Ленька-активист · Глава 11

Глава 11

Ночной бой на дальних складах, который закончился полной нашей победой, отдался по городу гулким, раскатистым эхом. Во-первых, акции нашей «пионерской коммуны» на невидимой городской бирже авторитета взлетели до небес. На нас теперь смотрели не как на ватагу оборванцев, таскающих воду и подметающих улицы, а как на заправских героев, оберегающих покой трудового народа. Даже отец, встретив меня на следующий день, не стал по обыкновению читать нотаций, а лишь хмуро похлопал по плечу костистой, пахнущей металлом и махоркой рукой и буркнул: «Смотри, Ленька, не зарывайся. Геройство — дело хорошее, да только пуля — дура, не разбирает, где герой, а где нет».

Во-вторых, наша совместная операция с комсомольцами сцементировала нас крепче любого указа или декрета. Мы с Петром Остапенко и его ребятами стали почти что боевыми побратимами. Они теперь нередко заглядывали в наш «пионерский дом», приносили то краюху хлеба, то кулек похожего на толченое стекло сахарина, делились последними новостями и гарной махоркой. Мы, в свою очередь, помогали им, чем могли — девчонки из моего отряда штопали их выцветшие гимнастерки, стирали в днепровской воде белье.

Но самое главное — наша ночная вылазка открыла для меня новые, совершенно неожиданные горизонты. Начальник нашей каменской милиции, пожилой, усатый бывший царский вахмистр по фамилии Захарченко, после этого случая посмотрел на меня совсем другими глазами.

— Ну, Брежнев, ну, голова! — говорил он, с восхищением тряся мою руку своей огромной, как лопата, ладонью. — Мы тут с ног сбились, ищем этих бандитов по всей округе, а они, оказывается, у нас под самым носом сидели! А ты их, можно сказать, голыми руками взял! Вот что значит революционная бдительность и смекалка!

Я, конечно, скромно отнекивался, говорил, что это все заслуга моих «пионеров» и комсомольцев, но в душе разливалось теплое, приятное чувство собственной значимости.

— Слушай, Леонид, — сказал мне Захарченко через несколько дней, отведя в сторону за угол ревкома. — У меня к тебе предложение. Деловое и важное. У меня в милиции народу — кот наплакал. Пять человек на весь город. Да и те, прямо скажем, не орлы. А преступности — море: спекуляция, воровство, разбои. Каждый второй, почитай, самогон из свеклы гонит, добро на спирт переводят, сволочи… Нам бы сейчас глаза и уши в городе — цены бы им не было. А твои-то «пионеры», они ведь везде снуют, что твои мыши, все видят, все слышат. Может, организуешь мне из них, так сказать, негласную агентурную сеть? Пусть прислушиваются, присматриваются, кто чем дышит, у кого чего происходит… А всю информацию — мне. Конфиденциально. А я уж, со своей стороны, не останусь в долгу. Помогу, чем смогу — и с пайком для твоих ребят, и с одежонкой какой-никакой. После конфискаций чего только у нас в участке не появляется! Ну как, по рукам?

В прошлой жизни «блатная романтика» девяностых усердно отучала «стучать» и доносить на преступников. Однако в нынешнее время я не видел ничего зазорного помогать новой власти. Наоборот, для моей будущей карьеры предложение показалось заманчивым. Стать, по сути, негласным помощником начальника милиции, иметь доступ к информации, влиять на ситуацию в городе — это было именно то, что мне нужно.

— По рукам, товарищ Захарченко, — не раздумывая, согласился я.

И работа закипела. Я собрал своих самых толковых и наблюдательных ребят — прежде всего, конечно, Костика Грушевого; затем — Митьку, который после истории с Крюком стал моим самым верным «агентом», шустрого и языкастого, но очень внимательного Ваську, и еще нескольких ребят постарше. Я объяснил им задачу: не просто работать, а смотреть в оба, слушать и запоминать.

Мои «пионеры», как муравьи, расползались по всему городу, и информация потекла. Они работали на огородах, носили воду, помогали в больнице, разгружали вагоны на станции, стояли в бесконечных очередях за хлебом. Они общались с десятками, сотнями людей, и, как губка, впитывали все слухи, все разговоры, все новости.

— Дядя Леня, — с горящими глазами докладывал мне вечером Митька, и его глаза горели от важности поручения, — а у тетки Моти, что на Новых Планах живет, вчера мука появилась. Цельный амбар набит. Говорит, брат из деревни привез. А я того брата ни разу и не видел. И на мешках — знаки Красной Армии. Как есть, сперли казенный хлеб через начснаба какого-нибудь!.

— А у купца бывшего, Сидорчука, — сообщал Костик, — по ночам в подвале лампа горит. И люди какие-то приходят, с мешками. Говорят, он там соль прячет, спекулирует. По три фунта за мешок картошки меняет, буржуй недорезанный!

— А на рынке сегодня один мужик сапоги новые продавал, хромовые, — добавлял Васька. — Говорил, на фронте трофейные взял. А я такие же сапоги на днях видел у начальника продсклада…

Всю эту информацию, тщательно отфильтрованную и проверенную, я передавал Захарченко. И результаты не заставили себя ждать. Через несколько дней милиция нагрянула с обыском к тетке Моте и нашла у нее не один, не пять, а аж двадцать мешков муки, припрятанных в амбаре. Оказалось, ее «примак», работавший на железнодорожном складе и подрабатывавший на мельнице, потихоньку таскал зерно. У купца Сидорчука в подвале действительно обнаружили целый склад соли. А «трофейные» сапоги оказались крадеными с того самого продсклада, о чем неопровержимо свидетельствовал штамп внутри голенища. Каждый такой успешный рейд был для нас маленькой победой. Мы чувствовали себя настоящими борцами с контрреволюцией и спекуляцией. Захарченко был доволен, и регулярно подкидывал нам то мешок картошки, то несколько буханок хлеба. Жизнь, казалось, налаживалась.

Но чем больше мы занимались этой «борьбой», тем чаще я ловил себя на мысли, что все это — сизифов труд. Мы ловили мелких спекулянтов, отбирали у них припрятанные продукты, иной раз и самих сажали в «каталажку». Но на их место тут же приходили другие. Потому что сама жизнь, сама экономическая ситуация толкала людей на это. Невозможно было запретить торговлю, когда паек, выдаваемый государством, не мог прокормить семью. А ведь уже был объявлен НЭП!

Правда, решения X съезда ВКП (б) докатились до нашего Каменского, как волны от брошенного в воду камня, вызвав сначала недоумение, потом — ропот, а затем — настоящий взрыв деловой активности. Продразверстку отменили, заменив продналогом. А летом декретом СНК разрешили торговлю.

Город мгновенно преобразился. Еще вчера пустые и унылые улицы вдруг ожили, зашумели, запестрели. На центральной площади, где еще недавно проходили грозные митинги, стихийно возник огромный, шумный, грязный, но полный жизни базар. Из окрестных сел потянулись подводы, груженые всем, чем была богата истощенная, но все еще щедрая украинская земля. Крестьяне, еще вчера со страхом прятавшие каждый мешок зерна от продотрядов, теперь открыто выставляли на продажу картошку, свеклу, капусту, сало, молоко в глиняных крынках, яйца. Появились торговцы-мешочники, привозившие из других городов соль, керосин, спички, ситец в веселенький цветочек. Открылись маленькие лавчонки, мастерские, трактиры. В воздухе, еще недавно пахнувшем только пылью и тревогой, теперь витал густой, аппетитный запах свежеиспеченного хлеба, жареных семечек, квашеной капусты и дешевого табака.

Мои «пионеры» были в растерянности.

— Леня, а что же теперь? — спросил меня Костик, с удивлением глядя на этот бурлящий котел частной инициативы. — Теперь что, все спекулянты? Всех ловить надо?

Я смотрел на этот базар, на этих людей с их простыми, земными заботами, и понимал, что старые методы борьбы уже не работают. Бесполезно было гоняться за теткой, продающей стакан семечек, или за мужиком, привезшим на рынок мешок картошки. Это была уже не спекуляция, а новая экономическая реальность. Частная торговля, которую мы еще вчера считали злом и контрреволюцией, сегодня была разрешена, узаконена.

— Нет, Костик, — сказал я, вздохнув. — Всех не переловишь. Да и не нужно. Времена изменились.

Я понял, что нам нужно менять тактику. Бороться не с торговлей как таковой, а с ее уродливыми проявлениями — с обманом, обвесом, с завышенными ценами на товары первой необходимости. И, главное, нужно было противопоставить этой стихии частного предпринимательства что-то свое, советское, коллективное.

НЭП открывал перед нами новые горизонты. И я был полон решимости использовать эти возможности на все сто процентов. В конце концов, чтобы построить социализм, нужно сначала научиться делать хорошие сапоги и торговать ими не хуже, чем любой нэпман. А это мы, большевики, уметь были просто обязаны.

Мое последнее письмо к товарищу Сталину ушло в Москву с надежной оказией, но я не питал иллюзий. В столице сейчас, после Кронштадта и X съезда, наверняка творилось нечто невообразимое. Пока там наверху будут спорить о путях развития, нам здесь, внизу, нужно было как-то выживать. НЭП, хлынувший на улицы города бурным, мутным потоком, решал одни проблемы, но тут же создавал другие. Да, на рынке появилась еда, но цены на нее кусались, как цепные псы. Наша торговля кипрейным чаем и мелкими поделками давала какой-то приварок, но прокормить ораву из двадцати семи вечно голодных ртов было невозможно. Нужно было решать продовольственный вопрос кардинально.

Идея с ТОЗом — Товариществом по совместной обработке земли — не давала мне покоя. Я понимал, что это — отличный шанс решить наши проблемы.

— Нам нужна земля, Иван Евграфович, — говорил я Свиридову, нашему взрослому «куратору», когда мы сидели вечером в нашей коммуне, пропахшей дымом от печки-буржуйки и запахом вареной картошки. — Своя земля. Чтобы мы могли сами для себя выращивать овощи. Иначе зимой мы просто-напросто перемрем с голоду.

Свиридов, человек основательный и привыкший к заводскому порядку, поначалу отнесся к моей затее скептически.

— Земля… — хмыкнул он в свои пшеничные усы. — Ты думаешь, Ленька, нам ее кто-то даст? Хорошую землю крестьяне сами не отдадут, а плохая — на что она нам? Да и чем мы ее обрабатывать будем? Руками?

— А мы и не будем просить хорошую, — ответил я. — Мы попросим ту, которая никому не нужна. Вон, за заводом, сколько пустырей. Сплошной шлак да бурьян. Никто на нее и не позарится. А мы возьмем. И сделаем из нее огород.

— Из шлака-то? — недоверчиво покачал головой Свиридов. — Это ж не земля, а отрава.

— Ничего, Иван Евграфович. УдОбрим. Главное — получить разрешение!

Этот разговор у нас состоялся еще в начале мая, когда НЭП уже был объявлен, но открытый рынок пока не появился.

На следующий день мы со Свиридовым отправились в ревком, к Фирсову. Председатель выслушал нас, пожевывая потухшую папиросу. Идея, как ни странно, ему понравилась.

— ТОЗ из беспризорников? — переспросил он, и в его усталых глазах мелькнул огонек интереса. — Это, братцы, мысль! И с идеологической точки зрения правильно, и мне головной боли меньше — сами себя кормить будете. Ладно. Берите землю за заводом. Там десятин пять пустыря. Все равно никак не используется. Оформляйте товарищество, составляйте устав. Я подпишу.

Земля, которую нам выделили, представляла собой унылое зрелище. Это был даже не пустырь, а какой-то мрачный лунный пейзаж: земля, перемешанная со шлаком, битым кирпичом, ржавыми обрезками металла и угольной пылью. Казалось, на этой мертвой, отравленной почве не сможет вырасти даже лебеда.

Но у меня был план.

— Так, ребята, слушай мою команду! — собрал я своих «пионеров». — Задача номер один — очистить землю. Весь этот мусор — в кучи. Камни, железо, стекло — все отдельно.

И работа закипела. Мы, как муравьи, несколько дней, по вечерам, таскали, убирали, расчищали наш будущий огород. Затем началась вторая, самая важная часть моего плана — удобрение.

Я обошел всех в Нижней Колонии, у кого еще остались коровы.

— Тетка Дарья, — говорил я, — мы вам коровник почистим, все выгребем, а вы нам за это навоз отдадите. Вам — чистота, а нам — удобрение.

— Так на свежем навозе сгорит у тебя урожай, — удивилась она.

— А мы его понемногу будем добавлять. Без него — вообще ничего не вырастет.

Люди, измученные нехваткой рабочих рук, охотно соглашались. И вот уже наша скрипучая «водовозочка», переоборудованная под перевозку удобрений, целыми днями таскала на наш участок драгоценный коровий навоз. Пришлось повозиться, чтобы сделать бочку съемной, и при этом — можно было ее относительно быстро вернуть на прежнее место, но с помощью Ивана Евграфовича справились.

Мы смешивали навоз с золой, которую собирали по всем печкам, с речным илом, который таскали ведрами с Днепра, с обычной землей с окраин города. Это была адская, грязная, вонючая работа, но мы ее сделали.

А потом пришло время теплиц. Но не обычных. Главная беда нашего климата — не холод, а беспощадное, выжигающее солнце. Нам нужно было не греть, а затенять.

По заводским свалкам мы насобирали старых, разбитых оконных рам, сбили из них каркасы. Сверху натянули то, что удалось раздобыть: старые мешки, дырявый брезент, рыболовные сети, которые нам отдали за ненадобностью. Получились уродливые, кособокие сооружения, но они создавали спасительную, ажурную тень.

И, конечно, полив. Нам удалось наладить временный водопровод от общей водокачки, используя существующий заводской водопровод.

Первый урожай мы сняли уже через четыре недели после посадки. Это были нежные, хрустящие листья салата, острая, сочная редиска, пучки душистого укропа. Когда мы принесли все это в нашу коммуну, ребята смотрели на эту зелень, как на чудо. Они никогда не думали, что на мертвой заводской земле может вырасти что-то живое.

— Дядя Леня, а это… это правда наше? — с недоверием спросил Митька, осторожно трогая пальцем упругий, красный бочок редиски.

— Ваше, ребята, ваше, — улыбался я. — Сами вырастили.

Усилия наши не пропали даром. Лето снова выдалось сухим и жарким, у многих в городе огороды опять погорели. А у нас, под нашими самодельными навесами, на удобренной и политой земле, все росло как на дрожжах. Урожай был не то чтобы богатый, но вполне приличный, как в обычный, не засушливый год. Под конец лета мы собрали и картошку, и свеклу, и морковь, и огромные, тугие кочаны капусты.

Этим урожаем мы, конечно, поделились. В основном с теми, кто нам так или иначе помогал. Но и на рынок часть, пусть и гораздо меньшую, отнесли. Другое время настало, чтобы бесплатно все раздавать.

Часть я отнес домой. Мать, увидев целую корзину отборной картошки и овощей, всплеснула руками и даже прослезилась. Отец, хмурый и немногословный, долго вертел в руках крупную, ровную свеклу, потом крякнул и сказал: «Ну, гляди-ка. А я не верил». И в его голосе я впервые за долгое время услышал нотки неподдельного уважения.

Часть урожая мы отнесли Захарченко, в милицию. Он, увидев наши дары, расчувствовался, долго жал нам руки и клялся, что теперь-то его ребята будут ловить спекулянтов с удвоенной энергией.

И, конечно, я не забыл про Веру Ильиничну. Когда я принес ей в ревком корзину с овощами, она долго смотрела на меня своими уставшими, но умными глазами.

— Ну, Леонид, — сказала она, качая головой. — Удивил ты меня. Честное слово, удивил. Из ничего, можно сказать, урожай снял. Может, из тебя и вправду толк выйдет. Настоящий советский хозяйственник.

В этих хозяйственных хлопотах, в ежедневной, иногда тяжелой борьбе за урожай, незаметно пролетело лето. Наступила осень двадцать первого года, сырая, слякотная и холодная. Вместе с пронизывающими ветрами, которые гуляли по пустым заводским корпусам, и затяжными, мелкими, как из сита, дождями в город пришли и другие новости, которые заставили меня о многом задуматься.

Однажды, проходя мимо заводской церкви, я увидел нечто, отчего на мгновение замер, не веря своим глазам. Из ворот храма, пахнущих ладаном и талым снегом, выходили прихожане после службы. В основном старушки в темных платках, несколько женщин помоложе, пара рабочих с постными, сосредоточенными лицами. И в руках у отца Василия, который благословлял их на выходе, был крест. Не тот простой, наскоро выструганный из дерева, которым он пользовался последние месяцы, а большой, напрестольный, тускло поблескивающий металлом под серым, низким небом. И чаша для причастия, которую дьякон бережно уносил в алтарь, тоже была не оловянной, а блестящей, похожей на серебряную.

Я подошел ближе, смешавшись с толпой. Присмотрелся. Да, это были не те, старинные, массивные серебряные сосуды, которые комиссия ревкома с таким шумом и криками изъяла весной. Те были тяжелыми, с чернью, с затейливой резьбой. Но и не грубая жестяная подделка. Это были добротно сделанные, покрытые толстым слоем серебра предметы. Они выглядели почти как настоящие, и лишь наметанный глаз ювелира мог бы отличить их от цельнолитых.

Внутри у меня что-то дрогнуло, теплой волной разошлось по груди. Неужели? Неужели мое письмо, нацарапанное на серой оберточной бумаге и отправленное в Москву с такой слабой, почти призрачной надеждой, все-таки дошло? Неужели там, в Кремле, среди грозных декретов о борьбе с контрреволюцией и планов мировой революции, кто-то прочел мои мальчишеские рассуждения о санитарной пользе серебра и принял их к сведению?

Я стоял и смотрел на этот крест, на эту чашу, и чувствовал, как по спине пробегает холодок. Это было почти невероятно. Я, четырнадцатилетний мальчишка из захолустного Каменского, смог, пусть и косвенно, повлиять на решение, принятое на самом верху. Мой голос был услышан. Это окрыляло. Это придавало уверенности в том, что я выбрал правильный путь. Значит, тот невидимый канал связи, который я с таким трудом и риском проложил в Синельниково, действительно работал.

Эта новость совпала по времени с другим, не менее важным для меня событием. В Каменское наконец-то докатилась официальная волна пионерского движения. Из губернии приехал молодой, энергичный инструктор в потертой кожанке, скрипучей портупее и с фанатично горящими глазами. Он собрал нас, прочитал нам длинную, но зажигательную лекцию о целях и задачах детской коммунистической организации и торжественно принял весь наш отряд в пионеры. Нам повязали красные галстуки из кумача, и мы хором, немного невпопад, произнесли клятву верности делу Ленина.

А через неделю в екатеринославской газете «Звезда» появилась небольшая заметка под заголовком «Первые пионеры Каменского». Я держал в руках этот пожелтевший, пахнущий типографской краской листок и чувствовал себя на седьмом небе от счастья. Вот она, первая ступенька славы! Меня заметили, обо мне написали. Пусть пока только в губернской газете, которую здесь читали от случая к случаю, но это было только начало.

И тут же встал вопрос: а что дальше? Мне уже исполнилось четырнадцать. Возраст подошел. Пора было вступать в комсомол. Петр Остапенко давно уже звал меня к себе, говорил, что таким, как я, прямая дорога в ряды комсомольского авангарда.

— Ленька, ну чего ты тянешь? — допытывался он. — Ты же наш, по духу, по делам. Давай, пиши заявление. Мы тебя единогласно примем. Будешь в ячейке, настоящее дело делать, а не с сопляками возиться.

С одной стороны, это было логично и правильно. Комсомол — это следующая ступень, это путь в партию, к той самой власти, о которой я мечтал. Но, с другой стороны, что-то меня останавливало.

Сейчас я был сам себе начальником. Командиром пионерского отряда. Организатором ТОЗа. Пусть это была маленькая, но моя собственная «империя». Я сам принимал решения, сам нес за них ответственность. Меня уважали ребята, со мной считались в ревкоме. А что будет, если я вступлю в комсомол? Я стану рядовым членом ячейки. Мне дадут поручение — распространять газеты или рисовать стенгазету. Меня будут учить, как правильно понимать линию партии, меня будут воспитывать. Конечно, я быстро бы выдвинулся, я в этом не сомневался. Но на это ушло бы время. А сейчас у меня была уникальная возможность действовать самостоятельно, проявлять инициативу, которую, как я теперь знал, ценили там, наверху.

«Лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме», — снова и снова повторял я себе старую поговорку. Торопиться не стоит. Комсомол от меня никуда не денется. А вот шанс закрепить за собой репутацию талантливого организатора, зачинателя нового дела, можно было и упустить.

И я решил повременить.

Тем более что в голове у меня уже зрел новый, еще более грандиозный план, рожденный самой жизнью, самой новой экономической политикой.

Наш опыт с ТОЗом был успешным, но я понимал, что на одном огороде далеко не уедешь. Нам нужно было настоящее, прибыльное дело, которое могло бы не просто кормить нашу коммуну, а приносить реальный доход.

И я снова вспомнил про иван-чай.

Торговля им на рынке шла бойко. Наш «копорский чай», как его называли в народе, приготовленный по дедовскому рецепту, высушенный и ферментированный, пользовался большим спросом. Люди, изголодавшиеся по нормальному чаю, охотно покупали наш душистый, терпкий напиток.

— А что, если поставить это дело на широкую ногу? — думал я, глядя на то, как мои ребята на базаре ловко отвешивают сухие листья в бумажные кульки. — Что, если организовать не просто кустарный промысел, а настоящий кооператив? Артель по сбору, переработке и продаже иван-чая?

Идея захватила меня. Я видел это почти наяву. Мы могли бы привлечь к сбору травы не только наших пионеров, но и других безработных ребят, женщин, стариков. Мы могли бы оборудовать на заводе, в одном из пустующих цехов, настоящую сушильню на кирпичах, поставить длинные столы для скручивания листьев. Мы могли бы придумать красивую упаковку — не просто бумажные кульки, а аккуратные пачки с яркой этикеткой, нарисованной нашим Костиком, который неплохо владел карандашом: «Кооперативная артель им. Парижской Коммуны. Иван-чай. Сбор 1921 года. Город Каменское».

Мы могли бы продавать наш чай не только на местном рынке, но и поставлять его в столовые, в больницы, в другие города. Это было бы настоящее, большое дело! И, что самое главное, это было бы в полном соответствии с духом НЭПа. Мы не спекулировали бы, а производили. Мы создали бы свой, советский, кооперативный бизнес, который мог бы на равных конкурировать с «частником».

Вечером я собрал своих ближайших соратников — Свиридова, Петра Остапенко, самых толковых ребят из коммуны.

— Товарищи, — начал я, стараясь говорить как можно более убедительно, и разложил на столе лист бумаги с набросками своего плана. — У меня есть предложение. Давайте создадим кооператив. Чайный кооператив.

Я изложил им свой план. Они слушали, наклонившись над столом, и я видел, как в их глазах загорается огонек интереса. Это была не просто идея. Это был выход. Это была надежда на сытую, осмысленную жизнь.

— А что, — сказал Свиридов, задумчиво почесывая затылок и разглядывая мои каракули. — Дельная мысль, Ленька. Очень дельная. С сырьем проблем нет, этого кипрея у нас — завались. Рабочие руки — тоже найдутся. А если дело пойдет, так это ж какое подспорье будет! Это ж не картошку на шлаке растить.

— И это будет наш, комсомольский, пионерский ответ нэпманам! — с жаром подхватил Петр, ударив по столу кулаком так, что подпрыгнула керосиновая лампа. — Мы докажем, что и без буржуев можем хозяйствовать! Покажем этим мешочникам, как надо работать по-советски!

Решение было принято единогласно. Пусть начнем мы только в следующем году, сейчас уже сезон закончился, но ведь и подготовиться к нему время будет!

В ту ночь я долго не мог уснуть. В голове роились планы, расчеты, идеи. Я уже видел, как гудят наши сушильни, как пахнет свежеферментированным чаем, как вереницы подвод везут наш товар на ярмарку.

Одновременно с этим пошли слухи о другом. Говорили, что на те самые церковные ценности, которые с таким трудом собирали по всей стране, за границей, в Америке, закуплен хлеб. И что пароходы с этим драгоценным грузом уже идут в черноморские порты — в Одессу, в Николаев. А оттуда зерно поездами повезут в самые голодающие губернии.

И эти слухи вскоре подтвердились. Через нашу станцию пошли новые эшелоны — с юга на север. Тяжелые, товарные составы, груженые американской мукой в белых холщовых мешках с непонятными синими иностранными буквами, консервами в блестящих жестяных банках — тушенкой, сгущенным молоком. Это была помощь голодающим, надежда на спасение для миллионов.

Но там, где есть богатство, тут же появляются и те, кто хочет на нем нажиться. Едва первые поезда с заграничным продовольствием тронулись из портов, как на них начались налеты. Те самые недобитые бандиты, что еще вчера грабили села, теперь переключились на новую, куда более лакомую добычу. И вскоре Захарченко попросил меня вновь принять участие в борьбе с бандитизмом.

Только теперь все было по-взрослому.