Глава 5

Глава 5

Улыбка на её лице чуть дрогнула. Перемены в моём тоне она не ждала.

— Вы утверждаете, что я оказал помощь контрабандному зверю, — продолжил я. — Давайте посмотрим, кому именно я оказал помощь. По вашему же сканеру, по государственной базе, по бумагам Синдиката это животное уничтожено. Списано. Сожжено три месяца назад. Юридически его не существует на свете, вы сами это с удовольствием зачитали.

— И что с того? — она вздёрнула подбородок.

— А то, что нельзя незаконно лечить того, кого нет.— Я развёл руками, — ко мне на пол приволокли бесхозную биологическую массу неустановленного происхождения. Подобрали, можно сказать, на улице. Я как ветеринар оказал ей первую помощь, не дав сдохнуть.

Нет зарегистрированного субъекта, нет живого пета в реестре, нет владельца, который заявил бы права. Нет субъекта, нет и незаконного оборота. Не из чего складывать статью.

Комарова фыркнула, и в этом фырканье я расслышал первую неуверенность.

— Словоблудие, — отрезала она. — Жонглируете формулировками. Чип есть? Есть. Вот он, в шее. Я изымаю животное и чип как вещественное доказательство, оформляю по факту, а с вашей казуистикой пускай следователь разбирается.

— Изымайте, — сказал я и сделал к ней шаг.

Она не ждала, что я подойду сам, и едва заметно качнулась назад, но удержалась.

— Изымайте обязательно, — повторил я тихо. — Только оформите всё как положено. С печатью ГосВетНадзора, с вашей личной подписью как старшего инспектора района. Зафиксируйте чёрным по белому: такого-то числа инспектор Комарова обнаружила в районной клинике живого, здорового зверя. Того самого, за официальную утилизацию которого синдикат «Алмазный Клык» три месяца назад получил корпоративную страховку. Многомиллионную, я полагаю, для четвёртого уровня иначе не бывает.

Я смотрел ей в лицо и видел, как до неё доходит. Не сразу, по частям. Сначала она хотела вставить очередное «словоблудие», открыла рот, и слово не пришло. Потом сдвинулись брови. Потом краска медленно отлила от скул, и наманикюренные пальцы на планшете побелели в костяшках.

— Знаете, что будет дальше, Антонина Викторовна? — я говорил совсем негромко, так что грузный с жилистым у двери подались вперёд, чтобы расслышать. — Как только ваш красивый акт с печатью ляжет куда положено, его копия рано или поздно всплывёт там, где страховые компании сверяют выплаты. И выяснится прелюбопытная вещь. Что зверь, за гибель которого «Алмазный Клык» получил страховое возмещение, преспокойно дышит и числится теперь вещдоком районной инспекции. Это называется страховое мошенничество. И вскрыли его не безопасники Синдиката, не их юристы, а вы. Лично. Своей подписью и своей печатью.

В приёмной было очень тихо.

— Подумайте, к кому придут с вопросами, — продолжил я. — Не ко мне. Я подобрал умирающего бесхозного зверя, мне предъявить нечего. Придут в «Алмазный Клык». А там сядут, посчитают, во что им обошлась ваша инициатива, сколько страховщики теперь стрясут с них за вскрытую схему и сколько таких же списанных по утилизации зверей всплывёт следом. И зададут один-единственный вопрос: кто эта районная сотрудница, которая полезла в наши страховые дела? — я выдержал паузу. — Поверьте человеку, который видел, как такие конторы решают подобные неудобства. Они не пишут жалоб в вышестоящую инстанцию. Им проще, чтобы сотрудницы не стало.

Комарова молчала. Планшет в её руке опустился. Та сладкая, предвкушающая уверенность, с которой она вошла, утекла без следа, и на её месте проступил расчётливый испуг.

Она пришла развести районного простака, у которого нашёлся неучтённый зверь, а оказалась стоящей одной ногой на краю чужой корпоративной войны, куда её аккуратно подвёл этот самый простак.

Сканер в её руке опустился окончательно. Пальцы, державшие планшет, чуть подрагивали, она это заметила и перехватила прибор крепче, пряча дрожь. Смотрела она на меня теперь иначе. Не как на районного коновала, которого можно прижать парой бланков и угрозой комиссии, а как на человека, который знает слишком много такого, чего знать ему не положено, и от этого делается опасен.

Я не дал паузе затянуться.

— Поэтому поступим так, Антонина Викторовна, — сказал я негромко, по-прежнему ровно, будто диктовал ей протокол. — Вы сейчас молча забираете этот неопознанный биологический объект. Найдёныш с улицы, с не установленным происхождением и нечитаемым чипом, к моей клинике отношения не имеет. Так и пишете, если вообще станете писать. О нашем разговоре мы оба забываем, будто его и не было, — я выдержал короткую паузу. — А если вам вдруг захочется всё-таки оформить эту химеру как положено, с чипом и моим именем в акте, копию этого акта безопасники «Алмазного Клыка» получат в тот же день. Лично прослежу.

Комарова сглотнула. Горло у неё дёрнулось, и звук вышел сухой. Она искала, чем ответить, как сохранить лицо, я видел это по тому, как заходили желваки, но крыть было нечем, и она это понимала лучше меня.

Тогда она развернулась к дежурным. Краска неровными пятнами вернулась ей обратно в лицо, и весь страх, который она не могла выместить на мне, выплеснулся на них.

— Чего встали? — рявкнула она. — Забирайте тварь и в машину. Живо!

Каблуки крутанулись на месте. Она вылетела из приёмной, не оглядываясь, рванула дверь на себя так, что колокольчик зашёлся захлёбистым дребезгом и долго потом качался. Через стекло я увидел, как она, прямая, как палка, идет к фургону и как с размаху захлопывает за собой дверцу кабины.

Воцарилась долгожданная тишина.

Грузный и жилистый переглянулись. До них дошло всё, что произошло, и дошло куда скорее, чем доходило до их начальницы. Они, не торопясь, сняли бокс с тормоза и покатили к выходу, на этот раз бережно, придерживая его с двух сторон. У самого порога грузный остановился. Обернулся ко мне, и на его помятом, усталом лице было написано простое, честное уважение, какого я давно не видел в глазах человека при его должности.

— Красиво вы её, Михаил Алексеевич, — сказал он негромко, чтобы не услышали в фургоне. — Прямо по всем правилам. Мы, считайте, этот чип и не сканировали вовсе. Подобрали найдёныша на улице, отвезли куда положено. Так и в рапорте будет.

— Спасибо, — сказал я.

— Это вам спасибо, — он кивнул вниз и в сторону, на всё ещё целую щёку, и хмыкнул, после чего добавил: — За лицо. Будьте здоровы, док.

Жилистый кивнул мне на прощание, и они выкатили бокс за дверь. Я смотрел в окно, пока белый фургон не завёлся, не сдал назад и не уполз со двора в сторону проспекта, увозя спящую химеру туда, где её хотя бы не будут стравливать насмерть. Большего я для неё сейчас сделать не мог, и это царапало, но из всех возможных исходов этот был не самым плохим.

Огни задних фар мигнули за углом и пропали.

Я выдохнул. Только теперь, когда двор опустел, я почувствовал, как ноет раненый бок и как гудят ноги. На самом деле странно, что он всё ещё не прошёл, я-то думал, что там уже остаточная боль, но не похоже…

Адреналин уходил, оставляя после себя ту особую усталость, какая бывает после долгой операции.

И вот в эту звенящую тишину врезалась Ксюша.

Она сорвалась от стойки с коротким, тонким визгом и кинулась мне на шею, я и сообразить ничего не успел. Маленькая, лёгкая, она повисла на мне, обхватив руками.

— Михаил Алексеевич! — захлёбывалась она куда-то мне в плечо. — Вы гений! Вы её просто… вы её размазали! По стенке! Я ничего не поняла, про страховку, про синдикат, но как она побледнела! Как она вылетела отсюда!

Я застыл, не очень понимая, куда деть руки. Ксюша вообще-то шарахалась от прикосновений и лишний раз ни к кому не подходила. А сейчас висела на мне и трясла за плечи. Я неловко похлопал её по спине.

— Ну, будет, будет, — пробормотал я. — Будет тебе. Сядь, ты весь день на ногах.

Она красная, счастливая, отлипла, поправила очки и смущённая собственным порывом засмеялась.

Дверь хирургии распахнулась.

Саня вылетел первым, и по его лицу было видно, что он слышал каждое слово через тонкую перегородку. Сиял он так, что хоть лампы в приёмной выключай.

— Миха! — он подлетел, хлопнул меня по плечу обеими руками. — Миха, да ты акула! Натуральная акула юриспруденции! Я там за дверью стою, думаю, всё, кранты, сейчас опечатают, а ты её, раз! Страховой компанией по темечку! Я аж дышать перестал! — он обернулся к выходившему следом Артуру и ткнул в меня пальцем. — Видал, Горай? Вот как дела делаются. На кулаках любой дурак может, а ты попробуй человека одной бумажкой так уработать, чтобы он сам себя боялся. Учись, пока я добрый.

Артур медленно вышел из хирургии. Просто остановился, посмотрел на меня долгим, внимательным взглядом.

— Сильно, док, — сказал он наконец, и в этих двух словах от него было больше, чем во всех Саниных восторгах. — Очень сильно. Я думал, ты просто хороший врач. А ты их собственную кухню знаешь лучше, чем они сами.

Артур чуть прищурился. Мы поняли друг друга без лишних слов.

А из стационара, перекрывая нас всех, грянул скрипучий, торжествующий голос. Феликс, который весь разговор сидел тихо, теперь сорвался с жёрдочки, влетел в приёмную, шумно молотя крыльями, и приземлился на верхушку стеллажа, выпятив грудь.

— Бюрократическая машина дала сбой перед лицом пролетарского интеллекта! — проскрипел он на всю клинику. — Аппарат угнетения посрамлён! Слава товарищу Покровскому, который голыми руками вырвал жало у цепного пса системы! Смерть коррупционерам и страховым спекулянтам!

— Феликс, — сказал я устало. — Ты великолепен. Но сейчас, молчание, это золото. Так что помолчи.

— Молчание есть форма соглашательства! — отрезал он и, кажется, остался очень доволен собой.

Саня заржал в голос. Ксюша прыснула в ладошку. Даже у Артура дрогнул уголок рта.

Я оглядел их всех. Отмытый наспех кафель, губу Сани с кровоподтеком, серое после «Серпентина», но живое лицо Артура, нахохлившуюся на стеллаже сову с программой давно умершей идеологии в голове. Свою клинику. Свою странную, ни на что не похожую команду.

Кризис прошёл стороной. Клиника стояла. Все были целы. А я снова, в который уже раз, вытащил то, что вытащить было нельзя. Без оружия, без кулаков, одним-единственным, чего у меня не отнять никакому синдикату и никакой инспекции. Тем, что я знал.

Я улыбнулся.

— Так, — сказал я. — Кто-нибудь, поставьте чайник. И, Ксюш, посмотри, остались ли там пирожки Валентины Степановны. Кажется, мы их сегодня заслужили.

* * *

На следующий день я поймал Артура в дверях, в начале седьмого.

Он уже застегнул куртку и перекинул через плечо обмотанной синей изолентой рюкзак.

На улице ещё не рассвело, фонарь над крыльцом тянул в приёмную грязный свет, и в этом свете лицо Артура казалось серым. То ли «Серпентин» не отпустил с ночи, то ли он просто не спал. Перед тем как взяться за ручку, он обернулся к стационару. Сквозь приоткрытую дверь виднелся термовольер, и под скорлупой ровно горел багряный огонёк. Артур смотрел туда. Потом отвернулся, и желваки на скуле дёрнулись один раз.

— Уже уходишь, — спросил я.

— Да. Нужно всё-таки проверить эту подпольную арену. Присмотри за ним, — сказал он.

— Температуру держу на тридцати шести и две, влажность семьдесят. Переворачиваю каждые шесть часов, — я кивнул на стационар. — С ним будет лучше, чем с тобой в подвале на Васильевском.

— Знаю. Потому и оставляю.

Я полез во внутренний карман халата и вытащил конверт. Толстый, перетянутый аптечной резинкой, я собирал его со вчерашней выручки. Протянул Артуру.

Он опустил взгляд на конверт.

— Это что?

— Деньги. Возьми на первое время. — Я подержал конверт в воздухе. — В низах с пустыми карманами с тобой даже разговаривать не сядут. На арену Гири за красивые глаза не пускают, там за всё платят вперёд, и за вход, и за информацию, и за то, чтобы тебя запомнили правильно.

Артур качнул головой.

— Я не нахлебник, Покровский. Сам заработаю.

— Заработаешь, — я не убрал руку. — А пока заработаешь, тебя там трижды раскусят и закопают. Считай это вложением в безопасность клиники. Если тебя на первой же неделе утопят в Неве, я останусь с яйцом, которое некому передать, и с дырявым планом дракона. Мне это невыгодно. Так что бери.

— Покровский…

— Бери, Артур. Иначе запру дверь и будешь сидеть тут, пить чай и переворачивать своё яйцо сам. У меня для упрямых пациентов отдельный режим, спроси у Сани.

Артур помолчал. Губы, сжатые в линию, чуть дрогнули и ослабли. Сил спорить с упрямством крепче собственного у него не нашлось, и он сдался единственным доступным ему способом, молча. Взял конверт, прикинул на ладони толщину и сунул в нагрудный карман, к ампуле «Серпентина», что я выдал ему на дорогу.

— Верну с процентами, — сказал он.

— Вернись живым. А проценты вещь обсуждаемая.

Он усмехнулся. Потом толкнул дверь, и в приёмную влетел холодный воздух. Артур шагнул на крыльцо, поднял воротник и пошёл вниз по улице, к остановке. Я смотрел ему вслед, пока он не свернул за угол.

Фонарь напротив мигнул и погас. Светало.

Я закрыл дверь, привалился к ней спиной и постоял. Бок под рубашкой заныл. Я растёр ладонью больное место поверх ткани и пошёл ставить чайник. До открытия оставалось два часа, и я собирался потратить их на эфирограф и кружку чая с чабрецом, потому что желудок с утра уже подавал знакомые сигналы.

В стационаре сопели звери, барсёнок спокойно лежал и смотрел на меня.

Дальше все зарутилось и время потекло незаметно. Неделя прошла как одна длинная смена с короткими провалами в сон.

Мы встали на режим, который Ксюша торжественно окрестила «Копим на расширение». На маркерной доске в приёмной, где обычно висело расписание прививок, она расчертила столбик из десяти делений и подписала сверху круглым старательным почерком: «РЕМОНТ. Первый взнос». Каждый вечер, закрывая кассу, мы подводили итог дня, и Ксюша закрашивала очередной кусочек синим маркером. К пятнице закрашенными стояли семь делений. Она пририсовала рядом улыбающуюся рожицу и кошачьи усы, потому что иначе Ксюша не умела.

Саня в эти дни выкладывался так, что я начал за него беспокоиться. Он встречал клиентов на улице под зонтом, провожал до дверей, таскал переноски, успокаивал нервных хозяев, по три раза на дню бегал к Валентине Степановне за выпечкой для зала ожидания, потому что сытый клиент терпеливее голодного.

К среде он осип, к четвергу начал называть всех котов «партнёрами», а в пятницу я застал его спящим стоя, прислонившись к стеллажу, с переноской в руках. Внутри переноски возмущённо орал жемчужный кот. Саня спал и во сне укачивал его, как младенца.

Ксюша забывала про обед. Я дважды находил её бутерброд нетронутым на стойке и силой загонял её на нашу импровизированную кухню, пока сам стоял на приёме. Её фамильяр, кислотный мимик Шипучка, переселился к ней на плечо и шипел на любого, кто подходил к хозяйке ближе чем на метр. А она его тут же успокаивала и он беспрекословно слушался.

Но все-таки за неделю он трижды прожёг ей воротник халата. Ксюша не ругалась, только меняла халат и говорила, что Шипучка просто за неё переживает.

Сам я вставал к эфирографу в восемь и отходил от него за полночь. И это без преувеличений. Поток клиентов шел такой, что аппарат отрабатывал каждую вложенную в него копейку. Я просвечивал ядра, ловил микротрещины, которых раньше не видел и руками, и старым сканером, писал заключения, проводил небольшие операции. Спина к вечеру переставала разгибаться, в глазах плыли зелёные разводы от экрана, но клиника наполнялась деньгами, и деления на доске синели одно за другим, и ради этого стоило терпеть.

Вольтовый детёныш, которого мы с Олесей выходили после той ночи под ливнем, понемногу обживался в стационаре. Рёбра срослись, контур держал ровную сеть, синие разряды по пепельной шерсти больше не пробегали. Имя ему так и не дали.

Толик нас тогда прервал, и пока он оставался просто «малым». Меня он по-прежнему не подпускал. Стоило мне в перчатках открыть вольер, по шерсти бежали злые короткие искры, и зверь шипел, вжимаясь в угол. А вот при Олесе он гас. Она наклонялась к решётке, и контур схлопывался в тишину, искры тонули, детёныш утыкался мордой ей в ладонь и мурчал низко, на всё тело. Эфирный глушитель в одном лице. Перед каждой сменой в кафе она забегала на пару минут к нему в стационар. Эти пара минут у вольера да записки на кухне — вот и всё, что осталось у нас за неделю.

Потому что в кафе «У Марины» навалился сезон банкетов. Чьи-то юбилеи, два корпоратива подряд, поминки, свадьба с двумя сотнями гостей. Олеся уходила до моего пробуждения, возвращалась, когда я уже спал, и единственным каналом связи между нами стал кухонный стол. Мы оставляли друг другу записки на оборотках чеков, прижатые солонкой.

«Бок мажешь?» — её почерк, с резким наклоном.

«Мажу. Суп в холодильнике, разогрей», — мой.

«Съела. Спасибо. Спи».

Я находил эти бумажки утром, перечитывал и убирал к себе, сам не понимая зачем. К пятнице их набралось штук пятнадцать. Я стоял на кухне и тосковал по официантке, которую видел в последний раз спящей за неплотно прикрытой дверью комнаты. Смешно.

А Кирилл только молча наблюдал за нашими переписками и ничего не говорил. Но по его виду было не сказать, что он доволен.

В пятницу, ближе к закрытию, дверь пет-пункта распахнулась с размаху.

— Покровский! Жив ещё?

Семён Панкратович заполнил собой весь дверной проём. В новой клетчатой рубашке, заправленной в брюки с безупречной стрелкой, выбритый до синевы, пахнущий одеколоном из тех, что выпускали ещё при его молодости. Под мышкой он держал свёрнутую газету, хотя газет, я готов был поспорить, он не читал лет десять. Вид у него был проверяющий, важный.

— Жив, Семён Панкратович. — Я отложил карточку пациента. — Какими судьбами?

— Инспекция. — он прошёлся по приёмной, заложив руку с газетой за спину, потом прошел до хирургии, затем в стационар. Оглядел потолок, потрогал косяк, поскрёб ногтем шпаклёвку, которой Алишер заделал след от Толиковой химеры. — Объект осматриваю. Я тут, между прочим, собственник. Имею право знать, в каком состоянии вверенное помещение.

Из стационара донёсся тихий стук. Панкратыч осёкся на полуслове. Ноздри у него дрогнули, и вся хозяйская важность поплыла с лица.

— Это кто там? — спросил он совсем другим голосом, на полтона выше.

— Барсёнок ваш любимый. Пуховик.

— А чего стучит?

— Лапой по миске стучит. Жрать просит, паразит. Только что ел.

Панкратыч уже не слушал. Он на цыпочках, насколько вообще способна цыпочничать его туша, двинулся к стационару, заглянул в щель и расплылся.

— Ути ж ты моя радость, — бас опустился до сюсюканья, от которого у меня всегда сводило скулы. — Кто тут у нас на лапки встал? Кто тут самый сильный барсик во всём Питере? Сейчас дядя Сёма тебе… Покровский, можно я ему дам чего-нибудь?

— Не давайте. У него диета и режим, — я подошёл и прикрыл дверь стационара перед носом у прапорщика. — Семён Панкратыч, вы что, пришли барсёнка кормить?

Он крякнул, выпрямился и попытался вернуть лицо в служебное положение. Получилось не сразу.

— Нет, конечно! С инспекцией, говорю ж. Ну, дела как? — буркнул он, отходя от двери с явной неохотой.

— Дела в гору, — я облокотился на стойку. — Как раз хотел с вами поговорить. Мы за неделю-другую соберём нужную сумму на ремонт соседнего помещения. Готовьте ключи и договор. Заберём цех под нормальную операционную, давно пора.

Вот тут он оживился по-настоящему. Сюсюканье ушло, в глазах зажёгся азарт.

Панкратыч раскатал газету, аккуратно положил её на стойку, разгладил ладонью, оперся на обе руки и важно покачал головой.

— Ну-у, не знаю, Покровский. Не знаю, — он причмокнул. — Там смотреть надо. Затекает в углу, я в том месяце глядел. Это тебе не шпаклёвочка, это кровельные работы на крыше здания, материал, бригада. И желающие на тот цех имеются. Серьёзные люди интересовались, с деньгами. Так что ты губу-то особо не раскатывай, тут думать надо. — Он выдержал паузу и припечатал коронным: — Подумаем.

Я смотрел на него и про себя усмехался.

Никаких серьёзных людей с деньгами на отшибе Питера, у затекающей крыши, не существовало. Цех стоял пустым третий год, и в этом районе на него не сыскать было арендатора даже под склад.

Затёкший угол прапорщик собирался залатать рулоном рубероида за выходные, теми самыми руками, которыми кидал мячик чужому фенеку. Помещение он мысленно уже отдал клинике, когда услышал из стационара стук барсиковой лапы по миске.

Просто старому служаке нужно было соблюсти ритуал, набить цену, показать, кто здесь хозяин положения, и насладиться единственной в его тихой жизни возможностью поторговаться с тем, кому это помещение по-настоящему нужно.

Я знал этого старого прапорщика. И он мне нравился именно таким.

— Думайте, Семён Панкратыч, — сказал я серьёзно, как и полагалось по сценарию. — Только недолго. А то ведь и я могу другое помещение присмотреть, у меня тоже желающие предложить найдутся.

Панкратыч прищурился, оценил ход, признал его достойным и довольно крякнул. Партия ему нравилась.

— Поговорим, — сказал он, забирая газету. — На той неделе занесу смету по крыше. Сам прикидывал.

Значит, прикидывал заранее. Цех был наш.

Он направился к выходу, но у самой двери не выдержал, оглянулся на стационар и понизил голос до заговорщицкого:

— Пуховику привет. Дядя Сёма зайдёт ещё.

Дверь мягко за ним закрылась. Я вернулся к стойке, посмотрел на доску с закрашенными делениями и поймал себя на том, что улыбаюсь просто так.

К девяти вечера, когда приём кончился и мы закрывались (позже обычного: график вообще по факту у нас всегда сильно отличался от написанного на табличке у двери), от хорошего настроения не осталось следа. День выдался длинный, я отстоял у эфирографа суммарно десять часов с двумя короткими перерывами на чай, спина одеревенела, в глазах плыло.

Ксюша сводила кассу за стойкой, шевеля губами над столбиком цифр. Шипучка дремала у неё на плече, свесив хвост.

Саня от усталости не страдал, у него был другой ресурс. Он притащил к стойке Пухлежуя и в десятый раз за вечер пытался научить его команде «дай лапу».

— Лапу. Ну лапу же. Смотри, как просто, — Саня тянул переднюю лапу вверх, пухлежуй глядел на него с безмятежной любовью и в ответ облизывал ему запястье. — Пухлежуй, ты же гений. Дай. Лапу.

Пухлежуй плюхнулся набок и подставил пузо.

— Это не лапа, это саботаж, — Саня выпрямился, разочарованно махнул рукой и задел локтем стакан с ручками на краю стойки.

Карандашница опрокинулась. Ручки и маркеры раскатились по столу и посыпались на пол, синий маркер для бюджетной шкалы укатился под стеллаж. Обычная мелочь. В другой день Ксюша цокнула бы языком и полезла собирать.

Сейчас она вскочила так, что стул отлетел назад и стукнулся о стену.

— Да сколько можно, Шестаков⁈

Голос у неё сорвался. Лицо побелело до синевы под глазами, очки съехали, и за стёклами враз набухли слёзы. Шипучка слетел с её плеча на стойку и зашипел, выгнувшись дугой. По эмпатии от мимика ударило коротко и горячо: «Маме плохо, маме плохо, маме плохо». Зверь чувствовал то, что хозяйка прятала весь день под рабочей улыбкой.

— Ты вообще ни к чему серьёзно не относишься! Всё шуточки, всё хиханьки! А я тут… я… — Ксюша задохнулась, не договорила. Швырнула ручку, которую так и держала в кулаке, на стол. Сдёрнула с крючка куртку, попала в рукав со второго раза и вылетела вон, и дверь грохнула о косяк так, что задрожали стёкла, а с улицы коротко полоснуло шумом дождя.

Я стоял в проёме стационара с пустым шприцем в руке, на полпути от ночного обхода. За спиной у меня сонно потрескивал во сне леопардёнок.

Саня хлопал глазами, приоткрыв рот, и переводил взгляд с захлопнувшейся двери на рассыпанные ручки и обратно.

— Мих… — выговорил он наконец. — Я же просто карандашницу уронил. Чего она?

— Сам не понял, — сказал я.

И это была правда. Я понял только, что причина лежала где-то глубоко и копилась давно, а ручки Сани просто оказались последней каплей. Тонкий отчаянный крик Шипучки ещё стоял в голове, и такой регистр у зверей я знал.

Так звучит не усталость.

Саня не стал дожидаться, пока я соображу. Он сунул мне Пухлежуя, бросился к двери, на ходу хватая свою ветровку.

— Я догоню! — крикнул он и выскочил под дождь следом.

Дверь хлопнула во второй раз. В клинике стало тихо, только дождь шуршал по карнизу да Шипучка беспокойно перебирал лапками по стойке, вглядываясь в чёрное стекло, за которым исчезла хозяйка.

Я убрал зверей в стационар и пошёл собирать ручки. Сгибаться было больно, бок отозвался привычной тупой нотой, и я собирал их по одной, медленно, давая себе время подумать.

Я заварил чай и слушал дождь.

Потом замок щёлкнул, и дверь тихо открылась. Вошла Ксюша. Мокрая насквозь, волосы прилипли ко лбу, тушь развезло по щекам двумя серыми дорожками. За ней, ссутулившись, бочком протиснулся Саня, и вид у него был как у пса, который сжевал хозяйскую тапку и сам пришёл сдаваться.

Ксюша остановилась у порога, обхватив себя руками за плечи. Шмыгнула носом.

— Извините, Михаил Алексеевич. — Голос звучал глухо, выжато. — Я просто устала. Саня не виноват, я сама.

Саня открыл было рот заступиться за себя, наткнулся на мой взгляд и закрыл обратно.

Я смотрел на Ксюшу и складывал увиденное за день. Усталость я повидал за свою жизнь в любых видах, у ассистентов, у медсестёр, у себя самого после суток в операционной. Она давала вязкость в движениях, заторможенность, короткое глухое раздражение, которое гаснет, стоит человеку присесть. То, что стояло за Ксюшиными мокрыми ресницами, было другой природы. Отчаяние, загнанное внутрь и подъевшее её изнутри так, что хватило одной упавшей карандашницы.

Руки у неё подрагивали уже третий день, я замечал это над лотком с инструментами и списывал на переработку. Ошибся. Дело было не в кассе и не в Сане.

Я подошёл, поднял отлетевший стул, поставил перед ней.

— Садись, — попросил я.

Она осталась стоять.

— Я в порядке, правда, я пойду домой пере…

— Садись, я сказал, — уже настоял.

Ксюша опустилась на стул. Втянула голову в плечи, уставилась в пол. Саня вжался в стену у стойки и старался не дышать.

Я присел напротив на корточки, поймал её взгляд и негромко заговорил.

— Послушай меня. Я фамтех. Когда хозяин пета скрывает от меня симптом, тогда я ищу не там где надо и теряю животное прямо на хирургическом столе. Я не хочу помогать тебе вслепую.

Я дал словам осесть. И продолжил:

— Ты сорвалась на пустом месте. Руки у тебя трясутся не первый день. Зверь твой воет, потому что чувствует, как тебе плохо. Это не усталость, и мы оба это знаем. Выкладывай. Что стряслось?

Ксюша мотнула головой, упрямо, по-детски. Открыла рот, чтобы снова сказать про усталость, и не смогла.

Губы у неё задёргались. Под моим взглядом, который не отпускал и не торопил, её упрямство кончилось.

Она закрыла лицо ладонями и заговорила сквозь пальцы, быстро, захлёбываясь, будто прорвало плотину.

— Меня выселяют, Михаил Алексеевич.