Глава 14

Глава 14

За приоткрытой дверью, в тёмной прихожей, держась обеими руками за косяк, стоял Семён Панкратович.

Но это был не тот Панкратыч, которого знали все, не громогласный, кряжистый, вечно багровеющий от собственного напора бывший десантник. На пороге передо мной качался помятый, опухший, небритый старик в заляпанной майке и растянутых на коленях трениках.

Седая щетина торчала клочьями, редкие волосы слиплись, глаза смотрели мутно, расфокусированно и в них плавала пьяная муть. От него волнами шёл тяжёлый, многодневный перегар.

Он покачнулся, едва не сложившись пополам и снова судорожно вцепился в косяк, чтобы не сползти на пол. На того громогласного, несокрушимого Панкратыча, что орал на меня басом, грозил кулаком и хлопал по плечу так, что подгибались колени, это жалкое существо походило не больше, чем тень на отбросившего её человека.

— Батюшки святы… — Валентина Степановна прижала руки к груди и побелела. — Сёма! Сёмушка, родненький, да что ж это…

— Ни хрена себе дед загулял! — присвистнул из-за моего плеча Саня. — Я ж говорил! А вы не верили! По-чёрному человек ушёл!

Панкратыч с трудом, мучительно попытался сфокусировать на нас плавающий взгляд. Узнавание проступало медленно.

— Ы-ы… Мишаня?.. — язык у него заплетался, ворочался с трудом. — И Валюша… Валюша моя… а вы… вы чего тут все? Откудова?..

Брезговать и пасовать было некогда, да и не в моих это правилах. Я знал эту печальную картину как свои пять пальцев, видел таких бедолаг сотни две и спившийся арендодатель меня не пугал и не отвращал. Под опухшей пьяной маской я видел прежде всего больного человека, которому худо.

Валентина Степановна порывалась кинуться к нему, запричитать, обнять, но я придержал её за плечо, успеется. Сначала дело.

Я решительно толкнул дверь до упора, подхватил под локоть мягко оседающего по косяку старика и уверенно прошёл внутрь, оттесняя грузное тело в глубь тёмного коридора.

— Заходим, — бросил я через плечо. — Саня, Валентина Степановна, за мной. И дверь прикройте, нечего соседей развлекать.

В квартире стоял дым. Тяжёлый спёртый воздух, густо настоянный на перегаре, немытой посуде и табаке. Шторы наглухо задёрнуты, окна не открывались, похоже, несколько дней. По всему полу, по углам, под столом, на подоконнике валялись пустые бутылки из-под дешёвой палёной водки, я насчитал с десяток.

Внуков и фазенды не было. Неотложными делами за городом тут даже и не пахло. Только запертый в четырёх стенах, наглухо отгородившийся от мира старик и бутылки по углам.

На столе среди объедков темнел давно разрядившийся телефон с разбитым экраном, вот почему он не звонил и не отзывался все эти дни. На спинке стула висел тот самый приметный пиджак, в котором Панкратыч щеголял по выходным, теперь измятый и заляпанный.

В раковине громоздилась немытая посуда, в кастрюле на плите засохла какая-то еда. Человек толком не ел, только пил. Я прикинул, при такой нагрузке и в его годы сердце могло не выдержать в любой момент. Мы успели вовремя, ещё бы день-другой, и Валентина Степановна оказалась бы права со своим инфарктом.

— Ну и что это такое, Семён Панкратович? — я обвёл рукой этот разгром. — Какие внуки? Какая дача? Вы же мне сами по телефону говорили, что за город отъехали, к внукам на фазенду. А сами, выходит, тут, в темноте, с бутылкой?

— Да я… это… — Панкратыч вяло, бессильно отмахнулся и привалился к стене. — Трубы горели… надо было… не помню я, Мишаня. Туман один.

Я цепким взглядом прошёлся по старику, прикидывая. Кожа землистая, губы сухие, руки трясутся, зрачки плавают. Надо будет послушать сердце, но навскидку, обычный тяжёлый многодневный запой, обезвоживание и интоксикация. До белой горячки, до судорог и чертей пока не дошло, и то слава богу. Значит быстро вытащим.

— Понятно с вами всё, голубчик, — я решительно закатал рукава. Жалеть, стыдить и читать нотации было пока без толку, всё это потом. Сначала надо было вернуть человека в человеческий вид и в ясный рассудок. — Саня, бери его под второй локоть, не дай упасть. Тащим в ванную. Валентина Степановна, а вы на кухню, ставьте чайник и грейте воду, много воды, литра три, не меньше. И соль мне найдите, столовую, крупную.

Привести человека в чувство после долгого запоя я умел хорошо. За долгую первую жизнь я на это насмотрелся и знал самые надежные методы.

— Мишаня, не надо, я сам, я в порядке… — слабо отбивался старик, заплетаясь и оседая. — Отпусти…

— В порядке, — иронично хмыкнул я. — Вижу я, насколько вы в порядке. Но живой, уже хорошо, значит, будем лечить, — отрезал я. — Саня, держи крепче.

Мы с Саней, несмотря на вялое сопротивление и пьяное мычание, доволокли обмякшего Панкратыча до тесной ванной комнаты. Тёплая подсоленная вода, старый добрый способ «два пальца», процедуру эту я проделал над ним без церемоний и брезгливости. Панкратыч взвыл, согнулся над раковиной, но желудок его очистился, и в мутных глазах впервые проступило что-то осмысленное.

— За что-о, Мишаня… — простонал он. — Изверг…

— За дело, — коротко ответил я.

И полез в аптечку Панкратыча.

Слава всему что только может быть, там нашлось всё необходимое для такого случая — Панкратыч следил за своим здоровьем. Янтарная кислота, чтобы подхлестнуть, запустить заглохший клеточный обмен. Мощный сорбент в ампулах, чтобы связать и вывести из крови всё, что там ещё бродило и травило. Витамин B6 ударной дозой, чтобы встряхнуть измученную, заплывшую печень и заставить её снова работать в полную силу.

— Сейчас будет щипать, потерпите, — предупредил я, набирая шприц.

— Да куда ж ещё-то щипать, Мишаня, — простонал Панкратыч, но руку покорно подставил. Я набрал ударную дозу и вколол, не слушая стариковского нытья.

А финальным аккордом, не давая разомлеть и опомниться, я подвёл его обратно к ванне, открутил холодный кран до упора и направил ледяную, бьющую струю душа прямо на него, в одежде, в чём был.

Панкратыч заорал благим матом, забился, замахал руками, расплёскивая воду по всей ванной. Но это был уже не пьяный бессмысленный рёв, а вполне живой, возмущённый вопль человека, которого ни с того ни с сего окатили ледяной водой. Хмель сходил с него на глазах, смывался вместе с потоками воды.

— Холодрыга! Убива-аешь, ирод! — орал Панкратыч, цепляясь за занавеску. — Совсем совести нет!

— Совесть есть, а вот жалости к запойным у меня нет, — приговаривал я, не убирая струю. — Терпите, Семён Панкратович, это лечение. Сейчас полегчает.

— Дед, ты держись, — сочувственно подбадривал из дверей Саня, не рискуя подходить ближе. — Доктор знает, что делает. Он мне как-то так палец вправлял, я думал, помру, а назавтра как новенький.

Через пять минут под душем стоял хоть и жалкий, дрожащий, но уже вполне вменяемый, протрезвевший старик. Глаза у него прояснились, взгляд сфокусировался, и в нём проступили стыд и осознание.

Мы вытащили его, завернули в найденный плед и усадили на табурет в кухне, где Валентина Степановна, поджав губы, уже разливала по кружкам крепкий, сладкий чай.

— Я там с ума схожу, валокордин стаканами пью, всех на ноги подняла, думаю, инфаркт у него, лежит мёртвый! — она с грохотом поставила перед ним кружку. — А он тут, ирод старый, водку жрёт, как не в себя! Тьфу на тебя, Семён! Тьфу!

— Валюша… — Панкратыч виновато сгорбился, обхватил горячую кружку дрожащими руками, грея ладони, и шмыгнул носом. — Валюша, да я ж сам не хотел… бес попутал, ей-богу бес… Прости ты меня, старого дурака непутёвого. Я ж тебе всю душу извёл.

— Душу он мне извёл, — Валентина Степановна отвернулась к плите, и плечи у неё дрогнули, гнев на глазах таял, оборачиваясь жалостью. — Сиди уж, пей. Алкаш.

Но чай ему подлила, положила руку на плечо и заботливо подоткнула плед. Я смотрел на эту пару и думал, что любовь, она и в шестьдесят, и в семьдесят любовь, со всеми её гладиолусами.

Я подождал, пока он сделает несколько глотков горячего чая и немного отойдёт, сел напротив, за стол, заваленный пустыми бутылками. Саня устроился рядом, разглядывая эту батарею с интересом.

— Ну ты даёшь, дед, — он присвистнул, обводя глазами стекло. — Это ж сколько надо было в себя влить. Печень-то не выплюнул ещё? Удивляюсь, как живой.

— Печёнка у нашего деда, Саня, явно стальная, иначе б он эту батарею не пережил, — заметил я, разглядывая бутылки. — Но проверю на днях обязательно, как очухается. Печень после такого штопать, это уже не «два пальца».

— Я ж говорю, дед — кремень, — уважительно покивал Саня, выстраивая пустые бутылки в рядок на краю стола, как трофеи. — Хоть в чём-то да кремень. Я б столько не осилил, помер бы на третьей.

— И не пробуй, — буркнул я. — Мне одного пациента на сегодня хватит. Так, — я отодвинул ближайшую бутылку и поймал слезящийся, виноватый взгляд Панкратыча. — А теперь рассказывайте мне всё по порядку, не торопясь. Где пропадали столько времени? Почему трубку не брали, ни разу? Что за внезапный праздник на вас свалился, на ровном-то месте?

Панкратыч сжал кружку покрепче, чтоб унять дрожь в руках, и заговорил, глядя в чай.

— Мишаня… ты ж меня знаешь. Я ведь десять лет в завязке. Как закодировался тогда, после того случая, ни капли в рот, ни единой. И не тянуло, веришь? Совсем, ни разу, ни на свадьбах, ни на поминках. Отрезало как. А тут… — он потёр ладонью лицо. — Помутнение какое-то нашло. Сам не понял, как в магазин ноги принесли, как бутылку с полки взял, как первую открыл. Будто кто за ручку вёл. Очнулся, уже пью. И всё, понеслось колесом, остановиться уже не могу, как в яму провалился без дна. Просыпаюсь больной и даю себе зарок, всё, последняя, завязываю намертво. А потом руки трясутся, в голове муть, и ноги сами несут к ларьку. Десять лет, Мишаня, держался кремнем. И тут будто кто плотину во мне прорвал. Заново всё с нуля рушится, что строил. И ведь главное, не помню за собой этого решения, чтоб выпить. Не было его. Просто очнулся уже с бутылкой. Будто и не я это вовсе.

Вот это «будто и не я» и зацепило меня сильнее всего. Я молча кивал, поддакивал, а сам наматывал на ус каждое слово.

— А помещение? — я подался вперёд. — Соседний с моей клиникой зал. Вы же мне его сдали, мы с вами по рукам ударили, вы слово давали. А там сейчас мужики непонятные стену ломают и тычут мне в нос договор аренды. С вашей подписью и печатью. Как это понимать?

Я говорил спокойно, но внутри натягивалась струна. Если он подтвердит, что сдал зал в трезвом уме и по своей доброй воле, значит, всё кончено, помещение потеряно навсегда. Если нет, значит, дело нечисто, и я был прав в своих подозрениях.

Панкратыч поднял на меня глаза, и в них плеснулся неподдельный, трезвеющий, животный ужас.

— Какое помещение, Мишаня? — прошептал он. — Какой договор? Не помню я… ничего не помню! Всё как в тумане, как не со мной было! Я подписывал⁈

— Что вы вообще последнее помните? — спросил я уже мягче, потому что видел, не врёт. — Самое последнее, до тумана.

Старик наморщил лоб, мучительно роясь в выжженной памяти.

— Помню… как Валюше цветы дарил, — выговорил он наконец, и лицо его на миг просветлело. — Гладиолусы. Красивые, рублей на восемьсот. У ларька купил, на углу…

— Так это ж в среду было! — ахнула Валентина Степановна, всплеснув руками. — В среду ты мне гладиолусы носил! Это что ж получается, ты с самой среды беспробудно пьёшь⁈

— Получается… со среды, — растерянно развёл руками Панкратыч и снова сгорбился под пледом. — Это ж пятый день пошёл. Мать честная. Мишаня, прости ты меня, старого пня. Я тебе наобещал с три короба золотые горы. Ничего ж не соображал. Не помню. Хоть режь меня, хоть бей, ничегошеньки не помню из этих дней, чёрная дыра.

— Ох, Сёма, Сёма, — Валентина Степановна горестно покачала головой и сунула ему кусок пирога. — Что ж ты наделал-то. Человеку хорошему дело порушил.

Панкратыч только ниже опустил повинную седую голову. Винить его всерьёз у меня язык не поворачивался, было видно невооружённым глазом, что человек и сам раздавлен, не понимает, что с ним стряслось и за что. Он не злодей и не предатель. Он жертва, такая же, как мы. Только пострадал сильнее, у нас отняли помещение, а у него, десять лет трезвой, честной, по новой выстроенной жизни.

Я поднялся из-за стола. Здесь я сделал всё, что мог. Остальное лежало уже не в области медицины.

Делать здесь больше было нечего. Старик протрезвел, для жизни ничто больше не угрожало. Разбираться с бумагами в таком состоянии всё равно было бессмысленно.

— Идите, Мишенька, идите по делам, — Валентина Степановна, уже отошедшая от первого гнева. — Я тут при нём останусь, пригляжу за этим алкашом непутёвым. Бульон ему сварю куриный, отпою, чтоб с голодухи да с похмелья не помер. Спасибо тебе, родной, спас.

Мы с Саней спустились по лестнице и вышли из подъезда на свежий воздух. После спёртой, прокуренной, пропитанной перегаром квартиры, воздух показался особенно чистым, я несколько раз глубоко вдохнул, выгоняя из лёгких чужую беду. Вечерело. Зажигались первые окна, где-то во дворе гомонили дети, жизнь шла своим чередом, не зная ни о спившемся старике, ни о наших порушенных планах.

— Ну и дела, Мих, — Саня покрутил головой, всё ещё под впечатлением. — Бухал дед в чёрную, да ещё и помещение наше левым типам сдал по пьяни. Вот же обидно как. Так старались, копили, а оно вон как обернулось.

— По пьяни всякое бывает, Саня, — задумчиво отозвался я, глядя себе под ноги. — Подписал не глядя, забыл, мне наобещал, что обещать не мог. Четыре с половиной дня запоя после десяти лет глухой завязки, это долго, тяжело, но в принципе бывает, я видал и не такое. Срыв есть срыв. Но…

Я не договорил.

Что-то во всей этой истории не складывалось и цепляло. Десять лет человек не брал в рот ни капли. Закодированный, без всякой тяги. И вдруг, «ноги сами понесли», «будто кто за ручку вёл». И именно в этот самый момент, ровно тогда, когда мы наконец собрали два миллиона и решили брать соседний зал, и тогда, когда Флаберовичу позарез понадобилось нас обломать и перехватить это помещение. Слишком уж всё совпало.

На обычный пьяный срыв это походило мало. Слишком вовремя, гладко, слишком на руку чужим людям. Тут попахивало или направленным внушением, или подмешанной в питьё химией, что развязывает старые зависимости. Кто-то подвёл старика к этой яме за руку и легонько подтолкнул.

Я гнал эту мысль и не мог прогнать. Она была слишком логичной. Десять лет глухой завязки не рвутся сами собой за неделю до сделки, ровно под чужой интерес. Так не бывает.

Вот только подозревать я мог сейчас кого угодно. Лощёных Флаберсов с их деньгами, связями и обидой за испорченную статью. Затаившуюся где-то Комарову, у которой на меня свой давний зуб. Синдикат с его длинными руками. Решал, чёрных фамтехов, конкурентов, о которых я и не знаю. Любого из дюжины. А доказать, невозможно. Голое чутьё к делу не подошьёшь. Так что эту мысль я придержал при себе и Сане её выкладывать не стал. Рано пугать ребят тем, что и сам не могу понять до конца.

В клинику мы вернулись под вечер. Ксюша и Денисов кинулись навстречу с немым вопросом на лицах.

— Нашли? Живой? — выпалила Ксюша.

— Живой, — я устало опустился на стул и провёл ладонью по лицу. — Живее всех живых, хоть и в лежку. Нашли мы пропавшего арендодателя. В собственной квартире, в обнимку с пустыми бутылками. Панкратыч был в беспробудном запое. Сорвался после десяти лет завязки, пьёт со среды, ничего не помнит. Договор с мажорами он, судя по всему, и впрямь подписал сам, в пьяном угаре, не ведая что творит. Так что юридически тут всё чисто, не подкопаешься.

Ксюша побледнела как полотно, губы у неё мелко задрожали. Я знал, что для неё, гиперответственной, считающей каждую нашу копейку как свою, эта потеря била едва ли не больнее, чем для меня.

— Значит… значит, помещение реально сдано, по-настоящему, законно, — выговорила она с трудом, комкая край халата. — Насовсем. А рабочие как раз час назад снова застучали. Ровно сутки выждали, как обещали, ни минутой больше. И теперь долбят в два раза злее, навёрстывают.

И, словно в подтверждение её слов, за тонкой стеной заухали кувалды. Каждый удар отдавался у меня под рёбрами. Они и впрямь навёрстывали упущенные сутки, били вдвое чаще, кроша остатки штукатурки, остатки нашей мечты о двух смотровых и операционной.

У меня внутри всё медленно сжалось. Столько труда, два миллиона, выстраданная мечта о расширении, всё уходило сквозь пальцы из-за пьяной подписи спившегося старика.

— С этого места мы не уедем, — сказал я твёрдо, разжимая кулаки. — Клиника останется здесь. Но зал для расширения придётся искать заново. Другой. С нуля. Что ж, не впервой начинать с нуля.

— Ничего, Михаил Алексеевич, не вешайте нос, — Денисов попытался подбодрить, и вышло у него на удивление искренне. — Найдём другое место, ещё и получше этого. С нашими-то нынешними доходами мы любое помещение в районе снимем, да хоть два. Гольдмановы клиенты косяком идут. Это поправимо.

— Несправедливо это всё, — Денисов устало потёр переносицу. — Мы по-честному копили, а они грязью взяли. Старика подпоили или ещё что.

— Жизнь вообще штука несправедливая, Денисов, — отозвался я. — Но мы её немножко подправим. Дай срок.

— А может, — Саня азартно цапнул прислонённую к стене швабру, — я всё-таки схожу да устрою этим кувалдоносцам маленькую диверсию? По-тихому. Пару проводочков в щитке перережу, перфораторы им песочком присыплю, а? Будут знать, как на чужое зариться.

— Отставить диверсии, Шестаков! — я повысил голос. — Заруби раз и навсегда, работаем только по закону. Сунемся в самодеятельность, нас прикроют в два счёта, и ни о каком расширении речи уже не будет. Поставь швабру. Будем бить их по-другому. По-умному.

Колокольчик звякнул, разрядив тяжёлую обстановку. В приёмную вошёл мужчина средних лет, и лицо его я узнал сразу, хозяин того самого мангуста, которому я несколько дней назад прямо в прямом эфире, на всю сеть, запускал остановившееся сердце.

— Доктор Покровский! — он расплылся в улыбке. — Я за своим бойцом. Готов?

— Готов ваш герой, и в полном порядке, — я отправился в стационар и вынес оттуда переноску. Мангуст был бодр, лоснился здоровой шерстью и сверкал любопытными чёрными глазами, и не подумаешь, что несколько дней назад его сердце встало у меня под скальпелем на глазах у всей сети. — Держите. Швы зажили чисто, регенерация у питомца ускоренная, Ядро стабильное, ритм ровный, как часы. Я его перепроверил трижды.

Хозяин заглянул в переноску, и лицо его расплылось в счастливой улыбке. Я хорошо помнил тот стрим, камеру на штативе, замершее под пальцами сердце зверя, тысячи людей по ту сторону экрана, затаивших дыхание. И тот миг, когда сердце снова толкнулось. Хорошая была работа. Чистая.

Я передал переноску и серьезно посмотрел хозяину прямо в глаза.

— Но запомните накрепко, это важнее всех мазей. На подпольные бои его больше не выставляйте. Никогда. Ни за какие деньги. Сердце у него теперь штопаное, второй остановки, второго такого приступа на арене он уже не переживёт. Умрёт прямо на ринге. Хотите сохранить зверя, забудьте про бои.

— Доктор, да я… да ни за что больше! — мужчина прижал переноску к груди и порывисто, обеими руками, схватил мою ладонь и затряс. — Я после того стрима всё понял! Завязал с этим делом! Вы мне его жизнь спасли, я ж видел, как он у вас под скальпелем ожил! Я вам по гроб жизни обязан, доктор, по гроб! Если что нужно, только свистните!

— Вот это правильное решение, — кивнул я, и впервые за день мне полегчало. — Зверь у вас боевой, преданный, ещё лет десять проживёт, если беречь. Цены ему не будет как сторожу да компаньону.

Он расплатился и ушёл, бережно неся переноску, рассыпаясь на ходу в благодарностях и обещаниях. И в клинике после него стало чуть теплее. Хоть одна хорошая нота в этот беспросветно паршивый день.

Ради таких вот минут, ради ожившего сердца и счастливого хозяина я когда-то и пошёл в эту профессию. Команда, глядя на меня, заметно приободрилась и подтянулась.

Приём катился дальше своим чередом. Я как раз склонился над смотровым столом, осматривая дрожащую болонку, а нервная хозяйка стояла рядом и заламывала руки, когда это и началось.

Из-за двери стационара вдруг раздался вой.

Низкий, утробный, нечеловеческий вой, от которого у болонки на столе шерсть встала дыбом, а у меня по хребту продрал мороз. Следом грянул грохот, что-то тяжёлое опрокинулось, зазвенели по полу миски, лязгнул и затрещал металл. Будто там, за дверью, что-то с корнем выдирали из пола.

— Боже мой, что это⁈ Что там у вас⁈ — нервная дама отшатнулась от стола, прижимая к себе болонку.

— Всё в полном порядке, не волнуйтесь, — я выпрямился, отработанная маска спокойствия легла сама. — Плановая процедура, шумная немного. Денисов, подмени меня, закончи осмотр. Ксюша, побудь с гостьей.

И, не дожидаясь ответа, я уже срывался с места, на ходу стягивая перчатки. Саня без единого слова рванул за мной. Ксюша метнулась наперерез к перепуганной даме, заслоняя её собой от двери стационара, заговаривая, выпроваживая в дальний угол приёмной. В клинике враз запахло бедой, мы все это почуяли.

Я распахнул дверь стационара и остановился как вкопанный.

Картина была как из дурного сна. Весь стационар, от пола до потолка, заволокло густым, клубящимся туманом. Ледяным паром, что оседал колючим инеем на всём подряд. Воздух обжигал лёгкие холодом, изо рта валил пар, стёкла вольеров затянуло узорчатой наледью, на полу хрустел иней. В этом снежном мареве метались обезумевшие от страха звери, бились о прутья и кричали на все голоса.

Под потолком, в панике нарезая круги орал Феликс.

— Товарищ главврач! Диверсия! Вредительство! — каркал он, роняя перья. — Это не я газ пустил, клянусь! Я не при делах, я мирный интеллигент! Само рвануло, стихийно, как Февральская революция! Спасайся кто может, товарищи, грядёт ледниковый период!

Я шагнул внутрь, мороз тут же впился в кожу, выбил из лёгких облако пара. Тёплый стационар за мгновение превратился в ледник.

В вольерах творилось светопреставление. Искорка металась в своей воде, которая на глазах подёргивалась ледяной коркой, и от ужаса выбрасывала клубы пара, тут же замерзавшие на лету. Где-то под ногами быстро прошмыгнула Шипучка, убегая в приёмную. Невидимый Паскаль вопил из своей клетки тонким голосом, что всех нас сейчас заморозит к чертям. Стылый воздух драл горло, ресницы смерзались, под ногами хрустел нарастающий лёд.

А из дальнего угла, из-за ширмы, сквозь весь этот ледяной хаос пробивался тонкий, жалобный, совсем детский плач. Плакал Вэллор. Мой немой, непроницаемый, наглухо запертый для эмпатии дракончик, который месяц молчал как камень, впервые за всё время подал голос вслух, и этот голос был полон такого чистого детского ужаса, что резал по сердцу.

Сердце у меня оборвалось и ухнуло вниз. Я бросился через морозную, обжигающую мглу к ширме, к кварцевому куполу, решив в тот миг, что беда с драконом, что это его эволюция или болезнь, что я непростительно опоздал, прозевал.

И только на полпути, поскользнувшись на наледи, я осёкся. Морозный туман. Иней. Лёд, нарастающий по стенам. Это был не драконий жар. Это был холод. Криоген. А криоген в моей клинике был только один.

И в этот самый миг из клубящегося ледяного тумана, прямо мне навстречу, выступил Пуховик.

Только это был уже не мой ласковый снежный барсёнок, не пушистый малыш, что спал у меня на коленях и чихал снежинками. Из тумана на меня надвигался огромный снежный барс, выросший за считаные минуты втрое, ростом теперь с крупного волка.

Густая шерсть стояла на нём дыбом и вся, до последней шерстинки, искрилась, переливалась колючим инеем. Под лапами трещал и нарастал лёд. А его глаза, добрые, круглые, золотистые глаза моего Пуховика, горели сейчас диким, мутным, нечеловеческим красным огнём.

За спиной у меня испуганно ахнул, оскользнувшись на льду, Саня. Я выставил руку, не пуская его дальше.

— Стой где стоишь, — выдохнул я одними губами, не сводя глаз со зверя. — Не дёргайся. Тихо.

Он надвигался медленно, тяжело, припадая на лапы, и каждый его шаг оставлял на схватившемся льдом полу расплывающийся белый узор инея. От него, от его вздыбленной искрящейся шкуры, шёл такой холод, что я чувствовал, как между нами стынет и твердеет воздух. Он не играл, как прежде. Он шёл на меня, на ближайшее живое тепло.

Я по привычке, рефлекторно, как делал уже сотни раз, раскрылся ему навстречу эмпатией и отшатнулся, как от удара раскалённым прутом. Там, где всю эту весну жило тёплое, сонное, доверчивое «человек рядом, плед, тепло, хорошо», сейчас бушевал слепой багровый рёв, сплошная боль, ярость и ужас перестройки, рвущий зверя изнутри.

Я очень медленно выпрямился, не делая резких движений и не отводя взгляда. Где-то на краю сознания билась холодная врачебная мысль, вот оно, то самое, о чём я предупреждал Ксюшу неделю назад. Переход на четвёртый уровень. Гормональный и эфирный взрыв. Зверь, который не узнаёт хозяина. Я знал, что он будет. Но что он пройдет именно так… Даже исходя из своего опыта я не мог предположить. Тут было что-то нетак.

Барс припал на передние лапы, прижал уши к голове и утробно заворчал, от этого ворчания задребезжали в рамах стёкла. С клыков капала, тут же замерзая сосульками, слюна. Красные глаза, не мигая, уставились прямо на меня, на ближайшую тёплую цель.

Эволюция продолжалась. И Пуховик меня не узнавал.