Глава 9
Гольдман кивнул и отошёл к стеклу, забрав с собой ветслужбу одним движением брови. Умение не стоять над душой у специалиста тянуло в моих глазах дороже всего его питомника.
Я остался у перил один, честный ответ на его вопрос пока звучал безумно даже внутри моей головы.
Внизу Бастион выдохся на очередном заходе и тяжело сел на разгромленную скалу. Передышки у него становились длиннее, я засёк по часам, сорок секунд неподвижности, только бока ходят и клюв разевается в уже беззвучном крике. Гипоксия брала своё, зверь выгорал. С одной стороны, это упрощало подход. С другой, это означало, что часы, о которых я говорил Гольдману, следовало делить надвое.
Предлагать было нечего, кроме правды. Пластину надо вытаскивать сейчас, пока зверь в сознании и мышцы держат просвет. Вытаскивать означало добраться до глотки, засунуть руки в клюв летающему, обезумевшему от удушья хищнику размером с микроавтобус, который в нынешнем своём состоянии не подпустит на десять метров ни человека, ни дрона, и любую попытку сближения встретит когтями по фюзеляжу.
Рюкзак у моих ног вздрагивал и на глазах делался всё более плоским, постоялец внутри вжимался в дно. Судя по амплитуде, он жалел обо всех решениях, приведших его в этот вечер, начиная с первой коробки лукума.
Я посмотрел на свои хирургические руки. Две жизни меня кормившие. До глотки Бастиона им было как до луны. Никакая страховка, никакой трос, никакая броня не решали главного, зверь не даст к себе подойти, а гоняться за ним по вольеру означало загнать его до остановки сердца.
Старик во мне уже привычно раскладывал задачу на составляющие, как раскладывал когда-то безнадёжные случаи на операционном столе.
Дано: инородное тело в дыхательных путях, пациент в сознании, в аффекте, доступ к пациенту невозможен. Требуется: доступ. Молодой во мне тем временем прикидывал скорость грифоньего когтя, грузоподъёмность крыла и предлагал варианты один другого страшнее, от сети с крана до приманки с собой в главной роли. Все варианты упирались в одно и то же. Крупного, заметного, пахнущего человеком врага Бастион в нынешнем состоянии встречал ударом на первом же шаге.
Человек эту задачу не решал.
Внизу Бастион снова тяжело поднялся в воздух, сделал вымученный круг под куполом и обрушился на многострадальную скалу. Секундная стрелка на моих часах шла по кругу, и с каждым её кругом просвет в чужом горле становился на волос уже. Решение требовалось сейчас и оно должно было быть маленьким, бесшумным, невидимым для обезумевшего зверя.
В приоткрытом рюкзаке, тихо и сыто икнуло.
Из-под брезентового клапана на меня смотрели два глаза на независимых шарнирах, и в этих глазах ещё стояла дремотная тортовая безмятежность.
План, который сложился у меня в этот момент, был чистым безумием. Но других у меня не было.
Идея была безумной по любым меркам. Я прокрутил её в голове трижды, поискал изъяны и нашёл их десятка полтора. Потом посмотрел вниз, на серебристую тушу, хрипящую на разгромленной скале, свериться с альтернативами. Альтернатив не было.
Обычные Хамелеоны, бьют языком на две своих длины и снимают муху с листа, не шелохнувшись всем остальным телом. Мой экземпляр был вдвое крупнее любого магазинного, прошёл огранку в лаборатории, где из него делали живой инструмент, и час назад на моих глазах вытянул языком крошку бисквита с расстояния в полстола, между двумя приступами икоты.
Полтора метра дистанции и точность снайпера. А ещё он был невидим, бесшумен и не имел запаха, то есть для обезумевшего грифона не существовал вовсе. По моим прикидкам с галереи, осколок сидел сантиметрах в сорока от края клюва. Для языка, снимающего крошку, дистанция была с запасом.
Оставался вопрос, на который у медицины ответа не было. Я собирался послать в пасть обезумевшего хищника собственного пациента. Старик во мне поморщился и напомнил про «не навреди». Я возразил ему, что вред от осечки грозил Паскалю разве что испугом, невидимку на моём плече грифон не видел и не чуял. Полуторатонному зверю внизу без нас оставалось жить часы. Старик проворчал, что торг с совестью я оформил подозрительно быстро, и умолк.
Я присел у рюкзака, будто поправить лямки, и потянул молнию на ширину ладони.
— Паскаль. Слушай меня внимательно и не перебивай. Сейчас ты вылезешь и сядешь мне на плечо. Невидимым. Будешь сидеть тихо и крепко держаться. Я подманю птицу вплотную и скажу «бей». По этой команде ты стреляешь языком ей в глотку, цепляешь чёрную пластину, которая там стоит поперёк, и выдёргиваешь. Одним рывком, на себя. Всё понял?
Из рюкзака на меня уставились два жёлтых глаза. Потом глаза разъехались в стороны, один на меня, второй в направлении вольера, откуда как раз донёсся скрежещущий клёкот, и съехались обратно.
— Док, — зашептал Паскаль. — Вы псих. Вы конченый псих, простите за прямоту. Меня же сдует! Там ветер от крыльев, я видел в щёлочку! И я только поел! Меня стошнит! Прямо на грифона, док, и он нас обоих съест, сначала вас, вы крупнее!
— Не сдует. Ты по обоям от совка уходил, удержишься и тут. Дистанция будет метр, для тебя это в упор.
— Метр! — рюкзак содрогнулся. — До этого! В упор! Док, я разведчик, а не снайпер!
Я наклонился ниже и выложил последний аргумент. Против такого противника годилось только одно оружие, и я знал какое.
— Сделаешь чисто, куплю тебе ящик эклеров. Заварных, со свежим кремом.
Рюкзак замолчал. В наступившей тишине было слышно, как тяжело, с усилием сглотнули.
— Два, — хрипло сказал Паскаль.
— А если я промахнусь? — совсем тихо спросили он, и наглость из голоса пропала. — По движущейся. В темноте. Такого размера. Док, а если я промахнусь, оно же вас…
— Ты снимал крошку со стола во время паузы меж икоты. Ты не промахнёшься. Я в свою бригаду абы кого не беру.
Рюкзак помолчал, переваривая слово «бригада».
— Договорились. Два ящика.
Молния разъехалась шире, и по моей руке вверх пробежала цепкая, отяжелевшая от торта тяжесть. На плече она устроилась, поёрзала, вцепилась коготками в куртку и пропала из вида, остался только ощутимый вес. У самого уха раздался тишайший обречённый вздох.
— За два ящика, — прошелестело оттуда. — Исключительно за два ящика.
Теперь предстояла моя часть работы, и она нравилась мне ещё меньше.
Пациент должен был подойти сам, вплотную, причём мордой ко мне, с раскрытым клювом. В его нынешнем состоянии существовал единственный способ этого добиться, и он в учебниках по технике безопасности шёл под рубрикой «никогда так не делайте».
Сначала я навёл порядок в зрительном зале.
— Давид Маркович, распоряжение. Охрану с мостиков убрать за остекление, стволы опустить, лишний свет на ярусах погасить. Пациент в панике, каждый блик и каждый силуэт для него сейчас угроза. Мне нужно, чтобы во всём куполе осталась одна цель. Я.
Гольдман махнул старшему охраны, приказ ушёл по рации, пока я договаривал последнее слово. Ярусные прожекторы гасли один за другим, и вольер погружался в дежурный полумрак, в котором серебристое оперение стало казаться ещё светлее.
У стены балкона стояла брошенная тележка, застрявшая здесь с эвакуации. В стальном ведре на ней лежала эфирная говядина, крупными шматами. Я выбрал шмат поувесистее, взял его в левую руку и пошёл к открытой створке в остеклении.
— Покровский, — голос Гольдмана догнал меня у самого проёма. — Что вы делаете?
— Работаю, — сказал я и перелез через ограждение.
За ограждением обнаружился технический карниз, полоса рифлёного металла шириной в две моих ступни, идущая вдоль балкона над вольером. Внизу, метрах в семи, лежала перепаханная песчаная арена.
Тело высоты не любило и доложило об этом немедленно, но тело докладывает, а решает голова. Я велел коленям работать и перенёс вес на карниз. Я встал на него, левой рукой держась за поручень ограждения, и ветер от дальних взмахов сразу толкнул меня в грудь.
— Назад! — Гольдман впервые на моей памяти повысил голос. — Покровский, вы самоубийца! Немедленно назад! Он вас порвёт! Снимите его оттуда!
— Всем стоять! — рявкнул я, не оборачиваясь. — Никому не входить, не стрелять и не шуметь! Что бы ни происходило! Это врачебная манипуляция!
На плече тонко, беззвучно для всех, кроме меня, заскулили.
Бастион сидел на разгромленной скале, боком ко мне, и бока его ходили ходуном. До скалы было метров сорок. Я набрал воздуха, поднял шмат говядины над головой и заорал во всю глотку, вкладывая в крик всё неуважение, на какое был способен:
— Эй! Пернатый! Сюда смотри! Сюда, кому говорю!
Голова повернулась. Налитый кровью глаз размером с блюдце нашёл меня, сфокусировался, и я увидел, как в этом глазу не осталось ничего, кроме боли и ярости, слитых в одно.
Мясо я швырнул вниз, на арену, как бросают кость шавке. Для задыхающегося зверя в аффекте это было уже неважно, он не ел бы и не смог, но движение, крик и наглая прямостоящая фигура на карнизе сложились для его гаснущего мозга в одно короткое слово — враг.
Бастион ударил крыльями и снялся со скалы.
Полторы тонны серебра развернулись в воздухе и пошли на меня через весь вольер, набирая ход.
Про то, как выглядит атакующий грифон с точки зрения цели, литература умалчивала, авторы благоразумно не проверяли этого на себе, и теперь я знал почему. Он рос стремительно и неправдоподобно, как надвигающийся поезд, только поезд идёт по рельсам, а это летело на меня в полной тишине, если не считать хрипа, потому что кричать зверю было уже нечем.
Первый же мах на подлёте ударил в меня стеной воздуха и сорвал бы с карниза, как листок, если бы не рука на поручне. Он заметно сбавил скорость, группируясь. Пальцы левой руки я сжал до хруста, коленями упёрся в ограждение и остался стоять. Нога снова отдала болью, но вроде швы остались на месте.
На плече когти прошили куртку насквозь, до кожи, Паскаль держался за меня всеми своими хрящами.
— Док, — пискнуло у уха. — Док, оно летит! Оно на нас летит! Уже пора?
— Рано. Жди команду.
— Стреляйте! — сорвался сзади Гольдман. — Огонь! Снимайте его!
— ОТСТАВИТЬ! — рёв у меня вышел громкий. — Не сметь! Убьёте!
Кого именно убьёте, я уточнять не стал, годилось любое прочтение.
Краем сознания я отметил, что выстрелов нет. Старший охраны, спасибо его выдержке, придержал своих.
Что творилось в этот момент на балконе, я узнал позже от управляющего. Гольдман стоял, вжав обе ладони в бронестекло, ветслужба вцепилась друг в друга, а старший охраны держал палец на спуске и молился.
Бастион вырос передо мной весь и сразу. Он вышел из пике в трёх метрах, вздыбился, гася скорость, крылья развернулись во всю ширь, заслонив купол, свет и весь остальной мир, когтистые лапы, каждая с моё туловище, вскинулись к груди для удара. По всем законам его породы дальше следовал смертоносный клекочущий выпад.
Он и последовал. Клюв распахнулся передо мной на расстоянии вытянутой руки и вместо клёкота из глотки вырвался только рвущийся, свистящий сип.
И в глубине этой глотки, за судорожно бьющимся языком, в спазме сведённых мышц, я увидел его. Чёрный, матовый, с рваным краем осколок, стоящий ребром поперёк просвета. Кевлар. В точности там, где я его и представлял.
Время растянулось, как растягивалось оно для меня всегда, когда решают доли секунды и решать их надо спокойно.
В растянутом времени я успел всё, что положено успеть перед решающим движением. Оценил дистанцию, метр с небольшим до нижней створки клюва, для языка дистанция парадная. Оценил угол, глотка в выпаде выпрямилась в идеальную прямую, лучшей укладки не даёт и операционный стол.
Отметил, что спазм на вдохе чуть отпускает и просвет вокруг осколка расширяется на пару миллиметров, значит, бить надо на вдохе. И отдельной строкой прошла мысль, которой я не позволил развиться, о том, что будет со мной, если снайпер на плече промахнётся.
Правая рука у меня была свободна, я поднял её, широким, размашистым, театральным жестом. Жест ничего не значил. Он предназначался зрителям за моей спиной, Гольдману, ветслужбе, охране, всем, кому предстояло потом рассказывать эту историю.
Ладонь раскрылась в сторону распахнутого клюва.
— Бей, — сказал я одними губами.
Плечо толкнуло.
Я ничего не увидел, и никто не увидел. Розовато-прозрачный жгут, вылетевший от моего плеча в грифонью глотку, существовал доли мгновения и был невидим вместе со своим хозяином. Для всех на балконе картина выглядела просто, человек на карнизе простёр руку к пасти чудовища.
Язык Паскаля влепился в кевларовый осколок точно по центру и приклеился намертво. Он всем телом, всей своей лабораторной подготовкой рванул голову назад.
Осколок с влажным, хлюпающим чавканьем вышел из глотки и шлёпнулся на карниз у моих ног, дважды подпрыгнув на рифлёном металле. Чёрный, скользкий, с рваным краем, размером с чайное блюдце.
Я накрыл его ботинком, пока ветер от крыльев не смахнул вниз мою единственную улику, и выдохнул. Вещдок следовало предъявить публике лично, в этом заключалась половина спектакля.
На плече сдавленно, героически икнули. Когти в моём плече разжались.
Бастион содрогнулся всем телом, от клюва до львиного хвоста.
А потом он вдохнул.
Этот вдох я запомню до конца жизни. Свистящий, во весь объём грифоньих лёгких, он прозвучал под куполом, как прибой, и вместе с ним в зверя на моих глазах возвращалась жизнь. Налитые кровью глаза моргнули раз, другой, муть сходила, крылья сбились с бешеного ритма на ровные, мощные, осмысленные махи.
Разъярённый монстр в метре от меня завис в воздухе и дышал. Просто дышал, жадно, взахлёб, со всхлипом на каждом вдохе, и с каждым вдохом ярость выходила из него, уступая место изумлению живого, которому вернули воздух.
Я стоял неподвижно, держась за поручень, и смотрел ему в глаза. В янтарной глубине зрачок сжался до рабочего размера, сфокусировался на мне, и я осторожно, самой тонкой щёлочкой, приоткрылся навстречу.
«…воздух… воздух… дышу…» — толкнулось в меня огромное, ошалелое, и следом, уже осмысленно, уже в мой адрес: «…ты… это ты вынул… больно было… теперь не больно…».
— Теперь не больно, — тихо подтвердил я. — Всё, гигант. Отбой тревоги. Иди отдыхай, тебе надо отдышаться.
«…запомнил… тебя запомнил…» — докатилось от него, тяжело и раздельно.
Я вслушался в его дыхание уже по-рабочему. Свист ушёл. Хрип остался, слизистой досталось от кевларовых краёв, но это был чистый хрип свободного просвета, и с каждым вдохом он выравнивался.
— Живой там? — шепнул я в сторону плеча, не разжимая губ.
— Живой, — просипело плечо. — Язык болит.
Грифон висел передо мной ещё несколько секунд, разглядывая меня так, как разглядывают что-то очень важное, что нужно запомнить навсегда. Потом медленно, аккуратно, чтобы даже ветром меня не задеть, отлетел в сторону, спланировал на арену и тяжело опустился на песок возле брошенного шмата говядины. К мясу он не притронулся. Он сложил крылья, вытянул шею по песку и жадно дышал, ни на что больше не отвлекаясь.
Под куполом стояла тишина, только этот хриплый звук поднимался снизу, лучший звук, какой я слышал за всю эту бесконечную ночь.
К брошенному шмату говядины Бастион так и не притронулся, только покосился и отвернул голову. Правильно, гигант. С ободранной глоткой не до премиум-линейки, недельку посидишь на бульонах.
За спиной, за стеклом, кто-то длинно, со всхлипом выдохнул.
Собственный адреналин догнал меня уже на обратном пути через ограждение. Руки, безупречные всю дорогу, мелко затряслись только теперь, когда трястись стало можно.
Я наклонился, поднял с карниза скользкий, ещё тёплый осколок и перелез через ограждение обратно на балкон.
На балконе меня встретили, как выходца с того света. Охрана опустила стволы и смотрела поверх прицелов. Управляющий держался за сердце жестом, до боли похожим на мамин. Двое из ветслужбы застыли со своими планшетами, и на планшетах, надо думать, все контуры как раз сползали из красной зоны в зелёную.
— Воды, господин Покровский? — управляющий возник рядом со стаканом, руки у него ходили ходуном, и вода в стакане устраивала небольшой шторм. — Может, присядете? Врача?
— Врач здесь я, — сказал я, забирая стакан, и выпил его в три глотка. Горло после крика саднило.
Я подошёл к тому, что со сканером, и бросил кевларовый осколок ему под ноги. Осколок звякнул и закрутился.
— Все-таки поперхнулся он, — сказал я. — Инородное тело в дыхательных путях. Первый час занятий по неотложке, до всякой магии. А вы его собирались глушить транквилизатором и хоронить с диагнозом «спонтанный распад Ядра». Следите за инвентарём на тренировках. Манекены из вольера убирать сразу, кормление только после осмотра арены, и чтобы через неделю у вас в протоколе стояла отработка асфиксии.
Фамтех смотрел на осколок у своих ног и бледнел так последовательно, что я на всякий случай прикинул, куда его сажать, если поплывёт. Второй что-то беззвучно записывал. Управляющий кивал на каждое моё слово.
— Но как, — второй фамтех наконец подал голос, тонкий от потрясения. — Доктор, как вы его достали? Вы же… вы рукой повели, и оно вылетело! С двух метров! Я же видел!
— Спровоцированный кашлевой рефлекс, — сказал я. — В атакующем выпаде глотка выпрямляется, спазм на вдохе ослабевает. Резкий раздражитель в поле зрения в правильную фазу, и организм выталкивает инородное тело сам. Учите матчасть, коллеги, у эфирных птиц это описано.
Фамтех захлопал глазами. Где-то в этих глазах уже рождался конспект, который он сегодня же перескажет всей ветслужбе, и в пересказе рефлекс наверняка обрастёт подробностями, которых не было. Меня это полностью устраивало.
Гольдман стоял чуть в стороне и молчал.
Я много чего повидал в глазах людей, глядящих на врача. Надежду и страх, недоверие и благодарность, всё это входит в профессию и перестаёт удивлять. Но так на меня не смотрели ещё никогда. Гольдман, человек, стоящий за теми, кто мелькает, смотрел на меня с выражением, с каким прихожане смотрят на мироточащую икону.
— Он будет жить? — спросил он, и это были его первые слова за все последние минуты.
— Будет. Слизистую обработать, неделя мягкой диеты, покой. Через месяц забудет, что с ним было.
— Идёмте, Михаил, — сказал он наконец, и голос его вернул себе всю прежнюю ровность, только в самой её глубине ещё не улеглась дрожь. — Нам есть что обсудить. И есть чем вас угостить, вы это заслужили, как никто в этих стенах.
Кабинет Гольдмана размещался в отдельном здании, стилизованном под охотничий дом, и был размером с половину моего пет-пункта. Дуб, кожа, приглушённый свет, на стенах фотографии зверей, ни одного человека, только звери, и в застеклённом шкафу за рабочим столом шеренга кубков с выставок. Рюкзак я пронёс с собой и поставил у кресла, сославшись на дорогое оборудование внутри. Оборудование при этом еле слышно икнуло, но Гольдман был слишком потрясён, чтобы обращать внимание.
Я разглядел одну фотографию, пока он ходил к бару. Молодой Гольдман, лет на двадцать моложе нынешнего, в рабочей куртке, держал на руках серебристый пуховый ком с несоразмерно большими лапами, и этот ком клювом тянул его за ухо. Подписи не требовалось.
Он собственноручно достал из бара бутылку коньяка, возраст которого я побоялся прикидывать, и два тяжёлых бокала.
— Мне нельзя, — сказал я. — Воды, если можно.
— Врачу виднее, — Гольдман без колебаний убрал коньяк, налил воды в оба бокала, и этот жест сказал мне о его состоянии больше любых слов. Он сел напротив, посмотрел на меня поверх бокала и заговорил.
— Я навёл о вас справки задолго до сегодняшней ночи, вы понимаете. Я слышал о вашем даре. Интуиция, руки, звери, которых вы вытаскиваете там, где Фам-госпиталь выписывает на усыпление. Всё это укладывалось в моей картине мира, редкий талант, огранённый трудом, такое бывает. Но то, что я видел меньше часа назад, Михаил, не укладывается никуда. — Он подался вперёд. — Вы извлекли предмет из глотки зверя. С расстояния. Не прикоснувшись. Одним движением руки. Бесконтактный телекинез такого класса не показывал мне ни один одарённый, а я, поверьте, видел их достаточно.
Вот, значит, как это теперь называется. Я сделал глоток воды, выигрывая секунды. Отпираться следовало аккуратно, с грамотным враньём, которое звучало бы скучнее правды.
— Никакого телекинеза, Давид Маркович. Всё проще. Анатомия.
— Анатомия, — повторил он без выражения.
— У грифонов, как у всех крупных эфирных птиц, кашлевой рефлекс завязан на положение головы и раскрытие клюва. Зверь пытался отхаркнуть осколок и не мог, потому что в панике держал шею неправильно, спазм работал против него. Я спровоцировал его на атакующий выпад. В момент выпада голова идёт вниз и вперёд, клюв раскрывается до предела, глотка выпрямляется в прямую линию. Осталось поймать этот момент и запустить рефлекс. Резкое движение перед глазами, вспышка раздражителя, и осколок вылетел сам, как вылетает кусок у подавившегося ребёнка, если наклонить его и правильно хлопнуть. Я не вытаскивал. Я сделал так, чтобы он сам вывалился. Медицина, Давид Маркович. Ей много лет, и она умеет выглядеть чудом.
Я излагал со скучными подробностями, и подробности были чистой правдой, кашлевой рефлекс у эфирных птиц действительно так устроен. Враньём была только сердцевина, но ее я надежно упаковал.
— Почему тогда мои специалисты об этом не подумали? — спросил Гольдман. — У них дипломы.
— Диплом учит смотреть в сканер, а сканер показывал магию. Они искали болезнь Ядра, потому что зверь у вас эфирный и дорогой, а у дорогих эфирных зверей, по учебнику, болеет магия. Про то, что полторы тонны магии могут банально подавиться, учебник пишет один раз за всё время и то, небольшой выноской.
Гольдман выслушал не перебивая. Покивал. Повертел бокал в пальцах.
— Складно, — сказал он. — Убедительно. Почти поверил.
Он поднял на меня глаза, и в них, за благоговением, обнаружилась старая, несмываемая ирония человека, который всю жизнь слышал много складных объяснений.
— Знаете, что меня смущает, Михаил? Жест. Осколок вылетел следом за вашим жестом, я стоял и смотрел очень внимательно, у меня профессиональная память на последовательности. Рефлексы так не работают. Так работает воля.
— Жест был частью раздражителя, — сказал я. — Движение в поле зрения. Я же объяснил.
— Объяснили, — согласился Гольдман и улыбнулся. — Хорошо. Пусть будет анатомия. Я умею уважать чужие секреты, Михаил, на этом строится половина моего дела. Мне, в сущности, безразлично, как называется то, что вы делаете. Мне важно, что вы единственный, кто это делает, и что сегодня вы это сделали для меня.
Он поставил бокал, взял со стола телефон и, не глядя, набрал короткую команду.
— Теперь о деле. Ваш гонорар. Вы просили называть цифру самостоятельно, я задал вопрос иначе. Сколько стоит Бастион, вы примерно представляете?
— Не представляю, — честно сказал я. — И называть цифру не возьмусь. Работайте по своему прейскуранту, Давид Маркович, вы в этих вопросах компетентнее меня.
— По моему прейскуранту, — повторил Гольдман, и в углах его глаз собрались уже знакомые мне морщинки. — Хорошо, Михаил. Договорились. По моему.
Тогда я не расслышал в этой фразе ничего, кроме вежливости.
— Гонорар я перевёл. Машина ждёт, вас отвезут домой, вы с утра на ногах. Бастиона мои люди будут наблюдать всю ночь, но я хотел бы, чтобы завтра… — он посмотрел на часы и поправился: — Уже сегодня, ближе к вечеру, вы взглянули на него сами. Осмотр, рекомендации, всё, что сочтёте нужным. Отдельным счётом, разумеется.
— Приеду, — сказал я. — Надо будет обработать глотку и посмотреть слизистую, там наверняка ссадины от краёв пластины. И мягкую диету ему на неделю, никаких костей.
— Записал, — Гольдман действительно записал, сам, в кожаный блокнот, и это тоже было жестом, который я оценил. Он проводил меня до дверей кабинета, у дверей остановился и протянул руку. — Спасибо, Покровский. Я этого не забуду. Я вообще ничего не забываю, но такое, — он коротко глянул в сторону купола, — такое в особенности.
Рукопожатие у него было точное и держалось дольше делового.
Обратно я ехал в той же машине, по пустому городу, и небо над крышами уже выцветало в белую ночь. Охранник за рулём поглядывал на меня в зеркало с новым выражением, слухи в структурах Гольдмана расходились, похоже, быстрее машин.
Я дождался выезда за ворота, отгородился от водителя поднятым стеклом перегородки, которое обнаружилось в этой машине среди прочих чудес, и расстегнул рюкзак.
Внутри, на смятой ветровке, лежал Паскаль. Видимый, зелёно-серый, с ввалившимися боками, он был вымотан до последней чешуйки и дрожал. Но глаза, оба сразу, смотрели на меня с гордостью.
— Ну что, боец, — я почесал его между глаз, там, где ему нравилось. — Молодец. Чистая работа. Снайперская. Я бы сам лучше не сделал.
— Видели, да? — Паскаль приподнял голову. — С первого раза! По центру! А отдача какая, док, вы не представляете, я думал, у меня язык вместе с осколком улетит! И ветер! И оно орёт! А я работаю!
— Ты работаешь, — согласился я.
— Два ящика эклеров, — Паскаль поднял дрожащую лапу и загнул коготь. — Зафиксировано в устном договоре. Заварных, со свежим кремом. И это, док… — он загнул второй коготь. — Я теперь квалифицированный ассистент-хирург, между прочим. Операция на весу, в полевых условиях. Требую прибавки к жалованью. И отдельный гамак в стационаре, а то в клетке казённо. У Пуховика вон целая подстилка, а он языком в грифона не стрелял.
— Гамак будет, — я улыбался, чувствуя, как отпускает эта ночь. — И прибавка будет, сладким довольствием, по согласованному графику. Хирург-ассистент.
Паскаль удовлетворённо икнул, свернулся на ветровке и вырубился, как вырубаются после боя.
Круглосуточную кондитерскую я наметил заранее, ту, что у метро, с витриной, мимо которой Ксюша никогда не проходила молча, даже после смены. Два ящика заварных, со свежим кремом, доставка к открытию пет-пункта. Смешно, но из всех сегодняшних расходов и приходов именно этот пункт казался мне самым обязательным. Долги перед бригадой платятся первыми, этому меня научила ещё первая жизнь.
Утром предстояло ещё одно мероприятие, о котором герой дня пока не подозревал. В пет-пункте его ждали трое людей, сова и пухлежуй, которые полвечера прочёсывали клинику, и объяснительная перед этим коллективом обещала стать отдельным жанром. Феликс наверняка потребует трибунала. Я решил, что явка с повинной и добровольная сдача одного ящика эклеров в общий фонд смягчат приговор, и отложил этот вопрос до утра.
За окном плыл спящий город, белая ночь стояла в самой светлой своей поре, и я подводил итоги суток, в которые уместились годовщина, побег, погоня с совком, психотерапия на дому, ночной вызов и полостное извлечение инородного тела из летящего грифона руками невидимого ассистента. В прошлой жизни такого набора мне хватило бы на год рассказов в ординаторской. В этой оно называлось «вторник».
Дома я не был с утра, в кармане лежал ключ от квартиры. Салаты в пакете у ног пережили и поездку, и грифона, отчёт о вечере у меня выходил образцовый, если опустить примерно всё. Я потянулся за телефоном.
Достать его я не успел, в кармане пиликнуло. СМС, отправитель банк.
Я открыл сообщение, скользнул взглядом по строчке с суммой поступления и моргнул.
Потом выпрямился на сиденье, протёр глаза пальцами и прочитал ещё раз, по цифре, шевеля губами.
Цифры не менялись.