Глава 18 · Змей и Волк
Иван Царевич стал для меня настоящим спасением.
Я и предположить не могла, насколько обрадуюсь виду его широкого обветренного лица и Серого Волка позади него. Опустевший терем внушал тоску, но не это было самым страшным. Где-то там, в его чреве, существовал Кощей. Я не видела его со дня битвы и избегала всеми силами, не зная, как смотреть ему в глаза. Презирать его было больно, но вдвойне больно — понимать. Простая радость, которую я испытала при виде Ивана, стала неожиданным утешением.
— Василиса! — пробасил Иван, подхватывая меня за талию. Сделав круг, он опустил меня на взрытую копытами мороков землю. — Жива, жива царевна наша! Я уж думал, не поспею. Мы о битве-то опосля узнали, когда уже закончилось всё, а вороны да сороки растрезвонили на весь лес.
Иван замялся, потом смущенно рассмеялся, почесав затылок.
— Ты только не обижайся, Василиса, что мы не пришли на бой. Я ж когда в лесу жить стал, думал здесь всё просто: вот изба, вот озеро с карасями, а там поляна с грибами да ягодами. А пожил и понял, что сложно тут так же, как у людей. И весь лес сложностью той переплетён, как корнями. Не умею по-другому объяснить, — он развёл руками. — Но нужно трижды думать, в чьи тайны ты лезешь. И в чьих битвах бьёшься.
— Всё в порядке, я понимаю, — ответила я, похлопав Ивана по плечу. — Будешь компот? С пирогами. В тереме почти никого не осталось, мне и поговорить не с кем.
Мы прошли внутрь. Иван оглядел терем, присвистнул:
— Ну и разгром. Прямо как после набега половцев, только без пожаров. А Кощей где? Я б поздоровался хоть, с победой поздравил.
— У себя, — ответила я коротко. — Давай лучше попробуем пироги. Гориня одна на кухне крутится. Сейчас, когда в тереме почти никого не осталось, ей проще — меньше ртов.
Мы пошли в кухни. Под низкими потолками было жарко и дымно, и пахло хлебом. Устье одной печи закрывала заслонка, вторая же была открыта, на шестке стоял горшок с варевом, а внутри бушевал огонь. Гориня резала хлеб и утирала пот со лба рукавом. Из-под платка выбились медные пряди волос и прилипли ко лбу. Кухарка подняла усталый взгляд, но при виде нас заулыбалась.
— А, Василиса! Да Иван с ней! Давно ты у нас не был, добрый молодец. Садись, — она махнула на него тряпицей, которой вытирала руки. — Похлёбки тебе налью да со свежей горбушкой. Как дела в лесу? Как рыбалка?
— Налим клевать начал. Наедается аккурат перед нерестом, — сказал Иван, усаживаясь на лавку. — Мы ж пришли с подмогой к вам, а вы опять нас накормить пытаетесь.
— Да какая работа на голодный желудок-то? — замахала на него руками Гориня и тут же достала большую миску — похлёбку налить. — Чай не чужой человек. Сейчас отобедаешь, а потом по делам побежишь. Василиса тебе всё покажет: и окна битые, и мороков раненых, и двор загаженный. А пока ешь.
И с этими словами она с глухим стуком поставила перед Иваном тарелку. Он с сожалением посмотрел на меня.
— Ешь спокойно, — я похлопала его по плечу. — А я пока спущусь, отнесу обед царевнам.
— Точно, царевнами-то обед у меня готов, — всплеснула руками Гориня. — На-ка вот, хлеба тебе ещё, и можешь забирать телегу. Собери потом всю посуду! А то мороки её прячут, и она мхом покрывается.
— Василиса, а ты что, сама за пленницами ходишь? — спросил удивлённо Иван.
— Да, мороков-то нет почти, а у Кривеля и Шаркуня поважнее дела есть, — ответила я, поправляя тарелки на тележке. Она была невысокой, с деревянными сплошными колёсами, и здорово помогала относить сразу все порции вниз. — Можно было кикимор попросить, только и у них дел по горло. Да и неудобно как-то к царевнам — кикимор. Я уж лучше сама.
— Так помочь, может? — с готовностью вскочил Иван.
— Сиди уже, — шикнула на него Гориня. — Ешь! Василиса одна управится, не впервой.
Я действительно могла справиться сама. Мне нравилось внизу, среди запутанных коридоров, дымящих факелов и тёплого камня. Раньше здесь сновали мороки и разносились голоса из караульных, теперь же в темницах было тихо и спокойно.
Марья сидела в углу на лавке, прямая, как свеча. Она не встала мне навстречу, не взяла еду. Только смотрела на меня с тем особенным выражением, которое говорило громче любых слов. Но в тот день у меня и так было много и забот, и волнений, поэтому обиды Марьи меня не трогали.
— Златослава вернулась, — сказала я, прежде чем уйти. — В виде умертвия. С косой. Сражалась против Кощея.
Марья пошевелилась, будто очнулась наконец от долгого сна. В глазах её читались удивление и страх, но губы хранили след улыбки.
— Что ж, — сказала она спокойно. — То не удивительно. Кощей столько зла ей причинил. Надеюсь, она билась достойно. За всех нас.
— Нет, — ответила я резче, чем хотела, и поняла вдруг, что говорю Кощеевыми словами. Защищаю его, его правила и порядок. — Златослава сражалась не за вас, а за Лешего. И Кощей убил её.
Спокойствие Марьи дрогнуло, большие серые глаза наполнились слезами, и я вздохнула. Меньше всего мне хотелось, чтобы в этом тереме ещё кто-то страдал.
— Душа её свободна, — добавила я. — Она не останется здесь.
Марья кивнула и подняла лицо к окошку, из которого лился блеклый свет ноябрьского дня.
— Это хорошо, — сказала она. — Значит, не зря.
Я вышла из темницы, и только за решёткой позволила себе выдохнуть. Пальцы дрожали.
— … так то ж даже не царевна уже была! — воскликнул Иван.
Я остановилась у самого прохода в кухни, но дальше не пошла. Иван ел пирожки, запивая их компотом, а напротив сидела Гориня, сжимая в руках тряпку.
— Так я тебе о чём и говорю, — отвечала она и тронула Ивана за руку. — А Василиса обиду затаила смертельную. По всему терему от него прячется, глаза воротит, говорить про Кощея ничего не хочет. А как задумается, такая тоска на чело находит, хоть вой, хоть по щекам её хлестай.
— Да ладно, Кощей — мужик взрослый, чай разберётся, — добродушно протянул Иван.
Гориня хлопнула рукой по столу.
— Так он тоже хорош! — она понизила тон. — Заперся где-то в тереме и носу не кажет. Мы уж тут сами порядок наводим, как умеем.
Я потёрла грудь, где совсем недавно висел проклятый камень, а теперь всё ныло и тянуло. Позволила себе несколько секунд печали, а потом выдохнула, расправила плечи и ступила в кухню, нарочито громыхая тележкой.
— Сплетничаете?
— Не таи обиды только, Василиса, — широко улыбнулся Иван. Улыбка у него была доброй. — Гориня просто рассказывает, как дела у вас.
Я вздохнула.
— Ты вот возьми и меня спроси.
— Так ты не рассказываешь ничего, — добавила Гориня с хитрым видом и поднялась, чтобы принять у меня грязные миски. — Ходишь, только рычишь на всех.
— Гориня, я всё-таки старший менеджер, я не рычу, — поправила я её. — Я делаю конструктивные замечания.
— Как скажешь, свет мой, как скажешь.
— Пообедал? — спросила я у Ивана, и тот кивнул с набитым пирожками ртом. — Не могу больше по этим пустым коридорам одна таскаться. А тем временем лешьи мороки копьями нам окна побили. Поможешь? Надо бы стёкла заменить.
И мы меняли окна, а потом жгли морочьи копья, и поправляли ворота, а в перерывах сидели на крыльце и пили горячий сбитень. Иван, узнав, что я знаю его историю, рассказал мне и о жене своей, и о том, как он в лес сбежал, и о том, как Баба Яга всё его в навь отправить хотела. Не признавала ведьма, что он добровольно в Тёмном лесу жить остался. Рядом с Иваном даже сбитень казался вкуснее. Когда он улыбался, лицо его покрывали крупные глубокие морщины, как у человека, который много видел. А когда он играл с Волком и трепал его по шее, походил больше на мальчишку, нежели на беглого королевича.
Уже вечером, когда Серый Волк догрызал кость, а Иван засобирался домой, он спросил негромко:
— И всё же, что стряслось?
Как было ему объяснить всё то отвращение, которое я испытала в Тёмном лесу? Ужас от нападения мороков? Горечь ягоды, что растворяла на моём языке чужую волю? И намерение, с которым Кощей повторил всё то же самое с другой женщиной, глядя мне в глаза, не отворачиваясь сам и не позволяя отвернуться мне. Он заставил меня вглядеться в свою бездну, и теперь я отчаянно пыталась найти хоть какое-то равновесие между ней и своей человечностью.
Но Ивану всего этого я не могла объяснить. Даже если бы я нашла подходящие слова, он бы не понял. Поэтому я дала ему ту версию, в которую он мог бы поверить:
— Я просто чувствую себя виноватой в смерти Златославы. Это, знаешь ли, непросто.
Иван вздохнул, привлёк меня к себе, и мы так долго стояли, немного покачиваясь из стороны в сторону. Он был большим и тёплым, и я могла спрятаться у него на груди от всего мира, а меня тянуло обратно, к черноте и холоду. Мы разошлись только тогда, когда Серый Волк расправился со своей костью и мягко боднул нас в бок.
— Кощей у окна стоит, — прорычал он. — Нехорошо как-то.
Мы согласились, что нехорошо, но сколько бы я ни вглядывалась в светящиеся окна, не заметила ни в одном движения. Иван попрощался, и они с Волком отправились домой, а я вернулась в терем одна.
Моего обоняния коснулся тонкий цветочный аромат, такой чужой в пропахшем дымом и деревом тереме. Против воли я сбавила шаг и заглянула в одну из горниц. Она была слабо освещена оплывшими сальными свечами, и в их янтарном сиянии сидел Ляньгуан. Под колени он постелил подушки в весёлый цветочек, который так не вязался с его торжественным видом, а столик для чаепития ему заменяли доски, установленные на два низких чурбана. Впрочем, Змея это ничуть не смущало. Вид он имел спокойный и важный, словно находился на террасе посреди своих Туманных гор, а не в полутёмной горнице.
— Василиса, — негромко позвал он, не поворачивая головы. — Не составишь мне компанию? Чай приобретает особый смысл, когда делишь его с другом.
Я растерялась, будто меня застали на месте преступления. Огляделась, не видит ли меня кто-то, попыталась найти причину отказаться и наконец промямлила:
— Нет, знаете, я лучше пойду. Не буду мешать.
Ляньгуан медленно повернулся ко мне, губы его тронула лёгкая улыбка.
— Это не проверка, сяо гунян. И не ловушка. Завтра на рассвете я ухожу и хотел бы провести последние часы в твоей компании.
Новость эта отозвалась глубокой грустью. Как так случилось, что я привязалась к старому неторопливому Змею?
— Тогда, может, вы позовёте Кощея?
Ляньгуан потянулся за чайником, изящно придерживая просторный рукав ханьфу, и слил первую воду. Над нефритовой лягушкой заклубился полупрозрачный пар.
— Мы обговорили всё, что требовало нашего внимания. На прочее же не хватит всего времени мира. Ну же, сяо гунян, скрасишь мой вечер?
Я ещё раз огляделась, но на этот раз ни один морок не спешил мне на помощь. Впрочем, в этом не было никакой надобности: я больше не чувствовала опасности от Змея, только бесконечное мягкое спокойствие. Поэтому я прошла в горницу, пропахшую кисловато-сладким ароматом неизвестных мне цветов, и уселась по-турецки напротив него на подушки, подоткнув подол сарафана. Ляньгуан внимательно проследил за мной, усмехнулся, но ничего не сказал. Он долил горячей воды в чайник и, легко проведя крышечкой по горлышку, опустил её на место, запечатывая пар внутри.
— У этого чая тоже есть красивое название? — спросила я, когда молчание стало слишком плотным.
— Конечно, сяо гунян. Этот чай называется Гуйюань ча — «Возвращение к истоку», — Ляньгуан коснулся подушечками пальцев головы нефритовой лягушки. — Возвращение к простоте, к изначальному. Этот чай приносит успокоение душе.
Передо мной появилась пиалка, внутри которой плавали полупрозрачные акварельные карпы, и в её стенки ударилась бледно-зелёная струйка ароматного чая. Последовав примеру Ляньгуана, я поднесла чашку к лицу, вдохнула аромат и только потом сделала небольшой глоток. Чай оказался с плотным вкусом и лёгкими фруктовыми нотами. Он горячей волной прокатился по языку и нёбу и быстро согрел изнутри.
— Кто вы такой, Ляньгуан? — тихо спросила я. Голова немного кружилась от запахов и тишины, а ещё от ощущения непривычной лёгкости, словно я оставила гору забот за порогом.
— Просто древний змей, — ответил тот, с улыбкой щурясь от удовольствия.
— Я не это имею в виду, вы же знаете, — отозвалась я с укором. — Кто вы Кощею?
Он помедлил, смакуя очередной глоток чая. Его чашка вернулась на стол с тихим стуком.
— Это старая и скучная история, — сказал он. — Давай я лучше расскажу тебе сказку.
Разочарование кольнуло меня, но спорить я не стала. Сказка так сказка. Возможно, так даже лучше.
* * *
На востоке отсюда, за девятью хребтами, где горные пики уходят в небо, а туманы стелются по ущельям, словно шёлк небожителей, жил Белый Змей. Был он так стар, что даже ветра считали его своим предком. Жил он в уединении, пил чай из листьев, что собирал сам, и слушал, как растёт бамбук.
Однажды, бродя по границе миров, где живое касается мёртвого, а мёртвое ещё помнит тепло, Белый Змей нашёл Волка. Тот лежал в ловушке, что смертные ставили на бессмертных. Волк был молод, но глаз его уже коснулось проклятие, и они смотрели сквозь Змея и горы. Шерсть его, когда-то, должно быть, тёмная, как ночное небо, теперь свалялась в колтуны, пропитанные пеплом. Из пасти с рыком вырывался морозный пар. Он скалил клыки, но выбраться из ловушки не мог — сил не осталось.
И сказал тогда Змей:
— Ты злой, — и это было не вопросом, а наблюдением, сродни наблюдению, что зашло солнце или идёт дождь.
Волк оскалился сильнее. Лёд пополз по камням вокруг него.
— Я научу тебя не быть злым, — сказал Змей. — Потому что злость убивает быстрее, чем яд.
Тогда он разрезал путы. Волк попытался встать, рухнул, попытался снова. Змей ждал — это он умел лучше всего. Волк поднялся и пошёл за ним.
Так Волк поселился в доме Змея. Первое время он не разговаривал, только сидел на террасе и смотрел на запад, туда, где за горами остался его лес. Змей не мешал. Он заваривал чай, ставил пиалу перед Волком, и они молчали. Час, два, день. Месяц. Волк не пил чай. Чай остывал, Змей выливал его и заваривал новый.
— Почему ты так терпелив? — спросил Волк однажды. Голос его был хриплым, как ветер в расщелине.
— Я бессмертен, — ответил Змей. — У меня много времени, чтобы ждать.
Волк фыркнул, но опустил морду в пиалу.
Змей учил его смотреть на луну.
Не оценивать, не сравнивать, не желать — просто сидеть и смотреть. Видеть, как свет ложится на камни, как движутся тени по саду, как дышит мир. Волк сначала выл на луну, потом стал смотреть. Сначала с недоверием, потом с любопытством, потом — впервые за много лет — с ощущением покоя.
Змей играл ему на цине. Струны звенели, как вода в горном ручье, тогда Волк закрывал глаза, и ему казалось, что внутри него что-то меняется.
— Что это? — спросил Волк, когда музыка стихла.
— Это называется бэйэрбушан — «печаль, которая не убивает», — ответил Змей. — Ты можешь носить её в себе и не умереть.
Змей учил его каллиграфии. Волк трогал кисть неуклюжими, обожжёнными лапами, и тушь ложилась криво, рвано, как следы зверя на снегу.
— Не дави, — говорил Змей. — Дыши. Каждая линия — это твой выдох.
Волк пробовал снова и снова. Бумага кончалась, Змей приносил новую. И однажды иероглиф «путь» получился ровным, плавным, почти живым.
— Хорошо, — сказал тогда Змей. — Теперь ты знаешь, что даже зверь может оставить след, не раня.
Волк посмотрел на свои лапы и когти, перепачканные благословенными чернилами.
— Я всё равно раню, — тихо сказал он.
Змей учил его языкам. Наречию облаков, говору камней, шёпоту ветра. Языку людей, демонов и богов и тем языкам, на которых рассказывали легенды, а потом они исчезали. Волк слушал, запоминал, впитывал.
— Зачем мне столько? — спросил он однажды. — Мой лес говорит на одном языке — на языке крови и холода.
— Чтобы понимать, — ответил Змей. — Когда ты понимаешь, перестаёшь бояться. А когда не боишься, ты не убиваешь просто так.
Волк усмехнулся почти весело.
Так прошло много лет. Сколько, Волк не считал, а Змей и подавно. В Туманных горах, где стелется шёлк небожителей, время течёт иначе, медленно, как мёд по стенкам кувшина.
Но однажды утром Волк проснулся и понял, что больше не слышит лес. Тот лес, что остался за горами, за веками, за преданиями и сказками он не слышал его зова. Возможно, Волк испугался, потому что без этого зова он не знал, кто он.
— Я должен вернуться, — сказал тогда Волк.
Змей не удивился. Он вообще редко удивлялся. Только посмотрел на Волка долгим, тёплым взглядом.
— Останься, — попросил он. Всего один раз. — Ещё на одну луну.
Волк покачал белой головой.
— Там мой лес. Мой долг. Мои тени. Я не могу…
— Я знаю, — перебил Змей. И больше не просил.
Он собрал Волку узел: немного чая, немного риса, свиток с иероглифом «путь», что Волк написал сам.
— Ты всегда можешь вернуться, — сказал Змей.
Волк хотел что-то сказать, но слова всегда казались ему грубыми, как камни на дне ущелья. Вместо этого он просто склонил голову так, как кланяются братьям, как кланяются учителям, как кланяются тем, кого никогда не забудут.
И ушёл.
Змей остался один. Он заварил чай, поставил вторую пиалу, как делал всегда. Посидел, глядя на луну. Потом вылил остывший чай, убрал пиалу в шкаф.
Он не доставал её долгие, долгие годы.
Время шло. Горы стояли. Туманы стелились по ущельям. Змей пил чай, слушал, как растёт бамбук в саду и иногда смотрел на запад, туда, где за хребтами жил Волк.
Змей ждал. В конце концов, это единственное, что он по-настоящему умел. Змей знал: однажды, когда Волк устанет быть злым, дорога приведёт его обратно.
* * *
Чай остыл, и Ляньгуан вылил его. И тут же заварил новый.
Я застыла, не в силах пошевелиться, хотя ноги затекли и покрылись сеточкой уколов. Грудь залило ощущение щемящей грусти, такой, от которой не вздохнёшь и не избавишься, потому что было в ней что-то глубоко прекрасное. Я смотрела, как Ляньгуан с нежностью заваривает тонко скрученные листочки, и видела его тысячу лет назад, и за спиной у него вздымались столбы гор, и кудрявые облака цеплялись за их верхушки.
— Значит, тем, кто он такой, Кощей обязан тебе? — прошептала я, не замечая, как наконец перешла на «ты». — Всеми своими коллекциями, и любовью к искусству, и дружбой с демонами?
— Это всего лишь сказка, сяо гунян, — ответил Ляньгуан с улыбкой.
— И всё-таки в любой сказке есть правда, — я приняла протянутую мне пиалу — из рук в руки. — Какая правда в этой?
Ляньгуан ответил не сразу. Долго, очень долго мы пили чай в тишине, насыщаясь его плотным вкусом, и он дарил успокоение. Но когда он заговорил, голос его звучал едва слышно, как ветер в листве:
— Правда в том, что даже Змей не способен научить Волка всему.