважины, попал со второй попытки, провернул, дёрнул дверь.

— На стол, — я включил свет, рванул халат с крючка и натянул на ходу. — Клади на стол, прямо в куртке. Не разворачивай, пока я не скажу.

Олеся положила свёрток на смотровой стол. Детёныш внутри шевельнулся, и из-под ткани донёсся слабый электрический треск, последние остатки защитного поля.

Я вымыл руки, натянул перчатки и включил эфирограф. Низкий гул пошёл под подошвами, экран мигнул и начал грузиться. Руки работали, а мозг уже прокладывал маршрут: стабилизация Ядра, фиксация рёбер, купирование электрического выброса, обезболивание.

— Олесь, — я обернулся к ней. Она стояла у стола, мокрая до нитки, без куртки, и руки у неё тряслись от тока и холода. — Сядь на стул. Отдыхай. Ты молодец.

Олеся посмотрела на меня. На её бледном от холода и напряжения лице проступила короткая улыбка.

— Лечи, — сказала она. — Я подожду.

Я повернулся к столу, развернул края куртки и склонился над маленьким электрическим хищником, который лежал на моём смотровом столе и дышал мелкими рваными толчками.

Ночная смена начиналась бодро.