Глава 31
Солнце, которое еще утром казалось благословением, исчезло за какие-то секунды и налетел такой ветер, что подол платья из вечно стоящего колом сатина начал облегать ноги.
Я шла по направлению к Градской больнице, и в голове, словно заезженная пластинка, прокручивались слова Алексея об Обольском. Последний мальчик. Последний ли он в этой жуткой картине, которую кто-то усердно рисовал на холсте Петербурга?
Лука материализовался рядом со мной прямо у ворот больницы. Он выглядел... помятым. Его обычный лоск куда-то исчез, глаза горели лихорадочным, голодным блеском.
— Ты отправила меня к этому ничтожному человечишке, Анна, — прошипел он, едва поспевая за моим быстрым шагом. — Ты хоть представляешь, как это унизительно? Стоять за спиной у человека, который мечтает не о величии, а о том, чтобы его стежки были ровнее, чем у соседа? Его страхи пахнут дешевым мылом и старым потом. Тьфу!
— Зато это честный страх, Лука, — отрезала я, не глядя на него. — И ты исполнишь то, что я велела. Если он виновен — он должен начать видеть свои грехи в каждом зеркале. А сейчас замолчи. Мне нужно очаровать одного очень рассерженного отца.
Внутри больницы, кажется, время замирало. И я теперь уверена уже была, что место это куда хуже прозекторской, потому что болезнь источает фон, как радиация, и ты постоянно находишься под воздействием страшащихся смерти людей.
Я быстро переоделась в платье сестры, спрятав изумрудный бархат под суровым серым полотном. Мой «крючок» на поясе привычно холодил кожу сквозь ткань. Палата, как и все закрытое крыло была окутана тишиной, которую нарушало лишь тяжелое, свистящее, но все больше и больше подстраивающееся под остальные вдохи, дыхание мальчика на кровати и мерный стук трости о пол.
У окна стоял человек. Его фигура, затянутая в дорогой сюртук, казалась чужеродной в этих обшарпанных стенах. Он не просто стоял — он занимал собой всё пространство, излучая ярость и власть, которая здесь была абсолютно бесполезна. Я подошла тихими шагами, неся поднос с каплями, которые доктор Венчицкий прописывал всем «спящим».
— Господин Обольский? — мой голос был тихим, полным того самого профессионального сочувствия, которому я научилась еще в той, первой жизни. — Я сестра Анна. Доктор просил меня присмотреть за вашим сыном, пока он занят консилиумом.
Он резко обернулся. Лицо его было серым, глаза — красными от бессонницы.
— Присмотреть? — он почти выплюнул это слово. — Вы все только и делаете, что присматриваете! А мальчик гаснет! Те идиоты из управления спрашивают меня о врагах, о деньгах... Как будто это может вернуть ему жизнь!
Я поставила поднос на тумбочку и коснулась лба мальчика. Кожа была сухой и горячей, но под ней... под ней я почувствовала ту самую вибрацию, которую уже знала.
— Они ищут зацепки, — мягко сказала я, глядя Обольскому прямо в глаза. — Иногда они скрываются в самых мелких деталях. В чем-то, что казалось обычным, но вдруг изменилось. Думаю, вам тяжело с ними говорить, ведь и вы сами занимаете похожую должность. И для вас лично мелочи тоже ничего не значат.
— Что… что вы несете, барышня? — мужчина сначала запнулся, а потом повысил голос, но я видела, что он понял, о чем я.
— Я почти монахиня в этих стенах, — присев на табурет, где до меня, видимо сидел гость, я повернулась к его сыну и принялась рассматривать его лицо. — И мне, как личному дневнику, вы можете поведать что-то… что-то вас удивившее, а может, что-то показавшееся неправильным, или даже невозможным. Мне – можно. Тогда, вероятно, вам станет легче, и совсем с мизерной долей вероятности, но легче станет ему, — я указала на мальчика. Он был не похож на отца, и явно не вымахал бы в почти двухметрового бравого господина. Полный, рыхлый, ростом, может, чуть боле метра шестидесяти. Но отец его любил и дорожил им. Единственный сын?
— Я вас не понимаю. То есть… что вы хотите услышать от меня? — на его лице и в голосе появились неуверенности и надежда. Я знала, как действует размеренный, чуть психоделический темп разговора чуть пониженным голосом. Люди прислушиваются к нему, замирают, вникая в суть.
— Мне посчастливилось познакомиться с одним из следователей. Алексеем Петровичем…
— Добролюбовым? — уточнил Обольский, к слову, так и не представившийся, как и я.
— Д-да, — протянула я, понимая, что не слышала еще ни разу фамилию офицера, с которым столько времени уже общаюсь. И за долю секунды в голове пронеслось, что фамилии у нас с ним настолько противоположны: лихо и добро. — Он не спит ночами, можно сказать, роет землю, чтобы хоть чуточку продвинуться в… понимании этого случая.
— Но… при чем здесь жандармерия? — «клиент» начал выходить из-под моего обаяния, замешанного на психоделике, и я поспешила вернуть его обратно.
— Думаю, что болезнь – это лишь… результат, а не причина. Понимаете? — для пущего эффекта я осмотрелась, словно кто-то должен был появиться. — Вам же не сложно подумать и отметить что-то… такое, чего раньше не замечали…
Я даже было подумала, что Лука, заскучавший без своего портного, выступающего теперь для него мороженым, которое хотелось бы съесть, а разрешают только лизнуть раз в день, удалился. Но тот молча сидел на подоконнике и смотрел на меня с уважением. Впервые, наверное, его лицо выражало внимание и обостренное понимание.
Обольский замер. Его ярость за мгновение сменилась растерянностью.
— Книга... — пробормотал он, опускаясь на стул. — Старая такая, огромная. Кожаный переплет, пахнет... как будто ее достали из тряпок. Я мельком видел ее у сына в комнате за пару дней до того, как он слег.
Я почувствовала, как Лука за моей спиной подобрался. Его присутствие стало ледяным.
— Что, кроме ее вида в ней было странного? — спросила я, стараясь, чтобы мой голос не дрогнул.
— Буквы, — Обольский потер лицо ладонями. — Я не последний человек в этой империи, я знаю языки. Но это... это были не буквы. Какие-то ломаные знаки, значки, которые…
— Двигались, как жуки, — прошептал Лука за моей спиной.
— … двигались, что ли… Ну, знаете, у меня много работы, да еще единственный сын слег, жена давно упокоилась, и за ним присматривала моя сеста…. — быстро затараторил Обольский, словно боясь, что, если промолчит, потом не скажет, а «это» и окажется самым важным для выздоровления единственного ребенка. —Я хотел забрать ее, отругать его за то, что таскает в дом всякую дрянь от букинистов... Но отвлекся. Работа, дела... А когда он вовсе слег, и я, сидя в его комнате осмотрелся, чтобы найти ее — ее не было.
— Может, слуги прибрали? — осторожно спросила я.
— Я перерыл весь дом! — он вдруг сорвался на крик, и я увидела, как в углу палаты дрогнула тень — Лука едва сдерживался от нетерпения, но не перебивал.
— Ее нет! Сын с того момента не выходил из дома, он не мог ее вынести. Она просто... испарилась. А на следующий день он перестал говорить.
— Спроси его, спроси, было ли похоже, что мальчик ее читает и все понимает? — теперь за моей спиной тараторил Лука.
Я передала вопрос и Обольский поднял на меня испуганный взгляд.
— Я-аа, знаете… откуда вы это знаете? Кто вы? Почему вы это знаете? — мужчина задавал мне совершенно правильные вопросы, и в этот момент я сделала вывод, что он, вероятнее всего, станет самым лучшим, а может и единственным моим помощником в этом деле.
— Теперь вы перестанете относиться ко мне как к странной женщине? Я тоже хочу, чтобы эти дети жили, чтобы были счастливы и родили вам наследников. Меня зовут Анна Львовна. Я написала вам свой адрес, а вы напишите мне ваш, — я протянула лист, вырванный из блокнота и блокнот с карандашом. Он принял их и к моей радости, что-то быстро начал писать мелким, забористым почерком. — Я попрошу вас никому не рассказывать о книге. Вы этого и не делали, потому что понимаете, что вас посчитают…
— Да, понимаю, но, когда вспоминаю ее, у меня по спине, будто пробегают эти самые буквы, - Обольский выдохнул и протянул было руку, но одернул себя и представился без рукопожатий, — Николай Феофанович Обольский!
Я вышла из палаты, чувствуя, как внутри всё сжимается. Книга. Книга с «живыми» буквами.
— О, нас ждет нечто совершенно удивительное. Вернее, не только нас, Анна, — Бес кружился вокруг меня, его глаза теперь сияли не голодом, а азартом. — Ломаные буквы, которые шевелятся... Это не просто букинистическая редкость. Это «Сосуд». Древняя мерзость.