Лекарь Фамильяров. Том 9 · Глава 12

Глава 12

— Всё хорошо, все живы, но… — Ксюша набрала воздуха, и дальше её прорвало, сбивчиво, взахлёб, со слышимой дрожью. — Пёс, Михаил Алексеевич! После ДТП привезли, кровопотеря страшная, бедро разорвано до фасций, мы вам звонили, шесть раз, вы были недоступны, Денисов недоступен, до Обводного не довезли бы, и… и Екатерина Андреевна взяла операцию. Сама. Встала и взяла. У неё давление на столе посыпалось, по протоколу положено сворачиваться и везти, а она осталась и дошила! Пёс жив! Стабильный, она сама у стола до сих пор сидит, капельницу сторожит!

Я стоял посреди чужого фойе, под чужим хрусталём, и слушал, как за сорок километров отсюда мою клинику сегодня спасал человек, которого я собирался экзаменовать неделями.

Экзамен состоялся без экзаменатора. Намного раньше, чем планировалось, перед выбором «протокол или жизнь» Екатерина Смолина молча выбрала жизнь, зная, что нарушает, и не зная, что сдаёт. Лучше этого я не спланировал бы нарочно, и по груди у меня шло тёплое, честное, профессиональное, угадал. С врачом угадал.

— Но, — сказала Ксюша, и тепло кончилось. — Михаил Алексеевич, она же всё видела. Всё. Как Саня инструменты подаёт. Как пёс у меня под руками затих. До укола затих, Михаил Алексеевич, раненый, она стояла и смотрела, а потом и вовсе сказала напрямую. И про Феликса она ещё утром… Но, она ничего не спросила. Вообще ничего. Она просто постояла у раковины, сложила это всё вслух, спокойно так, как диагноз, и записала в свой планшет.

Вот и холодок. В комплекте с теплом, как всегда в этой клинике.

Плата за сданный экзамен лежала теперь в синдикатовском планшете тремя строками. Смолина не спрашивала, потому что хороший диагност не спрашивает раньше времени. Хороший диагност набирает симптомы, и её подборка росла куда бодрее моих легенд.

— Ксения, слушай меня, — сказал я. — Вы сегодня молодцы. Все, и ты в первую очередь. Дальше так, работать, как ни в чём не бывало. Ничего не выдумывать, ничего не объяснять, никаких новых легенд, вы на них посыплетесь. Если пойдут вопросы, отвечай «спросите у главврача». Вечером приеду и разберусь сам. Смолиной от меня передай, благодарю за работу, официально. Всё, до вечера.

— А если она… — Ксюша замялась. — Если она прямо спросит? Про Феликса, например?

— Ответ ты уже знаешь: «спросите у главврача». Это универсальный ответ, Ксения, им при должной выдержке можно отвечать даже на вопрос, который час. До вечера.

Я убрал телефон, и рядом вежливо откашлялся серый.

Он терпеливо ждал всё это время в двух шагах, поскольку каменеть ему, судя по всему, платили отдельной строкой, и по этому терпению было видно, что слово «срочно» из его инструкции никуда не делось.

— Господин Гольдман ждёт, Михаил Алексеевич.

Повёл он меня через основной зал, но не к сцене. У дальней стены, за ложей, обнаружилась дверь, которую я за весь вечер не заметил, в тон панелям, без таблички, и у двери стоял пост, двое, стол, знакомые матовые боксы.

— Правила закрытого показа, — сказал серый. — Телефон просим сдать снова.

Я посмотрел на бокс. Телефон лежал у меня в ладони недолго, и за это время я успел узнать, что клиника прошла по краю. Сдавать его второй раз за день мне активно не хотелось, но я сдал, потому что выбора не предлагали и про себя отметил, эта привычка здешних мест, отрезать человека от его жизни на входе, нравилась мне всё меньше с каждым боксом.

Дверь открыли изнутри.

Закрытый зал не имел ничего общего с бархатной парадностью основного.

Он был меньше, глуше и дороже, и дороговизна тут работала не на глаз, а на тишину, стены в тёмных панелях глотали звук, шаги вязли в ковре, свет лежал точными пятнами. Публики набралось человек пятнадцать, и это были уже не «влиятельные персоны» фуршета. Это были кошельки вечера, самые крупные, каждый со своей парой охраны у стен, и среди этих пятнадцати я с порога увидел двоих знакомых, Мордвинова, вольготно устроившегося в кресле с бокалом, и Дронова, сидевшего очень прямо, расположив руки на подлокотники.

Гольдман возник рядом без прелюдий.

— Михаил. Хорошо, что быстро, — он не извинился за «срочно» и не собирался. — Мне нужны ваши глаза.

— На что смотрим?

— Лот один, — сказал Гольдман. — Единственный лот этого зала.

И я посмотрел в центр.

Там, в перекрестье световых пятен, стоял прозрачный вольер, просторный, метров пять на пять, и воздух над ним едва заметно плотнел. Эфирный купол. Я потянулся каналом, привычно, на автомате, и упёрся.

Наглухо. Эмпатия вошла в купол и умерла в нём, как умирает звук в бетонной стене. Ни фона, ни эмоции, ни искры, ноль, какого не бывает даже у спящих.

Пятнадцать кошельков зала смотрели туда же, куда и я, и смотрели по-разному, кто с алчным прищуром оценщика, кто с азартом коллекционера, а один, я заметил, с плохо спрятанной опаской, отодвинувшись в кресле на лишние сантиметры, на которое меня усадили по правую руку от Гольдмана. Зверь в вольере производил это раздвоение на всех без исключения.

Впервые за очень долгое время мне предстояло работать голыми глазами.

Я встал с кресла, подошёл ближе, на положенные пять шагов, и стал смотреть.

В вольере стояла самка. Четыре лапы, размер крупной рыси, и на этом сходство с рысью, да и со всей моей картотекой, заканчивалось. Пропорции были неуловимо не те, конечности длиннее положенного на пару градусов изящества, суставы при переступании гнулись с лишней степенью свободы, как гнутся они у существ, которым скелет проектировали под другие скорости. Шея длинновата. Хвост длинный, гибкий, работал балансиром при каждом шаге.

Покрова не было. Ни шерсти, ни чешуи, ни перьев, гладкая кожа, и по коже шёл глубокий муаровый отлив, перламутр, опущенный в тёмную воду. Цвет не стоял на месте. Он жил, перетекал при каждом движении, от графита к бутылочной зелени, от зелени к лиловому, и глаз против воли следил за этим переливом, теряя за ним всё остальное.

Морда гладкая, почти без мимических мышц. И глаза, сплошные, тёмные, без зрачка, без белка, два матовых камня, по которым нельзя прочитать ни направления взгляда, ни состояния. За всё время, что я стоял, зверь не издал ни звука.

Она была красива. Красива на той грани, за которой красота перестаёт успокаивать, смотришь и не можешь решить, восхищаться или сделать шаг назад.

Я раскрыл каталог. Страница на весь лист, одна.

«Лот 1. Самка. Возраст: оценочно 3 года. Происхождение: не разглашается. Вид: »

После слова «Вид» стояло пустое место. Не прочерк, не «гибрид», не латынь мелким шрифтом. Пустота.

Я закрыл каталог и запустил картотеку.

Много лет практики. Две жизни, два мира, тысячи пациентов, атласы, которые я знал наизусть в обеих редакциях. Классы, отряды, семейства, гибридные линии, химеры лабораторных серий, легальные и те, о которых говорят вполголоса.

Я гнал перебор по всем этажам, без спешки. Кошачьи и их эфирные ветви, мимо, механика конечностей чужая. Рептильные линии, мимо, теплокровная пластика, грудное дыхание. Гибриды известных серий, мимо, у гибридов всегда торчат уши исходников, хоть одна узнаваемая деталь, здесь узнаваемого вовсе не было. Лабораторные химеры, о которых говорят вполголоса, ближе, но и там я не знал ни одной линии без покрова и с такими глазами. На каждом этаже картотека отвечала одинаково.

Мимо. Мимо. Такого зверя не существует.

А он стоял в десяти метрах от меня, переступал с лапы на лапу и переливался.

Я заметил, что Дронов на лот почти не смотрел. Старик сидел, развернувшись вполоборота, глядел в раскрытый каталог, на пустое место после слова «Вид», и пальцы свободной руки медленно постукивали по подлокотнику. Похоже, его картотека, самая старая в этом зале, отвечала ему то же самое, что моя, и нравилось ему это не больше моего.

— Осмотрите её, — сказал Гольдман. — И скажите, как её здоровье.

— Осмотреть, это руки, зубы, пальпация, сканер, — ответил я на автомате, не отрывая глаз от вольера. — Минимум двадцать минут контакта.

— Только издалека, как все, — Гольдман даже не повернул головы. — Таковы правила показа.

Я помолчал, пересчитывая задачу. Оценить здоровье существа неизвестного вида, без контакта, без сканера и эмпатии, через купол и муар, с дистанции в пять шагов. В прошлой жизни за такую постановку вопроса я выставил бы заказчика из кабинета.

— Ещё вопрос. Для разведения нужны двое. Где самец? — спросил я.

Гольдман не ответил. Он смотрел на вольер, и по лицу его нельзя было понять, услышал он меня или нет, и это само по себе было ответом, который я решил запомнить.

— Скажите, как её здоровье, — повторил он.

Я разозлился.

Дальше я работал ногами и глазами. Ходил между гостями, менял углы, останавливался у вольера то слева, то справа, и смотрел, отжимая из картинки красоту, потому что красота здесь была помехой, муаровый перелив маскировал анатомию надёжнее любого камуфляжа, глаз цеплялся за цвет и терял форму.

Смотреть требовалось сквозь. На механику дыхания по нижней линии бока, ровное, глубокое, без абдоминального акцента. На постановку лап, все четыре нагружены, пальцы собраны, когти не разъезжаются. На перенос веса при переступании, слитный, без щажения, без замирания на какой-либо из конечностей. На линию позвоночника в движении, волна проходила чисто, без блоков.

Половина осмотра при этом оставалась мне недоступной в принципе. Зубной ряд, а с ним честный возраст, пасть за весь показ ни разу не открылась, и «оценочно три года» из каталога я не принял бы даже формально. Слизистые, лимфоузлы, живот, всё, что читается руками. Работай с тем, что дают, Покровский, сказал я себе. Тебе сегодня уже второй раз за вечер выдают зверя и теперь запрещают его трогать.

Тем же самым, я видел, занимались и остальные фамтехи зала, при каждом кошельке свой. Они так же меняли углы, так же щурились сквозь муар, и по их лицам я читал знакомое, все слепы одинаково. Купол уравнял нас в нищете, оставив каждому только глаза и школу.

Через четверть часа у меня был вывод, и вывод мне не нравился.

На первый взгляд она была здорова. Дыхание, опора, движение, кондиция, всё в пределах нормы, насколько слово «норма» вообще применимо к виду, которого нет. Но чего стоит первый взгляд, я сегодня уже показал целому залу на щенках цербера, первый взгляд стоит ровно столько, сколько в него вложили те, кто готовил товар. Глянец я умел не только видеть. Я умел ему не верить.

Торги открыл распорядитель закрытого зала, и открыл без конферанса, здесь не грели публику, здесь называли числа.

— Лот один. Стартовая цена: пятьдесят миллионов.

Воздух в зале сменился. Никто не ахнул, в этом зале не ахали, но пятнадцать человек одинаково перестали делать лишние движения, и охрана у стен подобралась, отзеркалив хозяев. Пятьдесят миллионов стартовой.

— Пятьдесят пять, — поднялась первая табличка.

— Шестьдесят.

— Семьдесят.

Числа пошли вверх, без пауз на раздумья, эти люди приехали сюда за лотом, а не за процессом. На восьмидесяти пяти отвалились двое. На сотне ещё трое. Гольдман ставок пока не делал, он стоял рядом со мной, смотрел на табло и подгонял меня вполголоса, не разжимая губ:

— Михаил. Мне нужен ответ.

— Не отвлекайте меня.

— Сто двадцать против вас, Михаил, мне нужен ответ сейчас…

— Не отвлекайте, — повторил я сквозь зубы, не отрывая глаз от вольера.

Потому что ответа у меня не было. Было «на первый взгляд здорова», и с этим «на первый взгляд» я не собирался отправлять человека за сумму, на которую строят больницы. Мне не хватало одного, реакции. Живой, нештатной, непоставленной реакции, на которой зверь показывает разом и нервы, и механику. В покое можно спрятать что угодно. В рывке не прячется ничего.

— Сто сорок, — сказал распорядитель. — Сто сорок раз. Сто сорок два…

Молоток пошёл вверх.

— Сто пятьдесят, — произнёс новый голос, негромкий, с усталой учтивостью.

Я обернулся. Через ряд от нас, с поднятой табличкой, сидел худенький человек, которого я до сих пор попросту не замечал, лет сорока пяти, узкоплечий, с аккуратными усиками и лицом настолько незапоминающимся, что оно наверняка стоило владельцу отдельных денег. Охраны при нём не было, таблички он поднимал одними пальцами, и ставки его ложились в торги без эмоций. Гольдман посмотрел на него, и я впервые за вечер увидел, как Давид Маркович мрачнеет.

Молоток опустился на подставку, не ударив. Торги продолжались, и продолжались уже не в мою пользу, ещё две ставки, и лот уйдёт, а у меня на руках будет диагноз ценой в «кажется».

Пассивным наблюдением я не брал больше ничего. Мне нужна была нештатная ситуация, короткий безвредный стимул, и взгляд мой, обшаривая зал, упал на постамент у прохода.

На постаменте, подсвеченная, стояла большая дорогая ваза, из тех, что ставят в таких залах ровно затем, чтобы гости чувствовали цену пространства.

Прости, ваза. Ты идёшь в дело.

Сделал я это на переходе, меняя угол обзора в шестой раз за вечер, так что движение ни у кого не вызвало вопросов до самого конца. Шаг, разворот к вольеру, и плечо моё «случайно» зацепило край постамента.

Ваза покачнулась, я даже успел изобразить движение к ней, честное и безнадёжно опоздавшее, и обрушилась на пол.

Грохот вышел страшный. В зале, где глотали звук даже стены, он ударил, как выстрел, осколки брызнули по ковру, кто-то из охраны дёрнулся к хозяину, и все пятнадцать голов повернулись ко мне.

Все, кроме моей. Я смотрел только на зверя.

И зверь показал мне всё, что я просил, за одно движение.

Её не стало на месте. Только что она стояла в центре вольера, и вот она уже в дальнем углу, и между этими двумя кадрами глаз не успел вставить траекторию, слитный, текучий уход, без разгона и торможения, одним движением всего тела. И снова полная неподвижность, только бок заходил чаще да муар по коже побежал короткими злыми волнами.

Ни визга при этом, ни метаний по стенкам, ни ступора.

Диагностика уложилась в секунду, и она была урожайной.

Первое, нервы. Испуг был чистый, живой, правильный, мгновенная реакция, грамотный уход, быстрое торможение. Нервная система работала как положено, не залитая ничем, и после сегодняшних щенков, пугавших меня именно стеклянным спокойствием, этот честный испуг был лучшей новостью вечера. Там я ставил диагноз по отсутствию реакции. Здесь реакция сама была диагнозом, жива, цела, своя.

И второе, механика. В том самом рывке, на предельной скорости, гладкая кожа сработала против хозяев товара, мышцы под ней читались, как на анатомическом атласе, каждая головка, каждый пучок. И в этом атласе, на левой задней, в толще бедренной группы, я увидел сбой. Короткий, на долю такта, под пиковой нагрузкой мышца запала, провалилась в усилии и тут же была подхвачена соседями. Старая травма, залеченная почти до конца. Почти. На парадном шаге её не увидит никто и никогда. На предельных скоростях лёгкая хромота, левая задняя.

— Молодой человек! — распорядитель уже стоял надо мной, и лицо его выражало всю скорбь этого заведения по вазе. — Это был лот интерьерной коллекции!

— Прошу простить. Неловкость, целиком моя вина, — я рассыпался в извинениях искренне, насколько умел. — Готов возместить.

— Стоимость вазы будет внесена в ваш счёт, — отчеканил распорядитель с каменным лицом. — Восемьдесят четыре тысячи.

— Разумеется.

Восемьдесят четыре тысячи за секунду полноценной диагностики существа под глушащим куполом. Суточная аренда эфирного сканера экспертного класса, если бы его сюда пустили, обошлась бы дороже, я признал сделку выгодной.

Он удалился, а я мысленно открыл свою внутреннюю бухгалтерию и провёл вазу отдельной строкой туда же, куда утром лёг костюм, графа «Диагностическое оборудование». Дорогое, одноразовое, а сработало лучше сканера.

Я пошёл к Гольдману.

— Докладываю, — я встал рядом и говорил в четверть голоса, глядя на вольер. — Зверь здоров. Нервная система чистая, седативной химии нет, реакции живые, механика в норме, кондиция рабочая. Потомство, если оно в принципе возможно, дать способна. Одно «но»: левая задняя лапа. Старая мышечная травма, залечена почти полностью, на обычном ходу невидима. Под предельной нагрузкой лёгкая хромота.

— Уверены? — Гольдман смотрел на вольер.

— На сто процентов. Я видел провал мышцы в рывке.

— С лапой я справлюсь, — Гольдман усмехнулся чему-то своему.

А затем, без паузы, без единого перехода, он сделал шаг вперёд, на свободное пространство перед рядами, и голос его, поставленный на десятилетиях сделок, накрыл зал.

— Господа, минуту. Прежде чем мы продолжим украшать табло, полагаю честным поделиться наблюдением. Лот, за который вы торгуетесь, хром.

Зал застыл. Я тоже.

Слово «хром» в применении к лоту, за который только что предлагали сто пятьдесят миллионов, прозвучало в этих стенах непристойностью, и тишина после него сделалась абсолютной.

— Старая травма задней конечности, — продолжал Гольдман. — Замаскирована, разумеется, на выводке вы её не увидите. Мой эксперт увидел. Тот самый, господа, который час назад в общем зале разобрал вам «элитных» щенков, вы все при этом присутствовали. Ему можно верить. Так вот, спросите себя, кому нужен лот с изъяном за такие деньги?

Он невозмутимый вернулся на место, а я стоял рядом и держал лицо.

Меня использовали. Только что, публично, безупречно. Мою честную экспертизу, добытую разбитой вазой и двумя жизнями практики, Давид Маркович Гольдман взял и превратил в дубину для сбивания цены, и сделал это с той же элегантностью, с какой час назад давал мне слово для честного разноса. Вернуть сказанное я не мог, каждое слово было правдой, диагноз был мой, и отказаться от него значило соврать залу. Промолчать значило остаться дубиной.

Держи лицо, Покровский. Молча. Сцена была публичная, и все мои варианты на ней были проигрышные, и Гольдман, разумеется, всё это просчитал заранее, ходов за пять.

Зал загудел, и гул пошёл злой.

Люди, готовые платить девятизначные суммы, не любят двух вещей, переплачивать и чувствовать себя обманутыми, а тут им предложили обе сразу. Посыпались требования, вывести лот, показать ход, «мы что, кота в мешке торгуем». Распорядитель отбивался регламентом, «выводка вне протокола показа, животное в стрессе», но пятнадцать кошельков этого зала весили больше любого регламента, и через пять минут препирательств купол частично сняли, и двое кинологов вывели зверя на подиумную дорожку вдоль вольера, на длинном поводу.

Она пошла.

Вне купола, на открытой дорожке, зверь оказался ещё страннее, чем за стеклом, шаги её не звучали. Совсем, даже по паркету, даже на поворотах, пятнадцать человек услышали эту тишину одновременно, и в зале сделалось очень тихо, потому что все невольно вслушивались в звук, которого не было.

Первые круги она шла безупречно. Текучий, ровный ход, муар волнами по коже, лапы ложились бесшумно, и чужие фамтехи, сгрудившиеся у дорожки, напрягали зрение и ничего не видели. Кто-то из них уже усмехался, оборачиваясь в сторону Гольдмана, кто-то вполголоса произнёс слово «инсинуация», и градус зала пошёл обратно, в сторону «эксперт ошибся».

И тогда из своего кресла негромко заговорил Дронов.

— Присмотритесь к заднему ходу, — сказал он. — Левая. На длинном шаге.

Сказано это было его лекционным тоном, и зал послушался, как аудитория. Все присмотрелись. Кинологи, повинуясь жесту распорядителя, пустили зверя длинным шагом.

И зал увидел.

Чуть-чуть. На пределе различимого, на длинном махе, в момент пиковой загрузки, левая задняя проседала на волос, и волна хода, безупречная волна, сбивалась на одну шестнадцатую такта. Раз. Второй, на следующем круге, в той же фазе. Стабильно.

По рядам прошёл выдох. Фамтехи переглянулись, и по их лицам читалось худшее для профессионала, не «он ошибся», а «я не увидел».

Дронов тяжело повернулся в кресле и посмотрел на меня.

— Увидеть это за мгновение испуга, — сказал он, на весь притихший зал, — сквозь муар, без приборов, без контакта. Молодой человек, это высший пилотаж. Я говорю это как человек, который сегодня уже имел случай убедиться в вашей квалификации. Дважды за вечер, пожалуй, перебор даже для меня.

Он сухо, коротко наклонил голову. Второй раз за день живая легенда Синдиката публично признавала мой класс, и на меня смотрел весь закрытый зал, кошельки с уважительным интересом оценщиков, нашедших новый актив, чужие фамтехи со злой профессиональной тоской. Я наклонил голову в ответ, ровно на тот же градус.

Интрига после этого умерла. Лот с подтверждённым изъяном за прежние деньги никому не был нужен, и из торгов вышли все, кроме троих, Гольдмана, Мордвинова и худенького с усиками.

— Вы меня использовали, — сказал я Гольдману тихо, пока распорядитель возвращал зверя в вольер.

— Всего лишь убрал лишних, — Гольдман даже не понизил голоса до виноватого. — Цену задрали бы в небеса, толпой это делается мгновенно. А втроём торговаться значительно комфортнее. Вы против комфорта, Михаил?

Торги втроём пошли короткими злыми очередями. Сто шестьдесят. Сто семьдесят. Сто восемьдесят пять от худенького. На двухстах Мордвинов опустил табличку, поднялся и застегнул смокинг.

— Господа, дальше без меня. Есть цены, за которыми кончается коллекционирование и начинается диагноз, — он отвесил залу лёгкий поклон и пошёл к выходу, и Дронов, опираясь на подлокотник, поднялся следом, консультант и наниматель покидали зал вместе.

Поравнявшись со мной, старик приостановился. Посмотрел, сухо, без улыбки, и коротко кивнул. Ничего не сказал. Этот кивок, молчаливый, от человека, который на моей памяти не признавал никого и никогда, стоил дороже всех сегодняшних комплиментов.

Худенький бился до конца. Он поднимал табличку с усталой учтивостью, без азарта, как человек, выполняющий поручение, двести десять, двести двадцать. Гольдман каждый раз перекрывал ровно на пять. На двухстах двадцати худенький сделал паузу, что-то считая.

— Двести тридцать семь, — сказал Гольдман.

Не «двести сорок». Двести тридцать семь миллионов, число некруглое, окончательное, произнесённое тоном бухгалтерской проводки, и по залу было слышно, как это число закрывает вопрос, круглую сумму перебивают, некруглая означает, что человек посчитал всё и остановится нигде.

Худенький понял. Он учтиво склонил голову, положил табличку и вышел из игры, а молоток наконец ударил, впервые за вечер по-настоящему.

— Продано. Лот один, двести тридцать семь миллионов, покупатель номер три.

Аплодисментов не последовало, в этом зале не аплодировали деньгам, но оставшиеся посмотреть на итоги торгов накрепко запомнили обе величины, число и покупателя.

Худенький покинул свой ряд, но пошёл не к выходу. Он подошёл ко мне, достал из внутреннего кармана визитницу и с легким поклоном подал карточку.

— Впечатлён вашей работой, — сказал он тихо. — Буду рад знакомству. Когда сочтёте удобным.

И ушёл. Я посмотрел на визитку: «Вельский Константин Эдуардович. Покупка и продажа редких животных. Частная зоологическая коллекция». Бумага тяжёлая, шрифт скромный, номер мелко в углу.

Вторая визитка за вечер, отметил я, убирая её к визитке Штерн.

Из закрытого зала мы вышли в опустевшее фойе, Гольдман был доволен той глубокой, сытой довольностью, которую не портят даже упрёки.

— Так не делается, Давид Маркович, — сказал я. — Вы спросили у меня диагноз и выстрелили им в зал, не предупредив. Я врач, а не артиллерия.

— И диагноз был верен, и выстрел был точен, — Гольдман пожал плечами. — Полно, Михаил. Все в выигрыше. Продавец получил свои миллионы, зал получил спектакль, вы получили признание Дронова, дважды за вечер, а оно не продаётся ни за какие таблички. Что до зверя… — он оглянулся на дверь закрытого зала, и лицо его коротко сделалось непроницаемым. — Зверь получил лучший дом в этом городе. И лучшего фамтеха на расстоянии звонка, я ведь правильно понимаю, что вы не откажете моему новому приобретению в наблюдении?

Я не ответил, потому что думал о другом.

Вопрос, который Гольдман дважды не услышал, никуда не делся. Он висел в воздухе закрытого зала. Где самец. Вид, пустое место в каталоге. Происхождение, не разглашается. Зверь, которого нет ни в одной картотеке двух миров, не рождается в лесу и не находится в экспедиции. Такого зверя делают. Собирают, проектируют, выводят, и работа была такого класса, что швов не видел даже я, а я сегодня разглядел запавшую мышцу через муар. Кто-то где-то умел строить живых существ начисто. И продавал их по одному, безымянными лотами, под глушащим куполом.

Телефон мне вернули на выходе из фойе. Экран был чист, ни звонков, ни сообщений, и эта тишина была хорошей, пёс стабилен, клиника дожила до вечера.

Денисова я нашёл в малом зале, среди коробок и квитанций. Он сиял до сих пор.

— Всё, Михаил Алексеевич! Всё закупил, всё оформил! Наркозник наш, взял на потолке плюс тридцать две, ниже резерва! Транспорт завтра к полудню приедет, я накладные подписал… Слушайте, а может, останемся на фуршет? Тут после торгов накрывают, я видел, как несут, там закуски топовые…

— Домой, — сказал я.

Сказал жёстче, чем собирался, Денисов внимательно на меня посмотрел и спорить не стал. Синдикатов на сегодня мне хватило с запасом, их залов, куполов, правил, способов делать всех выигравшими. Дома меня ждали Олеся, клиника, пёс под капельницей и записи в чужом планшете, всё это было настоящим, в отличие от здешнего хрусталя.

Некстати и очень отчётливо захотелось домашнего, Олесиных щей, моей щербатой кружки, скрипа Феликсовой жёрдочки. После залов, где зверей продают безымянными лотами по цене больниц, обычный ужин казался роскошью посерьёзнее здешнего хрусталя.

Денисов подхватил свои коробки и бокс с тарталетками для мамы, вынесенный официантом с поклоном, и мы пошли к выходу. Двери распахнулись, ночь дохнула прохладой после надышанных залов, и внизу, за подъездной дугой, уже перемигивались такси.

— Подождите! Михаил!

Я обернулся.

Через фойе, догоняя нас, шёл Гольдман. Не шёл, почти бежал, придерживая полу смокинга, и вот это было настолько не свойственно Давиду Марковичу Гольдману, что мы с Денисовым синхронно остановились.

— Подождите, — он догнал нас у самых дверей и перевёл дыхание. — У меня для вас ещё кое-что есть.