Глава 11

Глава 11

Олеся с хозяйкой послушно отступили к столу и замерли, взявшись, как по команде, за руки. Не знаю, чего они ждали, экзорцизма или взрыва, но смотрели во все глаза.

А я присел на корточки перед плитой, посветил фонариком телефона в щель между задней стенкой духовки и кожухом теплоизоляции. Щель была узкая, в два пальца и на самом краю светового пятна, на пыльном металле, отпечаталась цепочка крошечных следов с растопыренными пальчиками. Следы уходили вглубь.

На следах сажи читалось остальное. Чистого дымохода плита не видела давно, а зверёк, живущий в теплоизоляции, ходил через старые каналы, как через собственные коридоры. Судя по натоптанности дорожки, маршрут годами у него был один, от гнезда к щели и обратно.

Я зашуршал фантиком, разворачивая конфету. Шоколад в тесном пространстве за плитой запах и где-то в глубине щели тихонько булькнуло.

— Ну, иди сюда, — сказал я мягким голосом. — Вылезай, маленький. Не бойся. Пельменей больше не будет. Кипятком тебя больше никто не ошпарит, это я тебе обещаю как врач. Иди ко мне.

Тишина. Я приоткрылся пошире и подтолкнул навстречу писку самое простое, что было, спокойствие. Из глубины донеслось недоверчивое, истончённое голодом:

«…сладкое?.. мне?.. это правда мне?..»

— Тебе, — сказал я вслух. — Всё тебе.

Потом в щели осторожно зашуршало, с остановками, и на границу света высунулась мордочка. Крошечная, треугольная, с огромными влажными глазами, вся в серых разводах сажи. Мордочка посмотрела на конфету в моей ладони, на меня, снова на конфету и совершила самый отчаянный поступок в своей жизни.

На мою руку, перебирая лапками с круглыми присосками, выполз геккон. Пепельный геккон, если счистить с него сажу, размером в полторы моих ладони вместе с хвостом, тощий, с проступающими рёбрышками и трясущийся так, что дрожь отдавалась мне в запястье. Он дополз до конфеты, обхватил её целиком передними лапами, как бесценное сокровище, и вцепился зубами в шоколад.

— Господи, — прошептала за моей спиной Антонина Петровна. — В плите. Все эти годы, пока я мастеров водила…

— Тихо, — попросил я, не оборачиваясь. — Не спугните.

Геккон чавкал, зажмурившись, и по мере того, как шоколад убывал, дрожь в лапках стихала. Я медленно выпрямился, держа его на ладони и повернулся к своим зрительницам.

— Знакомьтесь. Ваш квартирант. И вся ваша поломка, от первого замороженного супа до последнего воя из духовки.

— Это… — Олеся подошла на шаг, вглядываясь. — Это же геккончик. Совсем малыш. Он что, всё это время жил в плите⁈

— В теплоизоляции духовки. Самое тёплое и самое защищённое место в квартире, — я осторожно стёр пальцем сажу с пепельной спинки. — Картина, судя по всему, такая. Ваши студенты, Антонина Петровна, завели себе зверька. Пепельные гекконы недороги и забавны, а про обязательную лицензию на них студенты предпочитают не знать, классический студенческий набор. Поигрались, сколько-то покормили, надоел. А он и сбежал поближе к еде. Только вот они любят, чтобы их качественно кормили. А студенты и качественная еда — это антонимы. Дальше на плите начала убегать пельменная вода. Для него, — я приподнял ладонь, — кастрюля кипятка сверху это как для нас с вами прорыв плотины. Он спасался, куда мог, и заполз в самое тёплое нутро. Там и остался. На годы.

— А почему не уходил-то? — удивилась Олеся.

— Думаю из-за доступности еды. Студенты забудут на плите сковородку с котлетами, он и подъедал. Но на желудке у него было все плохо. Такого зверя нужно кормить качественно.

— А морозило-то почему? — Антонина Петровна прижимала руки к груди. — Суп-то, суп в лёд!

— Потому что он пепельный. Порода такая, они греются чужим теплом, вытягивают его понемногу отовсюду, где найдут. Голодный и перепуганный, он со всей силы тянул тепло из конфорок, вот и морозил кастрюли. А когда его заливало или пугало грохотом, он со страху, разом сбрасывал накопленный заряд. Это ваш плевок огнём, от которого сбежал мастер. Ну а выл он… — я посмотрел на геккона, дожёвывающего конфету, и закончил тише: — Выл он просто так. От голода и одиночества. Один в железной коробке, поговорить не с кем. Тут завоешь. А людей побаивался, я думаю.

Олеся смотрела на геккона, прижав ладонь ко рту, и по её глазам я видел, что в стационаре этот пациент не залежится. Антонина Петровна достала из рукава платочек и промокнула глаза, стараясь делать это незаметно.

— А я её выбрасывать собиралась, — сказала она дрогнувшим голосом. — Ирод я старый.

— Вы не знали. Никто не знал, его и услышать-то мог только… специалист, — я аккуратно опустил геккона в нагрудный карман куртки, где тот немедленно свернулся тёплым калачиком, высунув наружу одну мордочку. — Заберу его в клинику, отмою, откормлю, а дальше решим. Он теперь мой пациент.

— А плита? — спохватилась Олеся. — Она же теперь…

Вместо ответа я повернул ручку ближней конфорки и щёлкнул поджигом.

Пламя появилось сразу, с первой искры. Синее, аккуратной короной по всему кольцу, без единого рыжего языка. Я повернул ручку духовки, за толстой дверцей загудело и в смотровом окошке разлился тёплый свет.

Олеся оказалась у плиты, пока я убирал руку. Она присела к окошку, заглянула, поводила ладонью над конфоркой, оценивая жар на той высоте, на какой его оценивают только повара, и обернулась ко мне с горящими глазами.

— Миш. Она держит идеально. Ты посмотри на пламя, ни одного скачка! Это же профессиональная печь, на такой в ресторанах работают! Да я на ней… да у меня же…

Дальше слова у неё кончились, и осталась одна арифметика будущих тортов, читавшаяся по лицу.

Антонина Петровна переводила взгляд с плиты на меня и обратно. На лице её боролись восемьдесят лет здравого смысла и то, что она только что видела собственными глазами.

— Молодой человек, — наконец сказала она с большим чувством. — А вы вообще кто? Врач или все-таки мастер по плитам? Мне в ЖЭКе говорили, полплиты разбирать, автоматику менять! Пятьдесят тысяч! А вы её… конфетой!

— Я фамтех, Антонина Петровна, — сказал я. — Ваша плита абсолютно исправна и переживёт нас всех. Ей нужен был врач для жильца, мастера тут бессильны. И да, квартиру мы берём. Со скидкой, как договаривались.

Хозяйка открыла рот. Закрыла. По глазам было видно, как она прикидывает, честно ли оставлять скидку теперь, когда плита работает, и как быстро приходит к выводу, что с человеком, который разговаривает с духовками, лучше не торговаться.

— Студентам этим я всё-таки позвоню, — грозно пообещала Антонина Петровна, воинственно выпрямившись. — Родителям их тоже позвоню! Завели живую душу и бросили в плите!.. У меня телефоны остались, я им устрою!

— Лучше не надо, Антонина Петровна, — попросил я. — Зверёк нелегальный, начнёте звонить, вопросы пойдут к вам, у кого он три года прожил. Считайте, что его не было. Был дефект теплоизоляции, я его устранил.

Хозяйка посмотрела на меня с уважением человека, оценившего ход.

— Дефект, — согласилась она. — Устранили. Берите, — решительно сказала она. — Со скидкой. Таким жильцам я только рада. А зверёныша этого… вы уж его подлечите. И заходите потом с ним ко мне в гости, я ему… я курочки отварю, можно ему курочки?

— Курочки можно, — заверил я. — Через недельку, когда желудок в порядок приведём.

Олеся повисла у меня на шее, поцеловала куда-то в скулу и зашептала в ухо вперемешку планы на новоселье, меню из шести позиций и что-то про шторы цвета топлёного молока, в тон плите. Я держал её за талию, слушал вполуха и чувствовал тепло свернувшегося геккона.

Квартира с эркером, зелёным двором и профессиональной духовкой доставалась нам на пятнадцать тысяч дешевле рынка благодаря запуганной ящерице.

Внутри у меня тем временем ставилась последняя подпись. Квартира прошла обе проверки, стариковскую, по трубам и углам, и главную, по лицу Олеси у духовки. Вопрос с переездом решился за один вечер, и решил его, по большому счёту, голодный геккон.

Часы на кухонной стене показывали без двадцати семь, и у меня оставалось ещё одно обещание на сегодня.

— Олесь, вы тут с Антониной Петровной договор оформляйте, я всё подпишу вечером. Или сама подпиши. Мне к пациенту надо, к вчерашнему. Я обещал.

— К тому крупному? — понимающе уточнила Олеся.

— Ну если не крупному, то очень большому.

Такси я поймал на углу, и водитель, услышав адрес питомника, уважительно поднял брови. Геккон в кармане пискнул на повороте и получил вторую конфету, обнаруженную в кармане куртки.

В «Золотом питомце» меня ждали. Ворота поехали в сторону ещё на подъезде, у шлюза охрана кивнула, как своему, а на дорожке к куполу меня встретил лично Гольдман, отдохнувший, в безупречном летнем костюме, с вернувшимся на место лоском.

— Михаил. Точны, как хирург, — он пожал мне руку и повёл к куполу. — Бастион ел утром, бульон принял хорошо. Мои специалисты дежурят посменно, наблюдение круглосуточное, как вы велели.

— Как переночевали? — спросил я.

Мы прошли мимо зеленый ограды и двинулись вглубь участка.

— Ночь прошла спокойно, — докладывал Гольдман по дороге с обстоятельностью, которой я от него не ждал. — Спал до полудня, днём час ходил по арене, к вечеру просил летать, не разрешили, как вы велели. Бульон принимает, на персонал не реагирует. На вас, думаю, отреагирует, и мне интересно, как.

Под куполом за сутки прибрались. Разгромленные скалы вывезли, песок разровняли, и на чистой арене, вытянувшись во всю свою немаленькую длину, лежал Бастион. Серебристое оперение в вечернем свете отливало сталью, бока глубоко поднимались. По периметру, за барьером, на почтительном расстоянии была ветслужба с планшетами, и по тому, как они топтались, было ясно, что ближе барьера за сутки никто не подошёл.

Когда я шагнул на арену, грифон поднял голову.

За барьером дружно втянули воздух и замерли. Кто-то из ветслужбы сдавленно посоветовал мне не делать резких движений. Я шёл через арену спокойно, обычным шагом, как хожу на обходе, и полторы тонны зверя следили за мной, повернув голову, немигающим янтарным глазом.

Я остановился в трёх шагах от него. Бастион смотрел на меня с высоты своего роста, а потом медленно, плавно опустил гигантскую голову до уровня моей груди.

Я положил руку ему на клюв, на чёрную тёплую роговицу, и приоткрылся.

Вчерашнего ужаса не было. Навстречу мне шло глубокое, спокойное тепло, и в этом тепле отчётливо стояло одно:

«…ты… помню… дышу…»

— Дышишь, — согласился я вслух. — И правильно делаешь. А теперь открой-ка рот, гигант, посмотрим, что у нас там.

Не знаю, что понял грифон, слова или намерение, но клюв раскрылся передо мной покорно и широко. За барьером кто-то уронил планшет.

Я подсветил фонариком и осмотрел глотку по всем правилам. Слизистая по ходу пластины была разодрана, две борозды глубокие, с отёком по краям, но чистые, без нагноения и без некроза. Молодой здоровый организм уже взялся за ремонт.

— Порядок, — я погасил фонарик, и клюв так же покорно закрылся. — Заживёт. Больно глотать будет ещё дня три, потерпи. Бульон тебе носят правильный.

«…кислый… бульон кислый…» — наябедничал грифон с интонацией, которую я до сих пор встречал только у Пухлежуя перед стойкой с лукумом.

— Разберёмся и с кислым.

Гольдману я эту жалобу передал дословно, и через минуту у кухни питомника стало на одну служебную проверку больше. Пациент, который может пожаловаться лечащему врачу напрямую, минуя весь персонал, дисциплинирует хозяйство лучше любого аудита.

У барьера меня перехватил вчерашний фамтех со сканером. За сутки он, судя по глазам, спал часа два, а остальное время читал.

— Доктор, я по асфиксии протокол набросал, — он протянул планшет, на котором убористо теснился текст. — Посмотрите, когда будет время? И про кашлевой рефлекс у эфирных птиц я нашёл только одну статью, старую, там половины нет из того, что вы говорили…

— Посмотрю, — пообещал я и добавил, потому что парень этого заслуживал: — Протокол в такие сроки это правильно. Учитесь на своих завалах, коллега, из таких выходят лучшие врачи. Проверено.

Обратно к Гольдману я шёл под восхищенным взглядом всей ветслужбы. Бастион проводил меня до барьера, неспешно вышагивая рядом, как очень большая почётная стража, и у барьера легонько, почти невесомо толкнул меня клювом в плечо. С учётом его габаритов это был серьезный толчок, но для него равносильно объятию.

— Он вас проводил, — негромко сказал Гольдман, и в голосе его смешались заводчицкая ревность и чистое исследовательское любопытство. — Двадцать лет с этой породой работаю. Они не провожают никого, Михаил. Даже меня.

— Меня он запомнил по вчерашнему, — я пожал плечами. — У зверей простая арифметика. Кто вынул боль, тот свой. Царапины на слизистой глубокие, но чистые, заживут быстро, — доложил я, переходя к делу. — Три дня только тёплый бульон. С четвертого дня мягкий фарш, к концу недели обычный рацион. И уберите от него этих орлов с дронами, — я кивнул на ветслужбу, над которой как раз зависла жужжащая этажерка со сканером. — Зверю нужен покой, а не жужжание над ухом круглые сутки. Осмотра раз в день достаточно.

Вскоре дронов убрали с арены. Ветслужба обиженно потупилась, но спорить никто не рискнул. Я не двинулся с места, пока не проконтролировал.

— Чаю, Михаил? — Гольдман повёл рукой в сторону лестницы. — Есть разговор. Точнее, есть удовольствие, которым я хочу поделиться, а разговор приложится.

Пить чай у Давида Марковича полагалось на застеклённой галерее, нависавшей над соседним вольером. Сквозь стеклянную крышу уже проступало белёсое вечернее небо, и по всей территории один за другим зажигались фонари, обозначая дорожки между вольерами до самого дальнего края.

Внизу, на просторной арене с барьерами и присадами, разминался молодняк, пять серебристых грифонов размером поменьше Бастиона, годовички, судя по ещё не отросшим кисточкам на ушах.

Они гоняли по кругу, отрабатывая виражи, и смотреть на это действительно было удовольствием, тут хозяин не преувеличивал. Пятёрка шла плотным строем, на разворотах, под вечерними прожекторами, вспыхивало серебро и весь вольер наполнялся ровным гулом рассекаемого воздуха.

— Первого своего я выкормил из шприца, — сказал Гольдман, проследив мой взгляд. — Заводчик списал птенца как нежизнеспособного, я забрал за бутылку коньяка. Фотография у меня в кабинете висит до сих пор. С того птенца и пошла вся линия. Так что, когда мои специалисты предложили вчера Бастиона усыпить, чтобы не мучился, я, скажем так, испытал сильные чувства.

Чай наливал он сам, заварка была из тех, что достают по знакомству.

— Знаете, Покровский, почему я развожу именно серебристых? — Гольдман сел напротив, глядя на арену. — В них нет ничего лишнего. Идеальный баланс льва и орла, чистая аэродинамика. Я могу часами смотреть, как они держатся в воздухе. Другие заводят боевые породы, экзотику, химер. А я люблю совершенство.

— Аэродинамика у них действительно эталонная, — согласился я, отпивая. Чай был хорош. — Только я бы на вашем месте поглядывал ещё и на то, чем они за этот воздух платят. Про серебристый пигмент на маховых перьях ваши диетологи вам докладывали?

Гольдман повернулся ко мне с вниманием.

— Пигмент это природный антистатик, — сказал я. — На скоростях, которые выдаёт взрослый серебристый, перо трётся о воздух так, что зверь накапливает огромный статический эфирный заряд. Пигмент его рассеивает, послойно, через маховые перья. Пока перо здоровое и пигмент в норме, всё работает само. Но пигмент этот организм строит на цинке и меле, и в стандартных рационах их вечно не хватает, потому что стандартные рационы писались под боевые породы, которым столько не летать. Не будете добавлять цинк и мел, перо начнёт сохнуть. Сохнущее перо статику не сбрасывает, заряд копится и уходит в мышцу микроразрядами. Зверь начинает вздрагивать в воздухе, теряет до трети маневренности, а ваши диетологи ищут паразитов и не находят. Я такие случаи видел. Лечится ложкой мела, а диагностируется годами.

Гольдман поставил чашку. Взял телефон, набрал короткое сообщение, отложил.

— Мой шеф-диетолог получает в месяц как хороший нотариус, — сообщил он. — Про цинк и мел я сейчас слышу впервые.

— Только не увольняйте его, — сказал я. — Он не хуже других, он учился по тем же учебникам, а в них этого нет. Пришлите его ко мне на консультацию, я ему за час расскажу, где у серебристых слабые места. Дешевле выйдет, чем искать нового и учить с нуля.

— Врач, который бережёт чужих сотрудников, — Гольдман качнул чашкой в мою сторону, обозначая тост. — Продолжайте пить чай, Михаил. Каждый ваш визит окупается ещё до выставленного вами счета.

Молодняк внизу тем временем перестроился и пошёл отрабатывать крутые виражи вокруг центральной присады. Я смотрел на них вполглаза, профессиональная привычка, от которой не отключишься, и на третьем круге этого «вполглаза» перестало хватать.

Один из пятёрки, с тёмной отметиной на груди, заходил в вираж неправильно. Неуловимо для обычного взгляда, на волос, но в крутом левом развороте он всякий раз чуть недокладывал правое крыло и добирал разницу хвостом. Добирал красиво, талантливо, со стороны смотрелось даже эффектнее, чем у остальных.

— Давид Маркович, — я поставил чашку. — Вон тот, с отметиной на груди. Откуда он у вас?

— Глазастый, — с удовольствием отозвался Гольдман. — Лучший в выпуске. Покупной, взял месяц назад на аукционе, у гильдии с именем, родословная безупречная, все документы. Планирую выставлять его в следующем сезоне на скоростных треках. А что?

— Прикажите его посадить.

Гольдман посмотрел на меня, как тогда, на балконе, и снял трубку внутренней связи. Тренер дал свисток, и пятёрка пошла на посадку. Тот, с отметиной, сел последним и красивее всех.

Я спустился вниз и подошел к тренеру. Грифон-годовик был размером всего лишь с лошадь и смотрел на меня с юным нахальством существа, которому пока всё удавалось. Погладил его по шее, дал обнюхать руки и занялся правым крылом.

Плечевой сустав я прощупывал долго. Я прошёл пальцами ход связок и крепление грудной мышцы, простукал гребень кости. На третьем движении, когда я взял сустав на растяжение под нагрузкой, грифон дёрнулся всем корпусом и возмущённо клекотнул, а изнутри, по эмпатии, меня кольнуло короткой злой искрой чужой боли.

«…больно!.. там нельзя!.. туда не трогать!..»

— Уже трогаю, брат, — сказал я ему. — Затем и пришел.

— Он всегда дёргается, если справа трогать, — виновато сказал тренер, придерживавший годовика. — Мы думали, характер. Щекотливый.

— Характер, — повторил я. — Запомните это слово, коллега. Половина застарелых травм в вашем деле похоронена под словом «характер».

Я дощупал, что хотел, потрепал его по шее в извинение и поднялся на галерею, вытирая руки влажной салфеткой. Гольдман ждал.

— Остальные четверо чистые, — начал я, садясь. — Ход ровный, суставы в порядке, можете выставлять хоть завтра. А вот по пятому новости плохие.

— Говорите как есть.

— Вас обманули на аукционе, Давид Маркович.

Он не изменился в лице, только пальцы на подлокотнике легли ровнее.

— Слушаю.

— У птицы застарелый микронадрыв грудной связки правого крыла. Не свежий, рубец уже оформился, я чувствую его пальцами. Зверя перегрузили в раннем возрасте, форсировали лётную подготовку, скорее всего, гнали на экстерьерные показатели к торгам. А перед аукционом закололи миорелаксантами, грамотно, чтобы снять зажим и спрятать асимметрию. На осмотре он шёл ровно, на УЗИ рубец такой плотности сливается с тенью мышцы, если не знать, где искать.

— А в полёте?

— В спокойном полёте он компенсирует. Хвостом, вы сами видели, красиво. Но связка держит на пределе. Первая же пиковая перегрузка, турнирный вираж на скорости, и она порвётся окончательно. С высоты трека, при полном зале. Он рухнет камнем, Давид Маркович. В лучшем случае на арену. В худшем на трибуны.

Гольдман молчал. Лицо его окаменело. Внизу годовик с отметиной как раз выпрашивал у тренера лакомство и не подозревал, что мгновение назад его сняли с трека, на котором ему предстояло убиться.

— Гильдия знала? — спросил он.

— Ветеринар гильдии знал наверняка. Курс миорелаксантов сам себя не назначает, там дозировки по весу, график под дату торгов. Это делалось руками специалиста и с ведома тех, кто подписывал документы на лот. Случайностью здесь не пахнет, Давид Маркович. Здесь была схема, и я сомневаюсь, что ваш годовик у них первый.

— Это лечится? — помолчав, спросил Гольдман.

— Лечится. Полгода полного покоя от нагрузок, курс восстановления, следом постепенная закачка. Летать будет. На треки высшей категории уже нет, для племенной линии и среднего класса полностью. Я распишу схему вашим врачам.

— Распишите, — Гольдман на удивление до сих пор сохранял спокойствие. — Месяц назад я заплатил за него сумму, которую не буду называть, чтобы не портить вечер. Гильдия с репутацией. Экспертиза, документы, гарантии. И если бы не вы, я вывел бы его на трек под своим именем.

— И питомник отвечал бы за труп на трибунах.

— Именно, — сказал Гольдман.

Некоторое время мы пили чай молча. Внизу молодняк развели по вольерам, над ареной зажигались вечерние огни.

— Вы уникальный кадр, Покровский, — сказал наконец Гольдман совсем другим тоном, деловым, чистым. — Я за два дня посмотрел на вас в деле трижды. Вы поставили диагноз, который проспали мои профессора со всей аппаратурой. Вы вытащили зверя, к которому никто не мог подойти. Сегодня вы за чашкой чая забраковали птицу, которую до вас смотрели три экспертизы. Поэтому предложение, и я прошу выслушать его до конца. Закрывайте ваш ларёк на окраине. Переходите ко мне, главным фамтехом питомника. Личная лаборатория, штат под вами, оборудование любое, из любой страны. Оклад назовёте сами, я подпишу не глядя. Работать будете только с элитой, без очередей и ночных подработок.

Я допил чай и поставил чашку. Предложение было царское, и врать, что оно совсем меня не тронуло, я бы не стал. Старик-хозяйственник внутри уже успел прикинуть, какую лабораторию можно развернуть на чужие деньги. Прикинул и сам же поморщился. Всё это я уже имел в прошлой жизни. И именно от всего этого сбежал.

— Спасибо, Давид Маркович. Но нет.

— Почему? Назовите причину, я работаю с причинами, — отозвался он.

— Причина простая. В вашем аквариуме, даже золотом, мне будет тесно, — сказал я. — У меня своя клиника, свои люди и свои правила. Я сам решаю, кого мне оперировать сегодня, вашего грифона за миллионы или щенка, которого принесли с помойки в коробке. И щенку я отказать не смогу. А у вас в штате даже не увижу его. Я… — я осёкся на полуслове и поправился, — я всю жизнь шёл к тому, чтобы никто не стоял у меня за плечом со сметой. Так что я останусь независимым. А к вам буду приезжать когда смогу. По особому тарифу, раз уж вы сами приучили меня к своему прейскуранту.

Гольдман выслушал не перебивая и на последней фразе по-настоящему усмехнулся.

— Отказ принят. Предложение, тем не менее, бессрочное, вернётесь к нему, когда надоест считать аренду, — сказал он. — Знаете, Михаил, я почти рад. Людей, которые продаются, у меня полный штат. Человек, который не продаётся, полезнее снаружи, чем внутри. Это я вам как покупатель говорю.

Он помолчал, глядя на пустеющую арену. Из внутреннего кармана пиджака он выложил на стол плотный чёрный конверт. Без надписей, из бумаги, которая стоила дороже иного письма, с сургучной печатью, в оттиске которой сплетались буквы, издали похожие на герб.

— Ваше право оставаться независимым, — сказал он. — Но если вы всерьёз намерены расширяться, вам понадобится доступ к ресурсам, которых нет в магазинах. Через две недели пройдёт закрытый Корпоративный Аукцион. Это билет. ВИП-зона, на два лица.

— Зачем мне аукцион, Давид Маркович? Я зверей не покупаю. Я их лечу.

— Затем, Покровский, что там будут все, — Гольдман подвинул конверт ближе ко мне. — Все, кто в этой индустрии что-то значит. Синдикаты и питомники, гильдии и частные коллекционеры. Будет, к слову, и ваш знакомый, Мордвинов из «Алмазного Клыка». Он о вас справки наводил, мне докладывали, и справки обстоятельные. Полезно знать, кто вами интересуется, не находите?

— Какие справки наводил Мордвинов? — спросил я. Чёрный камень в футляре, который лежал у меня в сейфе нераспечатанной загадкой, я вспоминал каждый раз на этой фамилии.

— Обстоятельные, — повторил Гольдман с удовольствием человека, чья осведомлённость только что подтвердилась. — Ваши операции, ваши цены, ваш штат. «Алмазный Клык» просто так справки не наводит, у них каждый запрос это позиция в чьём-то плане. Вот и узнаете на аукционе, в чьём. Лицом к лицу это делается надёжнее. Но главное для вас другое. В кулуарах аукциона распродают списанное корпоративное оборудование, в том числе медицинское. Эндоскопические стойки, бестеневые лампы, хирургические столы с пневматикой, всё элитных линеек, списанное по возрасту в три года, потому что корпорациям положено обновляться. Уходит за долю цены. С вашими новыми деньгами вы укомплектуете новую операционную за копейки.

Хирургический стол с пневматикой. Бестеневая лампа. Я собирался закупать это новым, по прайсам, от которых холодело, а тут…

— А вот это уже серьёзный разговор, — сказал я вслух.

— Я других не веду, — Гольдман подождал, пока я потянусь к конверту, и накрыл его ладонью. — И ещё одно. Условие.