Глава 11

Глава 11

Звук пришёл первым.

Не сразу, сначала были какие-то невнятные вибрации на самом краю восприятия. Намёки на то, что снаружи, за ледником, в который меня заперли, что-то происходит. Потом вибрации обрели форму. Ритм. Наконец, я узнал.

Пик. Пик. Пик.

Ровно. С частотой примерно восемьдесят пять ударов в минуту. С правильными интервалами, без пропусков, с характерной задержкой на каждом четвёртом ударе. Небольшая аритмия на фоне общей стабильности, для человека, которого двенадцать минут назад реанимировали после фибрилляции. Это была просто роскошь.

Это мой кардиомонитор. Это моё сердце.

Оно бьётся.

Радость, если бы она могла пройти по мышцам, перевернула бы меня на койке. Но мышцы по-прежнему молчали, и радость упала куда-то внутрь. Осела там густым тёплым комом, для которого не нашлось выхода.

Я сосредоточился на звуке. И понемногу, ко мне начали пробиваться другие шумы.

Шуршание халата — кто-то встал поблизости. Тонкий, едва слышный скрип пластиковой ручки о бумагу — кто-то делает пометки в истории болезни. Тихие, усталые, сбивающиеся вздохи нескольких человек одновременно. Ритмично где-то капает капля в пластиковый поддон или в раковину.

Слух вернулся. Полностью. Я лежал в центре палаты и слышал её целиком, как хирург слышит операционную.

Зрения нет.

Тактильные ощущения отсутствуют.

Даже собственное дыхание я ощущал не изнутри, не грудной клеткой, а снаружи, как чужое. Кто-то рядом ровно, ритмично вдыхает и выдыхает. Поначалу я не сразу сообразил, что это мой собственный воздух проходит через мои собственные лёгкие. Просто связи между командой мозга «вдохни» и отчётом лёгких «вдохнул» пока не было. Тело дышало само, без моего участия. На автоматике ствола мозга.

И это означало одно.

Я слышу, но не двигаюсь. Я в сознании, но не проявлен. Я классический наблюдатель собственной палаты.

Ладно. Лучше так, чем вчера в ледяной темноте.

Где-то слева от меня скрипнул стул. Потом хриплый, измученный, но узнаваемый до последнего тембра голос бурундука негромко произнёс:

— Двуногие, а вы уверены, что хотите слушать?

Фырк.

Живой.

Внутри у меня, в том месте, где обычно пульсировала Искра, а сейчас торчал едва тлеющий уголёк, что-то осветилось. Не ликование, а тихая, глубокая, очень взрослая благодарность. Мой трёхсотлетний нахал вернулся. И судя по тому, как хрипел у него голос, он вернулся не даром.

— Фырк, — голос Вероники. Такой родной, что будь у меня глаза, я бы расплакался. — Пожалуйста. Мы должны знать. Где он?

Я услышал, как бурундук тяжело вздохнул. По шевелению воздуха над моей грудью понял. Он сидит прямо на мне, где-то в районе ключиц, и, когда дышит, пушистое тельце его вздымается и опускается в такт моему собственному дыханию.

— Ладно, — произнёс он. — Но предупреждаю: я многого не понял сам. Я триста лет жил в астрале, но первый раз забирался так глубоко. Я буду вам рассказывать как могу. Не требуйте от меня строгой медицинской терминологии, ясно?

— Говори, — это Тарасов. Глухо, устало, с той хрипотцой в голосе, которая появлялась у Глеба после особо тяжёлых столов.

Фырк помолчал секунду. Потом заговорил.

— Когда я ушёл в астрал, — начал он, и голос его стал медленнее, ровнее, будто бурундук подбирал слова в воздухе перед тем, как выпустить — Первое, что я увидел на месте, где обычно живёт двуногий, это скорлупу. Понимаете? Контур его астрального тела. Форма есть, а внутри пусто. Как сброшенная шкура. Я такие видел у раков, когда они линяют.

Я мысленно усмехнулся.

— Вокруг скорлупы был лёд — продолжил бурундук. — Толстый, прозрачный, и внутри него волокна. Серебристые, тонюсенькие. В скорлупу не войти. Она вмёрзла так, что я сам от себя не ожидал такой работы. Не алхимия. Не яд. Не болезнь. Что-то третье, чего в природе быть не должно.

— Концентрат со спорыньёй — подсказал тихо Семён.

— Наверное, — согласился Фырк. — Вам виднее. Я нюхал, пахло хреново. Горело, хрустело. Я попробовал сделать трещину в этом льду, он вернулся назад. Я попробовал с другой стороны. То же самое. Лёд живой, двуногие. Он сам заклеивается.

— Активный барьер, — произнесла Зиновьева. Я услышал, как тонкая ручка снова заскрипела по бумаге. Саша записывает, она всегда записывает в критических ситуациях. Тренированная привычка диагноста.

— Самовосстанавливающийся. Что это было? Каркас? Капсула?

— Откуда я знаю? — огрызнулся Фырк беззлобно. — Я пошел вокруг. Начал искать вход. И нашёл.

Пауза. Я слышал, как кто-то из команды сдержал вдох.

— Трещинка, — произнёс бурундук. — Одна-одинёшенькая. Тоненькая, ниточка паутины, едва-едва видно. И из неё — скрып-скрып идут сигналы. Слабые, импульсные. Как что-то живо и пытается достучаться. Вот туда я и пошёл.

Ниточка паутины. Блуждающий нерв. Я, или моё сознание, или что там осталось внутри скорлупы от меня. Вчера, когда ломал лёд изнутри, налёг именно на эту зону. И Фырк шёл мне навстречу, с противоположной стороны.

Мы пробивали один барьер с двух сторон.

— И там меня засосало, — произнёс Фырк тише. — Сразу. Как сильно тянет в водоворот. Только не вода, а что-то липкое. Серое. Как будто проваливаешься в кашу, но каша тебе не по пояс, а до самых ушей. Я чуть не сгинул в первые три секунды. Если бы не дамочка…

Голос его сорвался. Он коротко, сухо закашлял.

— Если бы не я, — тихо вставила Ордынская.

Тонкий, ещё слабый голос. Я услышал, как она всхлипнула за последним словом, и понял: Лена сейчас рядом со мной, наверное, на стуле, с Фырком на коленях или где-то подле него.

— Лена держала меня, — продолжил Фырк, справившись с голосом. — Я чувствовал её как якорь. Я тянул якорь на себя, она тянула меня обратно. И так метр за метром мы продирались сквозь эту кашу. Вглубь. К скорлупе изнутри.

— Сколько ты так шёл? — это был Коровин. Голос старого фельдшера прозвучал глуше, чем я привык. Значит, сутки не спал. Сильно сдал.

— Минуту, может, две, — пожал плечами Фырк. Я это не видел, но чувствовал по повороту воздуха над грудью. — Астральное время, двуногий, не совпадает с вашим. Для меня там прошли часы. Я сильно устал, шерсть опалилась, лапы свело.

Пауза. Я слышал, как Фырк сделал несколько трудных, посвистывающих вдохов-выдохов.

— И вот когда я почти добрался до скорлупы, когда я мог уже рукой до неё дотянуться, мне встретился он.

— Кто? — хором спросили сразу несколько голосов. Кажется, Вероника, Семён и Тарасов.

— Двуногий, — произнёс Фырк. — мой двуногий.

Если бы у меня сейчас были лёгкие, подчиняющиеся мне, я бы вдохнул так, чтобы рёбра хрустнули. Лёгкие дышали сами, ровно, шестнадцать вдохов в минуту. Но внутри что-то опять ёкнуло.

— Он там был? — хрипло спросила Вероника.

— Был, — ответил Фырк. — Не в скорлупе. В каше. Болтался в ней, как семечко в студне. Даже не пытался выбраться. Я понял, что пока я пробивался снаружи внутрь, он пробивался изнутри наружу. Мы шли навстречу друг другу. Я с трещинки, он из скорлупы через ту же трещинку, только с другой стороны. И вот на этом месте мы и встретились.

Я тоже это помню. Смутно, как помнят сон через час после пробуждения: давление на трещину, щелчок, писк кардиомонитора, пробившийся через сенсорную блокаду. А потом. Звуки, голоса, и ещё что-то сверху, тянущее меня, обжигающее, золотистое.

— Я ухватил его, — продолжал Фырк, — за что смог. За… — он замялся, — ну, за его суть. За то, что у вас, двуногих, душой называется. Не знаю, как точно. Ухватил и потащил. Лена тянула меня, я тянул двуногого. И так мы втроём, одной цепочкой, поехали обратно.

— Через кашу, — уточнил Тарасов. Хирургу всё нужно точно.

— Через кашу. Потом через трещинку. Потом в скорлупу. Потом через лёд. И вот тут, — голос Фырка дрогнул, — вот тут, в последний момент, когда я уже почти вытащил двуногого назад в его тело, мне не хватило. У меня лапы начали разжиматься. Я чувствовал, как он выскальзывает, и ничего не мог сделать.

Пауза.

— И тогда пришёл толчок.

Тишина в палате стала плотной.

— Такой сильный, что меня вынесло наружу, как пробку из бутылки. Вся льдина, вся каша, вся трещинка. За одну секунду. Меня выбросило обратно в материальный мир, а двуногий, он остался в своей скорлупе. Наполовину. Сердце его у вас завелось, я слышал. Дыхание пошло. Но сознание его… оно там где-то между. Не в каше уже. Но и не у вас.

— Где он? — тихо спросила Вероника.

— В скорлупе, — ответил Фырк. — Мы загнали его обратно. Мотор работает, но двуногий сидит там, как в консервной банке. Слышать может, слушать, скорее всего. Выйти нет.

Точно. Именно такой я сейчас. Трёхсотлетний дух всё понял правильно, несмотря на отсутствие медицинского диплома.

— Ему больно? — спросила Вероника. Голос её снова дрогнул.

Фырк помолчал.

— Ему страшно, — ответил он наконец. — Не больно, нервные пути не работают и не чувствует ничего, а страшно. Я сам в какой-то момент там чуть с ума не сошёл, а я дух.

Страшно было, Да, Фырк. Но теперь уже меньше. Потому что я слышу вас всех. Потому что понимаю: снаружи мои. И они не отступили.

— А лёд? — спросила Зиновьева. Деловито, чётко. — Что со льдом?

— Треснул, — сказал Фырк. — Мы пробили в нём коридор, пока тащили двуногого. Но сам лёд никуда не делся. Он стоит вокруг его скорлупы, как стоял. Живой. И щель, через которую мы прошли, уже начала заклеиваться. Я чувствую это по нити.

— Значит, — медленно произнесла Зиновьева, — если его сейчас не вытащить из этой скорлупы наружу, лёд затянет щель и он останется там навсегда? Запертым? С работающим сердцем, но без сознания?

— Примерно так, — тихо подтвердил Фырк.

Вот и приговор. Сформулирован вежливой девушкой-диагностом, озвучен трёхсотлетним духом, услышан мной через парализованный череп.

«Останется там навсегда».

Если быть честным, ко мне это слово подступало последние сутки. Я чувствовал, что если не вылезу через блуждающий нерв, через что угодно, то это «навсегда» меня придавит. И теперь оно произнесено вслух.

Ладно. Поговорили.

Что дальше, ребята? Я слушаю.

Тишина после слов Зиновьевой длилась секунд пятнадцать.

Я слышал, как кто-то из команды, нервно и с треском перебирал пальцами пластик стаканчика. Кажется это был Семён. Слышал, как Ордынская едва слышно и сдержанно всхлипнула один раз. Слышал, как Тарасов выдохнул. Длинным, ругательным выдохом через зубы. Без слов.

А ещё я услышал себя. Точнее, отсутствие себя.

Я не мог моргнуть.

Я мог подумать и думал. Мог услышать и слышал. Мог вспомнить, мог анализировать, мог построить в уме дифференциальный ряд и выбрать из него наиболее вероятный сценарий. Но моргнуть не мог.

Проверил. Напряг то место, где у меня веко. Послал сигнал по отводящему нерву, по всей цепочке. Ничего. Мышцы не отвечали. Не отказывали, их просто не было на том конце провода.

И вдруг, впервые за эти бесконечные часы, я понял, что чувствую что-то за пределами рассудочного. Понял, что у меня в том месте, где раньше жила хирургическая выдержка, там сейчас ком.

Тёплый, горячий, мешающий дышать. Если бы у меня работали слёзные железы, я бы плакал. Я бы просто лежал и плакал. Без гримас, и всхлипываний, как плачут запертые в теле.

Они меня вытащили.

Фырк, Ордынская, Коровин, Вероника, Тарасов, Зиновьева. Семен. Они полезли за мной в то место, куда нормальные люди не лезут. Мой дух-бурундук чуть не остался в астрале навсегда. Моя биокинетик-ординатор удерживала его на одной жилке своей неотрегулированной Искры. Старый фельдшер без всяких оснований отдал до капли всё, что у него было магического, напёрсток Искры, который он копил жизнь.

Моя невеста, не владеющая даже начальными энергетическими навыками, не спросив, можно или нет, шагнула в канал. Хирург, не верящий ни во что, кроме скальпеля и нитки, встал в астральную цепь, потому что увидел, что массаж бесполезен. А Зиновьева, холодная Саша, даже она.Вопреки всему.

Они нарушили законы биологии, магии и здравого смысла.

Ради меня.

И я горжусь ими так, что меня сейчас разнесло бы, если бы было на что.

Но одновременно, я сейчас им бесполезен. Сижу в своей скорлупе, слушаю, анализирую, ставлю диагноз за диагнозом самому себе, а помочь им не могу. Моё клиническое мышление, лучший инструмент во всей этой команде, сейчас заперто в консервной банке с работающим мотором.

Простите, ребята. Мне очень жаль.

Первой тишину нарушила Вероника.

Голос её звучал хрипло, но в нём прорезалось то железо, за которое я ее любил больше всего на свете. То фельдшерское, отрезвляющее железо, которое выныривает в самые тяжёлые моменты и ставит точку.

— Мы не можем сейчас сидеть и смотреть на монитор, — сказала она. — Фырк сделал всё, что мог. Он вытащил его астральное тело обратно, подключил мотор. Мы подключились к Фырку и дали силу. Но мозг Ильи сейчас заблокирован. Замкнут. И если мы сейчас ничего не сделаем, то лёд его там запечатает. Вы сами слышали.

Шаги. Лёгкие, быстрые. Она прошла вдоль койки, и я почувствовал её запах. Еле различимый, но узнаваемый. Её духи давно выветрились, остался запах больничной простыни и усталого человеческого тепла.

— Надо что-то делать, — закончила она.

Я слышал, как Ордынская шевельнулась.

— Фырк сказал, что там остался барьер, — произнесла она медленно, и голос её был ещё слабым, но мысль двигалась чётко. — Ментальный лёд. Вокруг его скорлупы. Я немного разбираюсь в таком. В биокинетике это называется «капсула ментальной изоляции». Обычно появляется при тяжёлой черепно-мозговой травме, когда мозг сам отгораживается от боли, которая его убивает. Моя Искра до такого льда не дотягивается. Я не умею его ломать. Я умею только сканировать.

— А кто умеет? — спросил Тарасов. Голос его прозвучал требовательно.

— Менталисты, — ответила Ордынская. — Мастер-менталист, как минимум. А тут, судя по плотности льда нужен магистр.

Пауза. Я услышал, как Тарасов тяжело отошёл от койки, зашагал туда-сюда коротко, по диагонали, как расхаживают хирурги перед операцией, которую не могут начать, потому что нет нужного инструмента.

— Магистр-менталист, — произнёс он ровно. — Саша, у кого в Муроме есть ранг магистра из менталистов?

— В Муроме ни у кого, — сухо ответила Зиновьева.

— Во Владимире?

— Нет.

— В Нижнем?

— Глеб, — Зиновьева повысила голос, — магистр-менталист это не хирург. Не педиатр. Их в империи меньше трёх сотен. Половина работает на Канцелярию, четверть на армию, остальные, это частная практика для высшей знати. Ни один из них не приедет по вызову в Петушинскую ЦРБ, чтобы посмотреть на мастера-целителя с эрготизмом.

Я мысленно усмехнулся. Саша, ты, как всегда, права.

Тарасов выругался. Коротко, грязно, устало.

— А Серебряный? — негромко спросил Семён.

Пауза. Длинная. Я почувствовал, как воздух в палате изменился. Кто-то резко сел или встал.

— Магистр Серебряный, — медленно произнесла Зиновьева, — состоит на действительной службе Канцелярии Его Величества. Это означает, что позвонить ему с мобильного телефона в два часа ночи не совсем обычная история.

— А у нас разве обычная история? — спросил Тарасов. — В этой палате, Саша, этой ночью? Что-то обычное осталось?

— Нет, — признала она. — Но вопрос в другом. Как мы до него дотянемся. У нас нет прямого контакта Канцелярии. Никто из нас официально не имеет права напрямую набирать магистра менталистов в экстренной ситуации. Это нарушение протокола.

— Может, и нарушение, — произнесла Вероника, и голос её стал твёрже. — Но контакт у нас есть.

— Где?

— В телефоне Ильи. Серебряный давал ему этот номер после… после всего. Для чрезвычайных ситуаций. Я это знаю. Илья говорил мне. А пароль его телефона я знаю.

Тишина.

Потом быстрые, решительные шаги — Вероника пошла к двери.

— Куда ты? — окликнул её Семён.

— В ординаторскую. Его вещи там. Я не разрешила их отдавать санитаркам. Его телефон в куртке. Через две минуты он уже будет набран.

Дверь хлопнула.

Умница, Ника. Умница. Я горжусь тобой больше, чем собственной операцией на лорде Кромвеле.

Где-то на границе сознания бурундук на моей груди вздохнул:

— Мозги у дамочки работают лучше, чем у всех нас, вместе взятых. Правильно ты её выбрал, двуногий.

Если бы я мог, я бы согласно хмыкнул.

Шаги Вероники стихли в коридоре. Дверь за ней закрылась.

В палате вернулась тишина, но другая, не та тяжёлая, которая стояла после рассказа Фырка, а деловая, рабочая. Команда перестраивалась.

Голос Зиновьевой прозвучал первым. Сухо, ровно, с чётко обозначенной деловитостью. Она снова надела маску диагноста, и я по тону понял: маска стоит плохо, потому что под ней измученное лицо, но Саша умеет носить эту маску как профессиональный инструмент, и сейчас инструмент был нужен.

— Нам надо посчитать, — произнесла она. — Даже если Серебряный откликнется и приедет, это ещё не всё. Это только половина задачи.

— Какая половина? — спросил Семён.

— Астральная. — Зиновьева сделала паузу. — Серебряный умеет работать с ментальным льдом. Он разберёт капсулу изоляции, восстановит астральное присутствие Ильи Григорьевича в собственном теле. Допустим. Я ему верю как специалисту.

— И?

— И это ещё не выведет его из локд-ина, — голос Зиновьевой стал жёстче. — Глеб, Семён, слушайте меня. Илья Григорьевич был отравлен физически. Не только магически. Эрготамин с алхимическим катализатором прошли по его мозгу, как паяльная лампа по тонкой проводке. Сожгли миелиновые оболочки в моторной коре. Нейронные связи между центром и периферией разорваны. Не в одном месте, а сразу во многих. Это не точечный удар, это диффузное поражение.

Слушаю, Саша. Слушаю внимательно. Потому что ты сейчас, возможно, единственная в этой палате, кто правильно ставит диагноз.

— Мы, — продолжила Зиновьева, — сняли острый вазоспазм нитропруссидом. Мы разорвали тромбогенный каскад гепарином. Мы не дали сосудам мозга окончательно заблокироваться. Фырк перезапустил сердце. Это всё работа, которую мы сделали. Всё хорошо. Но метаболизм в моторной коре застопорился намертво. Нейроны живы, но разговаривать между собой не умеют. Между центральной мыслью и периферической мышцей провал. И менталист, сколь бы магистр он ни был, этот провал не уберет. Ментальная магия не ремонтирует миелин.

Тарасов зарычал.

— Саша! Мы и так влили в него всё, что можно! Что ты предлагаешь⁈

— Я не предлагаю, Глеб, — ответила Зиновьева, и впервые в её голосе прорезалось то, чего я от неё никогда не слышал. — Я говорю, что не знаю. Моей квалификации не хватает. Я не справляюсь.

Тишина.

— Я диагност, — продолжила она, и слова шли из неё с трудом, каждое, как вбитая в землю свая. — Я хороший диагност. Но то, что сейчас нужно Илье Григорьевичу, это не просто диагностика. Это нестандартная нейропротекция на грани фола. Уникальный протокол, в котором нужно на шахматной доске разыграть комбинацию: чем блокировать метаболический каскад, чем разогнать митохондрии, чем защитить ствол от гипоксии, причём всё одновременно и в обход стандартных схем. Это уровень Ильи Григорьевича. Это его клиническое мышление. А его у нас нет.

Она помолчала. Голос её дрогнул. Впервые за время, что я её знал, он дрогнул по-настоящему, без театральности.

— Мне нечего ему влить, Глеб. Я просчитала всё, что могла. Мы уткнулись в стену. Если бы сейчас здесь лежал любой другой пациент, я бы признала поражение и готовила бы семью к худшему. Но это Илья Григорьевич. И я не имею права признавать поражение.

Ох, Саша. Ты замечательная.

Я понимаю, как ей сейчас тяжело. Признать, что не справляешься, это для Александры Зиновьевой примерно то же, что для боевого офицера сдать оружие. Но она это сделала. И это, возможно, важнее всех её прошлых диагнозов вместе взятых.

Тарасов молчал. Я слышал, как он дышит, тяжело и неровно.

— Значит, — произнёс он наконец, — у нас два узких места. Астральное и медикаментозное. С астралом поможет Серебряный. А с медикаментозом?

Зиновьева не ответила сразу. Я понял по этой паузе, что у неё есть ответ, но она не хочет его произносить. Потому что ответ ей неприятен.

А я уже догадался. Я ведь тоже диагност. И я знаю только одного человека в империи, чьё клиническое мышление работает настолько же нестандартно и гениально, как моё собственное. При этом, оно лежит совершенно в другой плоскости, в плоскости токсикологии и биохимии, с которой я сам имею дело только от случая к случаю.

Одного. Во всей империи.

И я от этой догадки чуть не произнёс имя вслух. Мысль сильно толкнулась изнутри. Но язык по-прежнему молчал.

Саша, произнеси. Произнеси сама. У тебя получится.

— Я знаю только одного человека, — начала Зиновьева медленно, — чьё клиническое мышление работает так же гениально и аномально, как у Разумовского. Один на всю страну. И он…

— Денис Грач, — перебил её Семён.

Коротко. Без колебания. Молодой ординатор озвучил то, что висело в воздухе, как висит дым над догорающим костром.

— Да, — после паузы согласилась Зиновьева. — Денис Грач.

Молодец, Семён. Я горжусь тобой тоже. Только что ты произнес вслух имя человека, которого Зиновьева не может терпеть. А она подтвердила. Потому что ей важнее правда, чем своё отношение.

А потом я услышал Тарасова. И Глеб выдал такую характеристику, которая хорошо передавала общее отношение команды к Грачу.

— Этот, — Тарасов тяжело выдохнул, — этот надменный шнурок. Да он нас всех тут за людей не считает! Вы забыли, как он в прошлый раз Елизавету ловил? Вытирал руки, пока у девчонки сердце останавливалось! Никакой тебе человеческой реакции! Робот в халате!

— Не робот, — тихо поправила Ордынская. — Просто у него эмпатический режим отключён. Дефект. Или защита.

— Мне без разницы, — отрезал Тарасов, — дефект или защита! Он за пять минут поставил диагноз, который полдня не могли поставить мы, и при этом вёл себя так, будто мы его прислуга! Я его до сих пор простить не могу!

Вот он, Тарасов, во всей красе. Прямой, упрямый, с уязвлённой хирургической гордостью, которая у Глеба обычно зашивается в один глухой шов.

Пауза. Кажется, Тарасов прошёл по палате ещё раз. Потом глухо, сквозь зубы, произнёс:

— Но если эта сволочь приедет и вытащит командира… — Он помолчал. Каждое слово ему давалось с трудом. — Я перед ним лично на колени встану. Посреди этой ординаторской. Прилюдно. И буду стоять, пока он не скажет подняться.

Я мысленно улыбнулся. Глеб, тебе не нужно будет вставать. Я тебя знаю. Грач тебя даже не попросит.

— Я пойду наберу его, — прозвучал спокойный голос Коровина. Ровно и неторопливо. Старый фельдшер обычно так и предлагал разумные решения в кризис. — А уж он-то найдет своего сына.

Шаги. Тяжёлые, медленные шаги Коровина. Он пошёл к двери.

— Захар Петрович, — остановила его Зиновьева. — Объясните Шаповалову всё подробно. Состояние пациента, отказ стандартных протоколов, необходимость экспертной консультации. Ничего не скрывайте. И самое главное. Скажите, что пациент это… Разумовский. Имя сыграет больше, чем все клинические факты.

— Понял, Саша, — спокойно ответил Коровин.

Дверь хлопнула.

В палате снова стало тихо. Я лежал в центре и прислушивался. Монитор пищал ровно, Фырк на моей груди дышал медленно, Ордынская всхлипывала тихо, Семён перебирал пластик стаканчика, Тарасов видимо стоялу окна и рассматривал ночной двор.

Зиновьева подошла к моей койке и остановилась у изголовья. Я слышал её шаги, лёгкие, знакомые. Она постояла минуту молча, потом тихо, почти неслышно, произнесла не мне, а в воздух:

— Илья Григорьевич. Если вы меня сейчас слышите. Мы делаем всё, что можем. И ещё немного сверх этого.

Слышу, Саша. Слышу тебя. Спасибо.

Она отошла от койки. Села, скрипнул стул.

Я лежал и чувствовал, как Фырк на груди слегка шевельнулся.

— Двуногий, — голос его прозвучал у меня внутри головы — по старой астральной связи, напрямую, минуя физический воздух. — Я знаю, что ты меня слышишь. Просто знаю.

Слышу, пушистый. Спасибо тебе.

Ответа не пошло. Моя мысль к Фырку не пробилась. Нить привязки была живой, я её чувствовал, она мерцала где-то в центре груди, но проходила только в одну сторону. Фырк ко мне дотягивался, я к нему — нет. Видимо какие-то остатки ледяного барьера ещё держали выход.

Но Фырк и так понял.

— Я рядом, — произнёс он в мою голову тихо. — Никуда не уйду. Посижу с тобой, сколько надо. Пока эти двуногие разбираются со своими телефонами и телепортациями, я тут. Дышим с тобой в такт, слышишь?

Дышим. Вдох-выдох, шестнадцать в минуту. Обе грудные клетки, моя, и маленькая пушистая поднимались и опускались синхронно.

Этот трёхсотлетний нахал. Я действительно сильно его люблю.

Сколько времени прошло не знаю. Первое время в голове я считал секунды, но на «тысяча семьдесят» сбился, и решил, что больше считать не буду. Какой смысл? Когда надо будет сообщат.

Снаружи, за стенами палаты, в коридоре хлопнула дверь. Потом вторая. Потом быстрые, сбивчивые шаги.

Приближались они ко мне.

Я напрягся. Вернее, напряглось бы, если бы было чему напрягаться. Но что-то внутри, в том месте, где Искра, сжалось коротко и остро.

Дверь палаты распахнулась с грохотом.

— Я дозвонилась!

Голос Вероники. Задыхающийся. Хриплый от бега и от нескольких кубометров воздуха, поглощённых в коридоре за эти минуты. Я чувствовал по направлению звука, что она стояла в дверях и грудь её ходила ходуном.

— Магистр Серебряный! — повторила она, — Я его набрала! Он уже в воздухе! Военный транспорт вылетел из Москвы! Он мчится сюда!