Глава 13
Наш чайный кооператив, родившийся из отчаянной нужды и мальчишеской предприимчивости, потихоньку становился на ноги. Мы отремонтировали сарай, соорудили печи, сколотили рабочие столы. Дело двигалось, и я, несмотря на все трудности, был полон радужных надежд. Но, как это часто бывает, удар пришел оттуда, откуда я его совсем не ждал.
Однажды вечером отец, вернувшись со своих случайных шабашек, сел за стол, хмурый и молчаливый. Он долго крутил в руках пустой стакан, потом посмотрел на мать, на меня и глухо произнес:
— Все, Наташа. Собираться надо. Уезжаем отсюда!
Мать всплеснула руками.
— Куда мы поедем, отец? Что ты выдумал?
— В Курск, — твердо сказал отец. — Обратно. Там у меня родня осталась, какая-никакая. А здесь что? Работы нет, завод стоит, и, видать, долго еще стоять будет. Голод один кругом.
— Так и в России голод, Илюша, — тихо возразила мать. — В газетах пишут, в Поволжье — ужас что творится.
— В Поволжье — да, — согласился отец. — А в Курске, может, и полегче будет. Ты посмотри, что делается. Эшелоны идут один за другим. Красноармейцев привезли. И что они делают? Хлеб наш вывозят. Весь, подчистую. Куда везут? В Россию. Значит, там, в России-то, полегче будет, раз туда все везут! А здесь, на Украине, нас ждет одна голая степь. Так и будем лебеду жрать. Нет, хватит. Поедем.
У меня внутри все оборвалось. Уехать? Сейчас? Когда я только-только наладил связи, когда наш кооператив вот-вот должен был заработать, когда я был в шаге от того, чтобы стать заметной фигурой в городе? Это рушило все мои планы.
— Бать, — сказал я, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Какой Курск? Ты что? У нас же здесь все… дело начинается. Кооператив.
Отец посмотрел на меня своим тяжелым, усталым взглядом.
— Кооператив… — хмыкнул он. — Игрушки все это, Ленька. Сегодня — кооператив, завтра — придет какой-нибудь комиссар и все отберет. Да и что это за дело — траву сушить? Копорский чай твой этот… При царе за такое сажали, а сейчас, вишь, артели устраивают. Не по мне все это. Я — рабочий, мастеровой. Я с металлом всю жизнь работал, а не с вениками.
— Так это же не просто трава! — возмутился я. — Это — деньги! Это — хлеб! Мы наладим производство, будем продавать, кормить и себя, и других! Я уже со всеми договорился, нам и помещение дали, и люди есть!
— Договорился он, — горько усмехнулся отец. — Ты еще молод, Ленька, жизни не знаешь. Сегодня тебе дали, завтра — отняли. А ты — школьник еще. Куда я, туда и ты. Собирай свои книжки, и дело с концом.
Я понял, что он это серьезно. Его сломила усталость, безработица, который год длящаяся безнадега. Он хотел бежать отсюда, бежать в Курск, откуда он приехал когда-то в Каменское и где еще жили наши родственники. И он был прав в одном: я был еще несовершеннолетним, и его родительская власть надо мной была непререкаемой.
Нужно было что-то делать. Убедить, уговорить, найти доводы, подобрать аргументы. Не просто эмоциональные, а такие, которые могли бы убедить его, мастерового человека, привыкшего к солидному, настоящему делу.
— Бать, — сказал я, садясь напротив него. — Послушай. Я понимаю, торговля чаем — это не твое. Но это только начало. Это — так, чтобы пережить зиму, ребятам моим дело посильное дать, ну и вообще, чтобы встать на ноги. А у меня есть и другая идея. Для тебя. Для настоящего дела.
Отец недоверчиво посмотрел на меня.
— Какая еще «идея»?
— Смотри, — я взял со стола огрызок карандаша и на куске старой газеты начал быстро рисовать. — НЭП — это не только торговля. Это — возрождение села. Крестьянам теперь можно продавать излишки. Значит, они будут заинтересованы в том, чтобы больше сеять, больше пахать. А чем им пахать? Инструмента-то нет. За годы войны все износилось, поломалось. Плуги, бороны, сеялки — все на ладан дышит. А на заводах, вроде нашего, их не делают — там все на военные заказы было перестроено.
Я видел, как в глазах отца появляется интерес. Он наклонился над моим рисунком.
— Так вот, — продолжал я, чувствуя, что нащупал верный путь. — Мое предложение такое. Мы создаем еще один кооператив. Металлообрабатывающую артель. По ремонту и производству сельскохозяйственного инструмента. У тебя, бать, золотые руки. Ты знаешь металл, как свои пять пальцев. С тобой — Свиридов, другие мастеровые с завода, которые сейчас без дела сидят. Мы возьмем еще один пустующий цех. Договоримся, чтобы нам разрешили использовать станки, которые все равно ржавеют без дела. Будем чинить старые плуги, делать новые лемеха, бороны, косы, серпы. Да мало ли что мужику в хозяйстве нужно!
Я говорил, и сам увлекался своей идеей. В том, что мне дадут добро на создание такого кооператива, сомнений у меня не было.
— Спрос будет огромный, бать! Крестьяне за хороший плуг сейчас последнюю рубаху отдадут. Будут менять на хлеб, на сало, на все, что нам нужно. Мы не просто будем выживать, мы станем нужными, уважаемыми людьми! Это же твое дело, настоящее, мужское! Металл!
Отец молчал. Он смотрел на мои корявые чертежи, нахмурив свои густые брови. Я видел, как в его голове идет борьба. С одной стороны — манящая, но туманная перспектива Курска. С другой — реальное, понятное ему дело, здесь, дома. Возможность снова работать с металлом, снова почувствовать себя мастером, хозяином своей судьбы.
— А где… где металл-то брать? — наконец спросил он, и я понял, что это уже не возражение, а вопрос по существу.
— А на заводе, бать, на заводе! — воскликнул я. — Там же его многие тонны лежит — списанного металла, обрезков, старых деталей! Все ржавеет, валяется тут и там, лежит мертвым грузом. Мы договоримся с ревкомом, чтобы нам это передали. Мы не украдем, мы возьмем официально, для дела! Для помощи селу! Это же сейчас — главная задача партии и правительства!
Мать, до этого молча сидевшая в углу, подошла к нам.
— Илюша, — сказала она тихо. — А ведь Леня, может, и правду говорит. Куда мы поедем, в неизвестность? А здесь — свой дом, свои люди. И дело, может, и вправду выгорит. Ты же сам извелся весь без работы.
Отец поднял на меня глаза. В них уже не было той безнадежной усталости. В них загорелся огонек. Огонек надежды, азарта, интереса.
— Ладно, — сказал он медленно, словно пробуя слова на вкус. — Ладно, комиссар. Уговорил. Попробуем.
Это была моя первая, но, может быть, самая важная победа. Я не просто отстоял свои планы. Я вернул отцу веру в себя. И я понял, что теперь мы — одна команда. И вместе мы сможем свернуть любые горы. А против нового кооператива и правда никто не возражал. Дурных нема.
Зима двадцать второго года, вопреки всем опасениям, оказалась для нас не такой уж и страшной. Да, было голодно, холодно, но мы держались. Наша «пионерская коммуна» жила своей, напряженной, но осмысленной жизнью. Мы работали в наших артелях — чайной и новой, металлообрабатывающей, учились в школе, помогали городу. И это чувство общности, чувство того, что мы делаем важное, нужное дело, согревало нас лучше любой печки-буржуйки.
А потом пришла тихая, застенчивая весна, с робким, акварельным солнцем, с первыми, пахнущими талым снегом и прелой землей, проталинами. И вместе с этой весной в наш город приехал человек, встреча с которым стала для меня еще одним знаковым событием.
Однажды, когда я был в ревкоме, докладывая Фирсову об успехах нашего «металлического» кооператива, секретарь, молодой парень в застиранной гимнастерке, высунулся из-за двери:
— Брежнев, к тебе тут, — сказал он. — Из губернии, говорят. По твою душу.
Я вышел в гулкий, пахнущий карболкой коридор и увидел незнакомого мне человека. Он был невысок, коренаст, в простой, но добротной военной форме без знаков различия, в хорошо начищенных, хоть и стоптанных, сапогах. Лицо у него было простое, немного уставшее, с сетью морщинок у глаз, но сами глаза — очень живые, умные и проницательные — смотрели на меня с нескрываемым, почти изучающим любопытством.
— Ты будешь Леонид Брежнев? — спросил он, протягивая мне руку. Голос у него был низкий, спокойный, но с какой-то внутренней силой.
— Я, — ответил я, пожимая его крепкую, мозолистую руку. — А вы?..
— Макаренко. Антон Семенович, — представился он.
Я замер. Макаренко! Тот самый! Легендарный педагог, о котором я так много думал, на которого ссылался в своем письме Сталину! Он сам приехал сюда, в наше Каменское!
— Антон Семенович! — выдохнул я. — Вот это да! Какими судьбами?
Макаренко усмехнулся в свои аккуратные усы.
— Да вот, твоими, можно сказать юноша! Приключилась со мной история, почти анекдотическая. Вызывают меня, понимаешь, в губком партии. Я уж думал, опять за мои «непедагогические» методы воспитания в колонии нагоняй давать будут. Опять начнут про «казарменный режим» и «отсутствие гуманизма» рассказывать. А они мне, представь себе, говорят: «Вот, товарищ Макаренко, до нас из ЦК дошли сведения о вашем передовом опыте трудового воспитания. Есть мнение, что его нужно изучать и распространять. А сообщил об этом опыте, между прочим, некий юный организатор пионерской коммуны из города Каменского, товарищ Брежнев. Не знаете такого?»
Он смотрел на меня с лукавым прищуром, и я почувствовал, как у меня горят уши.
— Я, признаться, опешил, — продолжал Макаренко. — Удивился страшно. Кто такой, думаю, этот Брежнев, что и про меня знает, и, главное, до самого ЦК достучаться смог? Это ж какой талант надо иметь, чтобы твое письмо там не просто прочитали, а еще и отреагировали! Вот и решил, как только выдалась возможность, приехать, посмотреть. Что же это за чудо-коммуна у вас тут, и что за командир такой предприимчивый?
Я был одновременно и смущен, и горд. Значит, мое письмо действительно произвело эффект! Оно не просто дошло до Сталина, оно запустило целую цепь событий, которая в итоге и привела этого выдающегося человека сюда, ко мне.
Я с радостью и гордостью показывал Макаренко наше хозяйство. Нашу коммуну на старом заводском складе, наши двухъярусные нары, застеленные соломенными тюфяками, нашу столовую с огромным закопченным котлом, в котором булькала пшенная каша. Наш ТОЗ на бывшем пустыре, где уже зеленели аккуратные, как по линейке, ряды первых всходов. Наш чайный кооператив, где в большом сарае уже сушились первые, собранные этой весной, листья кипрея, и стоял густой, пряный аромат. И, конечно, нашу главную гордость — металлообрабатывающую артель, где мой отец и другие мастеровые, стуча молотками и ругаясь, чинили старые плуги и ковали новые лемеха.
Макаренко ходил, смотрел, задавал короткие, точные вопросы. Он говорил мало, больше слушал. Но я видел по его глазам, что он все понимает, все оценивает.
— Да, — сказал он, когда мы закончили осмотр и сидели в моем маленьком «кабинете», отгороженном от общей спальни фанерной перегородкой. — Организовано у вас все толково, с хозяйственной жилкой. Труд, коллектив, самоуправление — все это правильно, все это по-нашему. Видно, что командир здесь не штаны просиживает.
Но я чувствовал, что в его оценке есть какая-то сдержанность, какая-то недосказанность.
— Антон Семенович, — спросил я прямо. — Вам что-то не нравится? Я вижу, вы сомневаетесь.
— Не то чтобы не нравится, — вздохнул он, доставая из кармана портсигар. — Закуришь? Нет? Ну и правильно. Так вот… Просто у нас с тобой, Леонид, задачи немного разные. Я работаю с правонарушителями. С ворами, с грабителями, с малолетними проститутками. С теми, у кого душа искалечена, сломана. Моя главная задача — не просто накормить и организовать, а перевоспитать. Сломать старые, воровские привычки и создать нового человека. Это, я тебе скажу, адский труд. А у тебя здесь, я вижу, откровенных уголовников нет. У тебя — сироты, беспризорники. Их нужно не столько перевоспитывать, сколько просто вернуть в нормальную, человеческую жизнь. Поэтому твой опыт в плане организации труда мне очень интересен. А вот в плане воспитания как такового…
— А как же идеология? — перебил я его. — Мы же не просто работаем. Мы проводим политзанятия, читаем газеты, изучаем историю партии. Мы воспитываем из ребят настоящих пионеров, будущих комсомольцев, строителей коммунизма!
Макаренко снова усмехнулся, выпустив облачко дыма.
— Идеология — это хорошо. Это — каркас, на который все нанизывается. И то, что вы этим занимаетесь, вызывает у меня большое уважение. Это очень правильно и нужно. Но это, так сказать, воспитание «сверху». А мне приходится иметь дело с тем, что «снизу» лезет, с той грязью, которая в душах сидит. Это как… ты строишь новый дом, а я — капитально ремонтирую развалины, из которых сначала еще и нужно выгрести тонны мусора.
В тот вечер мы проговорили до поздней ночи. Я рассказал ему о своих планах, о том, что скоро закончу школу и собираюсь ехать в большой город, учиться на инженера.
— Вот только за коммуну душа болит, Антон Семенович, — сказал я. — У нас, конечно, есть взрослый куратор, Иван Евграфович Свиридов. Человек он золотой, работяга, ребята его уважают. Но он — не педагог. Он производственник. Начнет завод работать, и уйдет он снова туда, инструментом заниматься. Вот уеду я учиться, и боюсь, как бы коммуна моя не развалилась. Не могли бы вы… ну, не знаю… взять над нею шефство?
Макаренко задумался, глядя на пляшущий огонек керосиновой лампы.
— Взять шефство… — повторил он. — Переехать сюда, в Каменское, я, конечно, не могу. У меня своя колония, свои заботы. Но помогать советом, делиться опытом — это можно устроить. Буду присылать вам свои методические материалы, наработки. Будем переписываться. А если что-то срочное — приезжайте ко мне в Полтаву, не стесняйтесь.
На следующий день я рассказал об этом разговоре Свиридову. И, к своему удивлению, увидел на его лице обиду.
— Шефство, значит? — проговорил он, отводя глаза и ковыряя щепку на столе. — Макаренко… Значит, я, по-твоему, не справляюсь? Плохой из меня куратор?
— Да что вы, Иван Евграфович! — воскликнул я. — Вы — наш спаситель, наш отец родной! Без вас бы ничего этого не было! Но вы же сами понимаете, вы — производственник. Ваше дело — станки, металл, планы. А он — педагог. Профессионал. Он знает, как с детьми работать, как их души лечить. А вы будете нашим хозяйственным директором, главным инженером! Каждый должен заниматься своим делом. Вы же не пойдете к сапожнику зубы лечить?
Свиридов подумал, потом крякнул и виновато улыбнулся.
— А ведь ты, Ленька, прав. Какой из меня воспитатель… Я и со своими-то не всегда сладить могу. Ладно. Пусть будет этот ваш Макаренко. Если для дела польза, я не против.
Так у нашей коммуны появился еще один очень важный руководитель.
Разговор с Макаренко оставил во мне смешанное чувство. С одной стороны, я был рад и горд, что смог привлечь внимание такого человека. С другой — я еще острее почувствовал, что педагогика — это не мое. Мне надо идти дальше. Получать высшее образование, или скорее — «обновлять» его. Идти в хозяйствование, в производство. В политику. И я был готов идти по нему.
Лето двадцать второго года пронеслось, как один долгий, жаркий и суматошный день. Жизнь кипела. Наш чайный кооператив заработал на полную мощь. С утра до вечера мои «пионеры» и нанятые нами женщины из Нижней Колонии собирали на пустырях и склонах иван-чай, а в нашем большом сарае, где теперь густо пахло травами и дымом, его сушили, ферментировали и упаковывали. Дела шли настолько хорошо, что мы даже смогли заказать для нашего чая красивые, яркие этикетки.
Следом за чайной артелью, начали расти и другие наши предприятия. Металлообрабатывающий кооператив, который возглавил мой отец, стал настоящей кузницей для всей округи. Крестьяне из окрестных сел целыми обозами ехали к нам, чтобы купить плуг, заказать новые серпы или просто купить гвоздей. Отец преобразился. Он снова стал тем, кем был всегда — мастером, хозяином своего дела. Его глаза горели, он с утра до ночи пропадал в цеху, и в его голосе снова появились властные, уверенные нотки.
А потом появилась и швейная мастерская. Мы договорились с ревкомом, и нам передали со складов несколько рулонов списанного брезента и солдатского сукна. Свиридов, оказавшийся не только хорошим производственником, но и талантливым организатором, собрал лучших швей в городе. «Зингеры», конечно, пришлось купить на прибыли от чайного промысла. Вскоре из-под этих машинок, стрекотавших, как кузнечики, начали выходить прочные рабочие куртки, штаны, рукавицы, которые на рынке расхватывали, как горячие пирожки.
Я был мозговым центром, генератором идей, но разорваться на все эти кооперативы, конечно, не мог. Приходилось делегировать. Чайную артель я поручил Петру Остапенко, который с комсомольским задором взялся за дело. Швейную — Свиридову. Я же оставался кем-то вроде председателя правления всего нашего разросшегося «холдинга», решал общие, стратегические вопросы, улаживал дела с властями, искал новые возможности. Может со стороны это смотрелось бы и странно, но не в это время, когда люди еще помнили, как в гражданскую войну были молодые командиры больших подразделений, которым всего шестнадцать лет от роду. Сейчас смотрели больше на твои личные качества, а не на возраст. Хотя незнакомые со мной люди и удивлялись поначалу, с чего это к мальчишке подростку прислушиваются.
Время летело незаметно. К концу 22-го года я «по-ленински», экстерном закончил последние классы 2-й ступени «единой трудовой школы», бывшей гимназии. Впереди маячил новый, решающий этап. Мне исполнилось 16 лет: нужно было получать высшее образование.
Однажды, когда я в очередной раз был в ревкоме, Фирсов, отложив бумаги, посмотрел на меня своим усталым, но внимательным взглядом.
— Ну что, командир, школу, я слышал, закончил? — спросил он. — Куда дальше думаешь?
— В институт, товарищ Фирсов, — ответил я. — На инженера. В Харьков хочу.
Тот, услышав, выразительно присвистнул.
Харьков, тогдашняя столица Украины, был центром науки, промышленности, культуры. Именно там, в Технологическом институте, готовили лучших инженеров-машиностроителей, что так нужны были сейчас стране.
— Харьков, значит? — кивнул Фирсов. — Что ж, дело хорошее. Инженеры нам нужны, как воздух. Страну поднимать надо. Я свое слово помню, Леонид. Напишу тебе такую рекомендацию, что тебя в любой институт без экзаменов примут. Ты для нашего города сделал столько, сколько иные партийцы за десять лет не сделали. Заслужил.
И в начале двадцать третьего года, когда зима уже перевалила за середину, Фирсов сдержал свое обещание. Он вручил мне официальный бланк, исписанный размашистым почерком и скрепленный гербовой печатью — направление от ревкома на учебу в Технологический институт имени Ленина в Харькове! Вот это да! Это был мой билет в новую жизнь.
Вечером, когда за столом собралась вся наша семья, я решил огласить произошедшее.
— Бать, мама, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал твердо и решительно. — Я уезжаю учиться!
— Учиться — это хорошо, — одобрительно кивнула мать. — Грамотный человек всегда себе дорогу найдет.
— И куда же ты собрался, ученый ты наш? — спросил отец. Он сидел во главе стола, солидный, важный, настоящий хозяин. За последний год он сильно изменился, расправил плечи, в голосе появилась уверенность.
— В Харьков, — сказал я. — В Технологический институт. На инженера-машиностроителя.
На кухне повисла тишина. Было слышно только, как потрескивают дрова в печи да тикают старые ходики на стене. Я видел, как темнеет лицо отца.
— В Харьков? — переспросил он медленно, словно не веря своим ушам. — На инженера?
— Да, — подтвердил я. — Вот, даже рекомендация от товарища Фирсова есть.
Отец взял у меня бумагу, долго, внимательно читал, шевеля усами. Потом аккуратно сложил ее и положил на стол.
— Значит, так, — сказал он, и голос его стал жестким, как металл. — Ни в какой Харьков ты не поедешь.
Я опешил.
— Как это… не поеду? Бать, ты чего?
— А того, — он ударил по столу широкой, мозолистой ладонью так, что подпрыгнули стаканы. — Хватит. Наигрался в кооперативы, в пионеров. Пора за настоящее дело браться. Ты мне здесь нужен. В артели. У меня заказов — на год вперед. Рук не хватает. А ты — голова светлая, с бумагами, с расчетами управляешься. Будешь моим помощником. Управляющим. А через пару лет я тебе все дело передам. Будешь хозяином. Чем тебе не жизнь?
— Бать, я не хочу быть хозяином артели! — воскликнул я. — Да и нет там хозяина, это же не компания, как при царе было! Я хочу учиться! Хочу стать инженером, строить новые заводы, большие машины!
— Глупости все это, — отрезал отец. — Заводы… Машины… Пока их еще построят. А здесь — живое дело, живые деньги. Я для тебя все наладил, а ты — бежать? Нет. Я сказал, ты останешься здесь.
— Илья, — робко вмешалась мать. — Да пусть бы ехал, раз душа просит…
— Молчи, женщина! — рявкнул на нее отец. — Не твоего ума дело! Я сказал!
Он встал из-за стола, высокий, сильный, непреклонный. Он привык, что его слово — закон.
Я тоже встал. Мы стояли друг против друга, как два быка, готовые сцепиться рогами. В его глазах я видел гнев, упрямство и… да, страх. Страх снова потерять то, что он с таким трудом обрел. И еще… он понимал, что я не просто на инженера пойду учиться. Нутром чуял, хоть я прямо об этом не говорил. И он не хотел, чтобы его сын шел в политику, по-своему понимая мое счастье.
— Я поеду, — сказал я тихо, но так, чтобы он услышал.
— А я сказал, — процедил он сквозь зубы, и желваки заходили на его скулах, — ты никуда не поедешь.