Александр Лиманский, Сергей Карелин Лекарь Империи 24 · Глава 16

Глава 16

К четвертому такту бригада нашла ритм.

Отпускание на счет семь, отрыв доли, доклад Лены, лапы Фырка, и такт закрывался за неполные четыре минуты. Носильщики менялись у стены, Айла, за ней Шипа, за ней Ррык, лев принимал долю у бурундука в зубы, за загривок, как обещал, и уходил сквозь стену. Тарасов вёл цифры ровным речитативом, сто двадцать четыре, сто двадцать, сто восемнадцать, и я слушал этот обратный отсчёт давления, зная, что остановить его нельзя, можно только успеть.

На шестом такте Анна заговорила.

— Холодно, — сказала она в потолок, тем же голосом, каким отпускала доли. — Почему так холодно. Лампу уберите.

— Анна, — позвал я. — Вы в операционной. Я Илья. Идёт шестой такт.

— Шестой, — повторила она и нашла меня взглядом. — Да. Отпускаю, целитель, не отвлекайтесь.

Серебряный в изголовье не шевелился, только под закрытыми веками ходили зрачки, как у спящего. Его работу я видеть не мог, мне доставался результат, её накрывало толчками, и каждый толчок он гасил до шёпота.

Цену было видно и без канала, к шестому такту у него по виску шла испарина, к восьмому из левой ноздри сползла первая тёмная капля. Он снял её костяшкой пальца, не открывая глаз, и вернул руку на место.

На девятом такте она закричала. Глухо, сквозь кокон, как кричат сквозь подушку, и слов в этом крике было два, «не надо» и «больше». Лена вела канал ровно, по её лицу текло, руки не дрожали.

— Чисто, — сказала она.

Шипа сняла долю с лап Фырка и ушла в стену.

— Не надо больше, — сказала Анна тихо, уже словами, и посмотрела на меня. — Это не вам, Илья. Это оттуда. Вы работайте. Отпускаю.

— Десятый такт, — сказал я.

Дальше пошло тяжелее, с обеих сторон стола. Толчки шли чаще, промежутки между ними укорачивались и Серебряный гасил каждый. Фырк на столике сипел, держа связь, и между докладами носильщиков успел выдать единственную за ночь реплику не по делу, наверху, мол, светло как днём, старшие развернулись, и рой в коридоры не суётся.

Рой не совался до без четверти четыре.

Голос дежурного ударил по громкой связи поверх всех кривых, и по этому голосу я понял всё раньше слов.

— Штаб операционной! Внешний периметр прорван на северо-востоке! Рой давит массой, старшие связаны боем на площади! Высокий вошёл в мёртвую зону, идёт к зданию!

Про штурм наверху капитан Балков узнал по звуку вентиляции.

Ровный гул, тринадцать суток стоявший в колодце фоном, дрогнул, просел на полтона и выправился. Наверху здание перешло на резерв. Балков стоял на нижней галерее, у поста, шесть человек караула по ярусам, двое менталистов на площадке у куба, и порядок в колодце был уставной, свет, посты, доклад каждые четверть часа.

Он поднял трубку прямой линии, доложить о просадке, линия не ответила. Ни гудка, ни треска, мёртвая тишина в мембране, и от этой тишины у него по хребту прошёл знакомый, пограничный озноб. Связь в этом здании не падала ни разу за тринадцать суток.

— Внимание по колодцу, — сказал он в переносную станцию, и станция, слава богу, работала. — Готовность один. Связь с верхом потеряна.

Свет начал гаснуть через минуту. Волнами, сверху вниз, ярус за ярусом, сначала погасли прожекторные грозди под потолком, за ними галерея третьего яруса, второго, и темнота спускалась по колодцу.

Аварийные плафоны взялись тусклым оранжевым. Следом, с тем же интервалом, стал уходить фон, которого Балков не слышал ушами, но чувствовал менталистской костью тринадцать суток: антимагические контуры, слой за слоем, отключались в том же порядке, сверху вниз.

Кто-то шёл к кубу и по дороге выключал за собой всё.

— Куб, доклад, — сказал он.

— Контур куба держится, — отозвался менталист снизу. — Пока держится, командир. Он на автономной линии… — пауза вышла короткая. — Всё. Упал.

Балков спустился на площадку, бегом, через две ступени. Стеклянный куб стоял тёмный, без зеленоватой глубины, обычное толстое стекло, и давление, тринадцать суток ломившее зубы, ушло. Внутри, у самой мембраны, стоял Радулов. Руки за спиной, лицом к лифту, и стоял он так, как стоят на перроне при подходе поезда, который не опаздывает.

Он ждал этого с первого дня.

— Оружие к бою, — сказал Балков. — Менталисты, купол на площадку. Огонь по кубу не открывать, стекло наше, оно ещё…

Тени пришли из вентиляции. Из решёток под потолком колодца, из тёмных горловин, беззвучно, три, пять, восемь, чёрные плоские лоскуты, и пошли вниз по спирали, вдоль галерей. Караул открыл огонь, длинными, трассеры прошивали черноту насквозь и уходили в бетон, Балков даже не стал командовать отбой, люди сами видели, что пули этой дряни что снег, он говорил им это ещё перед заводом.

— Менталисты, по целям! Караул, к стене, не мешать!

Первую тень его пара сняла чисто, вспышкой по глазам, вторую тоже. На третьей Балков встал в контур сам, третьим, чёрная перчатка легла на висок привычно, и удар у него вышел не хуже, чем до границы, тень осыпалась, не долетев до площадки. Он успел подумать, что рука, которую он обещал показать лекарю после операции, работает, и что обещание, выходит, остаётся в силе.

Оставшиеся не стали драться. Пять лоскутов разом, со всех сторон, легли на куб, облепили стекло и оно пошло трещинами. Росли они из-под черного сами, без единого удара, ветвясь, и толстое зеленоватое стекло, рассчитанное на магистра, крошилось под ними, как под морозом.

— От куба! — крикнул Балков караулу. — Все от куба, к лифту!

Грань лопнула. Осыпалась внутрь и наружу, водопадом крошки, и в проломе встал Радулов. Он вышел не торопясь, переступив через нижнее ребро, стряхнул с плеча стеклянную пыль и посмотрел на площадку. Тени висели вокруг него полукругом, смирно, как висит свита.

— Капитан, — сказал он. — Уведите людей. Вы мне не нужны.

— Не положено, — сказал Балков.

Удар он нанес сам, всем, что осталось, обоими менталистами в связке и собой на острие, и на короткое время ему показалось, что удар лёг. Радулов качнул головой, коротко, как отгоняют звон в ухе. Ответ Балков не увидел и не услышал. Ответ просто наступил.

Обоих его менталистов положило у стены, разом, без борьбы. Сам он устоял, и даже начал собирать второй удар, и тогда одна из теней прошла сквозь него, насквозь, как проходят через дверной проём.

Холод был последним, что он отметил по-военному точно. Балков осел на колени, завалился на бок, лицом к лифту, и глаза его остались открытыми, спокойными, как у тех шестерых на плащ-палатках, которых он когда-то сам грузил в вертолёт.

Последнее что он увидел, как Радулов прошёл мимо, не ускоряя шага. У тел он не остановился. Он шёл к лестнице, вверх, и тени тянулись за ним по колодцу, гася по дороге последние оранжевые плафоны.

В операционной погас свет.

Половина мониторов погасла разом, вторая мигнула и удержалась на батареях, под потолком зажглись аварийные плафоны, и в их тусклом свете кривые Анны продолжали идти.

— Телеметрия! — я не поднял головы. — Что у вас?

— Картинка есть, батарейная линия, — голос Тарасова сел от помех. — Давление сто шесть на шестьдесят четыре. Держимся, командир. Что у вас там гаснет?

Ответил не я. Серебряный в изголовье открыл глаза, впервые за два часа, и повернул голову к двери. Слушал он не ушами, это было видно, и то, что он услышал, я прочёл по его лицу раньше всякого доклада. За два года я видел это лицо непроницаемым, усталым, серым. Таким я его не видел никогда.

— Контуры пали до самого низа, — сказал он тихо. — Куб был на нижнем горизонте.

Больше он не объяснял ничего. Он медленно снял пальцы с висков Анны, поднялся с табурета и пошёл к шлюзу, на ходу стягивая перчатки. У двери он обернулся, один раз.

— Работайте, Илья Григорьевич. Что бы ни было за этой дверью, оно будет за ней.

Дверь закрылась. И через три вдоха рухнул кокон.

Анна закричала в полный голос. Так кричат из-под завала.

— Холодно! Холодно, уберите лампу! Не надо больше, я всё… я же всё отдаю, вы посмотрите на приборы, я отдаю! Будьте любезны… он говорит «будьте любезны»! Не смейте говорить «будьте любезны»!

— Давление сто на шестьдесят, падает! — Тарасов сквозь помехи. — Пульс сто двадцать! Командир, держи её, точки не пройдены, слышишь, не пройдены!

Я держал. Ладони мои остались на месте, посадку я не сместил ни на палец, и вывод я не остановил. Такт шёл, доля поднималась через мои ладони, дрожа в такт её крику, и последний пункт протокола, написанный её словами, стоял у меня перед глазами.

— Мальчик, — она уже не кричала, она говорила быстро, взахлёб, глядя сквозь потолок. — Там мальчик, маленький, вон там, у стены, почему у него нет лица? Отдайте ему лицо, слышите, вы! Заберите что хотите, лампу заберите, меня заберите, отдайте ему…

Лена стояла напротив, не выпуская канала. По её щекам текло, не переставая, она не вытирала, потому что руки были заняты, и когда она сказала «чисто», голос у неё не дрогнул. Ррык забрал долю и ушёл сквозь стену, и мне показалось, что лев нёс её осторожнее всех прежних.

— Следующий такт, — сказал я. — Анна. Отпускайте.

Она услышала. Сквозь подвал, сквозь лампу, сквозь много лет, команду она услышала, и на некоторое время её взгляд собрался, нашёл меня над столом.

— Отпускаю, — выговорила она. — Работай. Не смей останавливаться, я тебя знаю.

И снова ушла туда, под лампу.

Дальше я работал так, как не работал никогда. Руки вели такт, счёт вслух, доля, «чисто», передача, а она кричала про подвал, про счёт на стене, до которого не дотянуться, про вежливого человека, и каждый её крик я укладывал туда же, куда всю ночь укладывал цифры Тарасова, в работу. После. Всё после.

— Командир… — голос Тарасова пробился сквозь помехи, и по этому голосу я понял всё до слов. — Ресурс на исходе. По измерителю остались последние доли.

Коридор перед кабинетом Государя Серебряный выбрал сам, ещё на лестнице, на ходу, тем же расчетом, каким выбирал точки все тридцать лет службы. Прямой, сорок метров, без ниш и боковых дверей, ковровая дорожка глушит шаг, единственная люстра в дальнем конце. Здесь негде обойти и не за что спрятаться, а прятаться он и не собирался.

Он встал посередине, снял с запястья треснувший артефакт связи и убрал в карман, чтобы не мешал. Руки после двух часов на контуре подрагивали, он сцепил их за спиной.

Охрану с этажа он снял своим приказом ещё из операционной, через дежурного, все наличные менталисты держали больничное крыло, и менять этот приказ он не стал. Против того, кто поднимался сейчас по лестнице, число не значило ничего, число значило только счёт потерь.

Радулов вышел из полумрака дальнего конца, из-за поворота, и остановился в десяти шагах. Серая арестантская роба сидела на нём, как сидит на иных костюм, тени с ним не пришли, он оставил их внизу, и Серебряный отметил это со странным, неуместным уважением. На разговор этот человек шёл один.

— Магистр, — сказал Радулов. — Отойдите. Моё дело к вам не относится.

— Знаю, — спокойно сказал Серебряный. — Потому и стою здесь.

Радулов посмотрел на него внимательнее, тем самым взглядом, каким читают документ.

— Вы пусты, Игнатий. Вы двое суток не спали и два часа держали чужой рассудок на весу, я слышу это по вашему контуру, он звенит, как перетянутая струна. Вы проиграете этот бой до первого удара, и вы это знаете лучше меня. Зачем?

— Затем, что таков порядок, — сказал Серебряный. — Между вами и этой дверью положено стоять мне. Я стою.

Больше слов не было. Двое стояли на ковровой дорожке друг напротив друга, без единого жеста, и человеку со стороны коридор показался бы мирным, беседа окончена, господа расходятся.

Воздух между ними задрожал. Мелко, как дрожит он над раскаленным асфальтом, люстра в дальнем конце мигнула, по стёклам портретов вдоль стен прошёл тонкий звон.

Серебряный держал. Он держал восемь секунд, и эти секунды были лучшей работой за тридцать лет его службы, он знал это точно, потому что видел по чужому лицу, Радулов перестал читать и начал работать.

На девятой секунде струна лопнула.

Боли не было. Он обнаружил себя на полу, щекой в ворсе ковровой дорожки, и в собственном теле, от шеи и ниже, стояла полная тишина. Сознание ему оставили, и Серебряный оценил расчёт, выключили его ровно настолько, насколько требовалось, ни на милиметр глубже.

Радулов задержался у его лица, Серебряный видел только арестантские ботинки в шаге от глаз.

— Порядок соблюден, магистр, — произнёс он сверху, без насмешки. — Вы стояли.

— Последняя доля, — сказала Зиновьева тихо. — По измерителю остаток на дне шкалы. Илья Григорьевич, это всё.

Анна уже не кричала. Последние три такта она лежала тихо, с открытыми глазами, и губы её двигались, считая, я видел этот счёт, один, два, три, тот самый, со стены, до которой было не дотянуться. Давление стояло на нижней точке невозврата, вплотную к черте, и черту не переходило.

— Анна, — позвал я. — Последняя. Отпускайте.

Счёт на губах остановился. Она перевела глаза с потолка на меня, и взгляд был ясный, до самого дна.

— Отпускаю, — сказала она.

Последняя доля шла через меня медленно, тяжелее всех прежних, свет её был глуше, гуще, янтарь на самом дне банки, и тянулась она долго. Лена довела её до отрыва не с первого счёта.

Руки биокинетика дрожали, из носа у неё шла кровь, и тёмные дорожки засохли на подбородке и на запястьях, там, где она стирала их, не разнимая ладоней.

— Чисто, — прошептала она.

Айла сошла со стены, забрала у Фырка последний свет и унесла сквозь бетон.

Монитор дал ровный звук. Без срыва, без агонии на кривой, линия просто выпрямилась, как выпрямляется натянутая нить, когда её отпускают с одного конца. Я стоял над столом и смотрел на эту прямую, руки мои были опущены, впервые за ночь им нечего было держать.

— Асистолия, — голос Тарасова шёл сквозь помехи протокольно. — Реанимационные мероприятия не показаны, соответствуют воле пациента, зафиксированной письменно. Время смерти четыре часа пятьдесят одна минута. Операция завершена. Командир… Илья. Она отдала всё до капли. Я таких кривых никогда не видел.

Лена опустилась на табурет Серебряного, к изголовью, и закрыла лицо ладонями, испачканными кровью. Операционная сестра выключила аварийную сигнализацию монитора, и в наступившей тишине стало слышно, как за стенами здания, далеко и глухо, идёт бой.

Я закрыл матери глаза. Ладонь не дрогнула, на это меня ещё хватило, и я стоял, держал её на остывающем лбу и не убирал.

Подбородок Серебряному развернуло падением к дальнему концу коридора, и всё, что происходило у двери, он видел. Это тоже была точность, теперь он понимал её до конца, ему оставили глаза, потому что свидетель был предусмотрен.

Радулов подошёл к двери кабинета. Массивные резные створки, бронза ручек, за этими створками Серебряный отстоял тысячу докладов, и ни разу, ни при каком докладе, они не были заперты. Государь не запирал свой кабинет из принципа, который Серебряный знал и никогда не одобрял.

Радулов взялся за обе ручки и распахнул створки разом, в стены.

В кабинете горела одна настольная лампа. За столом, на своём месте, сидел Александр Четвёртый, без кителя, в белой рубашке, и перед ним на столе не лежало ни одной бумаги. Охраны в кабинете не было. Адъютанта не было. Он сидел один, руки на столешнице, и по тому, как он сидел, Серебряный понял с пола, с сорока метров, что Государь ждал этой двери так же, как человек в кубе ждал своей.

Император поднял глаза на вошедшего.

Наступила мертвая тишина. Двое смотрели друг на друга через порог, и ни один не заговорил.