Линия иной судьбы · Глава 15

Глава 15

Февральский Владивосток удивил нас. После лютых сибирских морозов здесь казалось невероятно тепло. Пахло морем и солью. Местные матросы щеголяли по Светланской улице в одних бушлатах.

Встретили нас очень хорошо. Мама первым делом отправилась в КрайОНО — вставать на учет и устраиваться на работу. Оттуда она вернулась сияющая: нам выделили подъемные — около двух тысяч рублей, и дали талон в Дом приезжих.

Мы прожили в нём четыре дня. После трех недель вагонного ада это место показалось нам раем: кровати были опрятные, простыни — белые. Посреди комнаты стоял большой стол, на котором всегда дымился чайник. За свежим кипятком бегать далеко не приходилось — в коридоре исправно гудел огромный медный титан. Хлеб давали на удивление хороший, и, что самое главное, по карточкам нам выдавали полную, честную порцию.

Там же, по талонам КрайОНО, матери выдали ордера на одежду для нас с Павлом. Нам достались две пары крепких ботинок, а мне много вещей из американских подарков. Сердобольные союзники присылали тогда через океан поношенную одежду для пострадавшего от войны советского народа. В итоге у меня образовался целый «заграничный» гардероб. Особенной гордостью стали ярко-красная вязаная кофта и какая-то длинная плотная вещь на теплой подстежке. Возможно, это был домашний халат для подростка, но я носил его на улицу вместо пальто.

Бедная мама Нина, как же ей, измученной войной, хотелось наконец-то красиво одеться! Получив на руки подъемные деньги, она не удержалась. Прямо у вокзала у какого-то матроса с рук купила настоящее японское кимоно — невероятно красивое и совершенно бесполезное в нашей новой жизни. Оно было соткано из тяжёлого белого шёлка удивительной выделки. По ткани шли огромные алые круги — символы восходящего солнца, поверх которых серебряной парчовой нитью были вышиты речные извилины и камыши. Кимоно было с одного угла чуть испачкано, и при первой же попытке постирать ткань алые круги потекли, безвозвратно испачкав благородный белый шелк грязными розовыми разводами.

Смотря на эти расплывающиеся по шелку багровые пятна, я вдруг почувствовал, как по спине пробежал холодный озноб. Память подкинула страшную картину. Всего полгода назад, в августе сорок пятого, точно такие же алые круги на японских картах превратились в пылающий ад. Хиросима. Нагасаки.

В СССР об этом почти не говорили. Газета «Правда» в августе 1945 года опубликовала новость об атомной бомбе на третьей полосе, мелким шрифтом. Похоже, Сталин сознательно приказал не раздувать панику и делать вид, что «супероружие» капиталистов — это просто сильная бомба, не способная выиграть войну.

Люди, измученные войной, вообще не обратили внимания на новое американское оружие — мало ли городов было стерто с лица земли за эти годы? Да и Японская война для местных ассоциировалась с победным штурмом Маньчжурии и возвращением Порт-Артура, а не с далекими вспышками за океаном.

Местные учителя, приходившие в КрайОНО, шёпотом передавали друг другу самые дикие новости о Японии. Говорили, что в пригородах Владивостока по ночам орудуют японские диверсанты-смертники, якобы пытавшиеся отравить городские водохранилища. Шептались о секретных эшелонах с маньчжурским золотом и о том, что американские крейсеры уже стоят на рейде в открытом море, готовясь к новой войне.

Пока решался вопрос о мамином назначении, мы жили как в раю. Наш учебный год окончательно летел наперекосяк, но нас с Павлом это мало волновало. Мы без конца бегали в кинотеатр «Уссури» на Светланской. Новые советские картины до Дальнего Востока ещё физически не добрались, поэтому крутили старое военное кино и американские трофеи. Мы дважды пересмотрели «Пятнадцатилетнего капитана». Пашка, замирая, следил за Диком Сендом, явно примеряя его долю на себя — ведь ему тоже пришлось резко повзрослеть за эти годы.

На вечерних сеансах вновь крутили довоенных «Детей капитана Гранта». Мальчишки штурмовали кассы. В холодном послевоенном Владивостоке головокружительные морские приключения казались глотком совершенно иной, далёкой свободы.

Из бухты Золотой Рог тянуло удивительным, по-весеннему влажным и ласковым ветром. Казалось, словно мы снова очутились в Махачкале.

На исходе недели мама получила распределение в далекое лесное село Чугуевка. Настоящая чёртова глушь, километрах в трехстах от ближайшей железнодорожной станции. И мы поехали на новое место.

Едва наш полуторный грузовик отъехал от отогретых морем берегов залива Петра Великого и взял курс на север, вглубь материка, погодная благодать кончилась. Будто кто-то щёлкнул выключателем: морская сырость мгновенно вымерзла, и подступил лютый, собачий, пробирающий до самых костей холод.

Мы с Пашкой сидели в открытом кузове, поверх американских обносков замотанные в тяжёлые шерстяные одеяла по самые носы. Вокруг нас плотной стеной смыкалась первозданная уссурийская тайга. Огромные, укутанные вековыми шапками снега кедры стояли как безмолвные стражи. Красотища была неописуемая, дикая, но этот леденящий, звенящий мороз не давал дышать, напоминая, что настоящая Сибирь никуда не исчезла.

Ещё во Владивостоке КрайОНО отстукало в Чугуевку официальную телеграмму: «Встречайте специалиста». Рассчитав время, директор школы выслал нам навстречу к дорожной развилке целый обоз — три запряжённых лошадьми упряжки с санями. Но мы с ними разминулись: наш грузовик проскочил опасный перевал быстрее, чем ожидали.

В Чугуевку мы приехали поздно ночью, замерзшие и едва живые. Разыскали дом директора школы. Это был пожилой мужчина, который без лишних слов, по-таежному гостеприимно предложил нам на первых порах пожить у него.

В доме имелись две небольшие комнатки. После ледяного кузова полуторки здесь было удивительно, блаженно тепло; пахло печным уютом, сохнущими пеленками и младенцем — крохотный малыш тихо посапывал в подвесной люльке. Жена директора оказалась совсем девчонкой, лет двадцати пяти, и работала в той же школе обычной уборщицей. Для сурового послевоенного Приморья в такой разнице возрастов не было ничего странного: одинокой девчонке в этих краях без мужского плеча сложно, а женщин здесь не хватало отчаянно.

Это я заметил ещё во Владивостоке. На маму — подтянутую, энергичную, несмотря на заношенное пальто, мужчины оборачивались повсюду. На Светланской морские офицеры картинно отдавали ей честь, а в Доме приезжих какой-то тыловой майор пытался навязаться в кавалеры, суля дефицитные продуктовые ордера. Мама строго осаживала их своим фирменным взглядом, а Пашка хмурил брови и сжимал кулаки, молча напоминая окружающим, что у этой женщины есть защитники.

На новом месте я проснулся от того, что у меня замерз кончик носа. Вставало солнце. Сквозь морозные узоры на окнах директорской хаты пробивался резкий, ослепительно белый свет. Тихо, чтобы не разбудить спящего на полу Пашку, я встал и подошёл к окну.

За стеклом открылась настоящая, глухая, первобытная Азия. Чугуевка утопала в сугробах по самые крыши. Над деревянными избами, петляя между заснеженными кронами исполинских кедров, ровными столбами уходил в бледно-голубое небо сизый дым — деревня просыпалась и топила печи. Пахло морозной свежестью и горьковатой березовой гарью. Тишина стояла звенящая, нарушаемая лишь далеким, ленивым тявканьем собак да глухим стуком топора где-то на окраине.

В своей прошлой жизни, начитавшись фантастики, я наивно думал: попади я в прошлое — переверну мир. Пенициллин, транзисторы, промежуточный патрон… Какое там!

Реальность жестоко щелкнула меня по носу. Кому я, девятилетний заморыш в американской кофте, буду предлагать свои «великие идеи»? Местному участковому? Председателю сельпо? Да меня в дурдом закроют раньше, чем я успею произнести слово «полупроводник». А главное — из чего тут изобретать?

В этой глуши гвозди дефицит, а керосин для ламп выдают строго по норме. Какое уж тут прогрессорство, когда вся экономика страны держится на распределении хлеба по карточкам, а за попытку провернуть какое-нибудь «выгодное дельце» или продать что-то на рынке маму тут же вышвырнут из школы, а меня определят в детский приемник за спекуляцию.

Пришлось признать: все свои грандиозные планы по спасению человечества и обогащению семьи придётся отложить до лучших времен. Лет на десять пока не вырасту, не получу паспорт и не вырвусь из этой таежной глуши в университет. А сейчас моя главная задача — просто помочь семье не протянуть ноги.

Дверь скрипнула. Из соседней комнаты, кутаясь в шаль, вышла молодая жена директора. Она несла пустой медный таз.

— Проснулся, пострел? — негромко, по-доброму спросила она. — Помог бы мне, Валя. Наноси воды из колодца, пока ваши спят.

— Конечно, тетя Надя, сейчас, — покорно отозвался я, натягивая ботинки.

Великий изобретатель и спаситель цивилизации Валентин вздохнул, взял ведра и отправился совершать свой не совсем «прогрессорский» подвиг — добывать воду из обледенелого таежного сруба.

В школу меня отправили сразу, буквально на следующий день, а Павел наотрез отказался и заупрямился. Свидетельство об окончании семилетки у него было, учебный год все равно катился под уклон. Он страшно стеснялся идти в незнакомый класс, не хотел перед местными ребятами у доски мычать и плохо отвечать. Это мне было без разницы, в какой класс. Я бы и в десятом без проблем отучился.

Наверное… Ну восьмой точно для меня не был бы трудным.

Мама вздохнула, но давить на Пашку не стала. Решили, что он побудет до лета дома, подтянет предметы, а осенью поедет во Владивосток поступать в техникум на геолога.

Школа в Чугуевке встретила меня убойным запахом махорки, печного дыма и сырых фуфаек. Коридор наполовину был забит дровами.

Моё появление в классе произвело эффект разорвавшейся бомбы. Пришёл-то я в своей модной, ярко-красной американской кофте, в новых ботинках и весь такой из себя аккуратный, чистенький, бабушкой подстриженный. Класс притих. Местные пацаны — все как один в серых заношенных ватниках, перешитых отцовских шинелях и стоптанных ичигах — уставились на меня как на чудище заморское.

— Гляди, франт какой приехал! В девчачьей кофте, — прокомментирвал с задней парты здоровый шкет.

Девчонки захихикали, а я, поймав на себе эти враждебные взгляды, мысленно выругался. Забыл, что «встречают по одежке»! Но сделав «морду тяпкой», спокойно сел на свободное место, не обращая внимания на шёпот детей.

После Украины в этой школе меня поразило наличие тетрадей. Настоящих, в плотных обложках, из шершавой сероватой бумаги. Последние три года мне за счастье было писать между строк на полях старых дореволюционных книг или на пожелтевших газетах, а тут настоящие тетради! Правда, их выдавали строго по одной штуке на месяц.

Обсудив мою персону, откровенной враждебности никто из учеников не проявил. Напротив, на первой же перемене возле меня столпились пацаны с расспросами.

— Валька, ты взаправду фашистские самолеты видел? Поезда они сильно бомбили? — поинтересовался тот крепкий пацан, первым оценивший мою кофту.

— Сильно, — ответил я, глядя в его веснушчатое лицо. — Видел, как падают бомбы. Как они свистят перед тем, как ударить в землю. Страшнее всего ночью в подвале, когда от каждого разрыва над головой сыплется сырая глина и кажется, что тебя прямо сейчас заживо похоронит.

Пацаны притихли, но в их глазах я прочитал не сочувствие, а разочарование и явное недоверие. Они-то ждали от меня героических историй, рассказов про подбитые танки и лихие атаки, какие крутили в кинотеатре. Мой приземлённый страх не вязался с их мальчишеским представлением о подвигах и войне. Они недоверчиво качали головами, переглядывались, словно я все это выдумал, чтобы просто набить себе цену.

Я и сам во всё это почти перестал верить. Прошло совсем немного времени, а бомбежки, голод и забитые беженцами вокзалы уже казались мне осколками чужой жизни. Потому загружать мальчишек ненужной информацией я не стал. Рассказал, как мы с Лёнькой ходили исследовать подбитую технику. Расписал подробно о пробоинах, о ржавеющих на нашей земле немецких «Тиграх» и прочей технике. Эти истории зашли лучше.

Через несколько дней маме выделили жилье, и мы съехали от директора. Чугуевка оказалась совсем небольшой — фактически одна длинная, утопающая в сугробах улица, вдоль которой тянулись добротные бревенчатые избы. Зато школа здесь была чудесная: большая, двухэтажная, пахнущая свежей стружкой и сосновой смолой. Хоть и деревянная, она высилась над селом как настоящий замок.

В первый день я не обратил внимание, что на школьной стене висела аккуратная вывеска. Но позже подошел поближе и прочитал: «В этой школе учился и провел детские годы знаменитый советский писатель А. А. Фадеев».

— Что, Валька, читаешь? — раздался за спиной звонкий девчачий голос. Это была Танька, дочка нового нашего соседа-лесоруба.

— Да вот, смотрю, в каких местах великие люди росли, — отозвался я.

— Скажешь тоже — великие! — фыркнула Танька. — У нас тут полдеревни с его отчимом-фельдшером знались. Обычный был пацан, из наших, чугуевских. Ты лучше скажи, вы на базар-то ходили? Там сегодня рыбу привезли, большую, розовую!

На местном колхозном базаре Чугуевка действительно изумила нашу семью до глубины души. После голодной и разоренной Украины, где ценилась каждая картофелина, здесь, несмотря на жестокий февральский мороз, можно было раздобыть настоящие сокровища. Картошку, правда, навалом в ведрах не держали — на стуже она вмиг превратилась бы в ледяные камни. Торговцы прятали её в глубине холщовых мешков, туго укутанных старыми войлочными накидками и сеном, под которые для тепла подкладывали нагретые печные кирпичи. Народ просто подходил, заглядывал под тулупы и спрашивал. Покупателям бережно показывали крупные клубни, и пересыпали в чужие мешки картофель стремительно, чтобы не застудить товар.

Баба Лиза, шурша в кармане новенькими купюрами из «подъемных», выплаченных маме в КрайОНО, последовала примеру местных. Торговаться особо не стала и отдала за ведро картошки пустяковые для нашего нынешнего кошелька пятьдесят рублей.

Главным же потрясением стало обилие огромной, жирной, серебристо-розовой осенней кеты. Её продавали прямо с телег и саней, замороженную до звона. Рыбины лежали твердые, как поленья, и отливали на ярком зимнем солнце чистым серебром. Бабушка купила две, заплатив восемьдесят рублей. В сравнении с мясом, которое на рынке стоило от шестидесяти до восьмидесяти рублей, рыба обошлась дёшево.

Нагрузив нас с Пашкой покупками, бабушка с довольным видом отправилась к нашему новому дому.

За ужином мы с мамой и Пашкой жадно уплетали сочные рыбные стейки, блаженно зажмуриваясь от сытости. И только баба Лиза не поддержала восторгов, аккуратно отодвинув тарелку и чинно вытерев губы полотенцем, вздохнула и вынесла вердикт:

— Рыба как рыба. Мясистая, конечно… Но наша каспийская сельдь всё равно вкуснее!

Мама устало улыбнулась в ответ. Мы понимали, что бабушка просто скучала по Каспию, но для нас, проделавших путь через всю страну, этот чугуевский ломоть сытной кеты был самым ярким доказательством того, что жизнь наконец-то поворачивает к лучшему.

Март принес затяжные, тяжёлые снегопады, и тайга вокруг Чугуевки окончательно превратилась в бескрайний белый океан. Чтобы не сидеть в четырех стенах, мы с Пашкой много ходили на лыжах. Лыжи у нас были одни на двоих — широкие, самодельные, подбитые камусом. Мы придумывали хитрый трюк: Пашка вдевал ноги в брезентовые петли, а я пристраивался сзади, становясь ему прямо на запятки и крепко обхватывая брата за пояс. В таком сцеплении мы лихо уходили на самую опушку тайги, которую местные называли Забокой.

Главной детской радостью в школе стали свежие номера журнала «Мурзилка», которые с опозданием на месяц привозили на почту. Там как раз печаталась сказка Корнея Чуковского про Бибигона. В классе заучивали звучные строчки про бесстрашного лилипута наизусть и распевали их на переменах как веселую песню.

Вся страна в те месяцы жила новостями из Европы — шёл Нюрнбергский процесс. По вечерам мы читали вслух сухие, страшные отчеты о суде над фашистскими палачами.

Весна, наконец, окончательно вступила в свои права. После Украины с её мёртвыми, чёрными от пожарищ пашнями и секущими лицо пыльными степями, на меня обрушилась первозданная таёжная красота. Буйно зацвела верба. Повсюду, прямо среди лесного валежника, распускались невиданные мной ранее дикие цветы: огромные лесные пионы и похожие на бокалы тюльпаны.

В один из дней с оглушительным треском распечаталась, сбросив ледовый панцирь, местная река Сандагоу. Сандага, как коротко величали её старожилы, поразила меня своей невероятной, хрустальной чистотой.

По Сандаге пошёл лесосплав. На это величественное зрелище можно было смотреть часами. Огромные, вековые брёвна с глухим рокотом неслись по течению, сшибаясь, вставая на дыбы на крутых поворотах и устремляясь дальше, к низовьям полноводной Улахэ и великой Уссури. Глядя на эту ревущую стальную мощь воды и дерева, я впервые по-настоящему осознал, в какую глухую, могучую и богатую до краев землю забросил нас послевоенный ветер. Здесь было тяжело, сурово, но у этой земли была колоссальная сила.

По-прежнему на переменах, у рассевшихся прямо на штабелях дров пацанов, я был главным источником историй. Школьники допытывались у меня, как оно там… на далёком западе. Приходилось рассказывать, порой откровенно сочиняя.

Местные пацаны, чей военный опыт ограничивался радио и чтением газет, слушали меня, затаив дыхание. Я со знанием дела расписывал им разницу между утробным воем немецкого бомбардировщика «Юнкерс» и свистом пикирующего «Мессершмитта». Рассказывал, как вжимался в теплую придорожную грязь, пока над головами с треском рвались снаряды, и как от взрывной волны из ушей шла кровь.

Смерть и страх я, конечно, дозировал, но дети хотели слушать о подвигах. Поэтому, пользуясь послезнанием, я лихо вплетал в свои рассказы сюжеты из будущих советских кинофильмов. Одноклассники готовы были слушать меня часами, пока я вдохновенно врал им, как в сорок третьем лично помогал нашему разведчику передавать по рации координаты вражеского штаба, путая следы в кустах у разрушенной железнодорожной насыпи. На меня смотрели как на героя.

В целом моя жизнь в теле четвероклассника стала сплошным притворством. Нет-нет, а случались со мной проколы, когда я показывал знания, которых не могло быть у простого ребёнка даже с учётом того, что его мама учительница. Труднее всего приходилось у доски.

В очередной раз на уроке географии Антонина Петровна вызвала меня:

— Валя, покажи-ка нам бассейн реки Амур и назови его главные притоки.

Я бодро подошел к доске, взял указку и уверенно ткнул в извилистую синюю нить на границе с Китаем.

— Река Амур, — начал я. — Образуется слиянием Шилки и Аргуни. Главные левые притоки: Зея и Бурея. Правый — Сунгари. Кстати, гидропотенциал Буреи недооценен, в будущем здесь обязательно построят каскад мощных гидроэлектростанций, что позволит запитать промышленность всего Хабаровского края.

В классе повисла тишина. Антонина Петровна опустила журнал. Её глаза за стеклами очков округлились. Серёга совершенно некультурно открыл рот, а я осекся.

— Промышленность… запитать? — переспросила Антонина Петровна, вглядываясь в меня. — Валя… откуда у тебя такие формулировки? Каскад электростанций?

Тут же я включил режим «наивного советского пионера».

— Так это… в журнале «Техника — молодёжи» читал, Антонина Петровна! — соврал я, не моргнув и глазом. — Там картинка была красивая: плотина, турбины крутятся, и товарищ Сталин на неё смотрит. Я и подумал — раз товарищ Сталин смотрит, значит, точно построят!

Антонина Петровна облегченно выдохнула и даже благосклонно улыбнулась. Вера в товарища Сталина объясняла всё.

— Ну, допустим, — наставительно произнесла она, выставляя в журнал жирную пятёрку. — Мечтать о великих стройках коммунизма — это похвально, Валентин. Но футурологией мы займёмся позже. Садись, пять.

Вернулся я на своё место под уважительный шепот Серёги: «Ну ты, Валька, и завернул… Про плотину-то знатно придумал, у меня аж дух перехватило». Я вытер выступивший на лбу холодный пот. На следующем уроке арифметики буду четверть часа делить в столбик два двузначных числа и делать вид, что это высшая математика.

С пацанами мы быстро стали не разлей вода. Серёга показал мне потайные места в Забоке, где лесная земляника росла так густо, что её можно было черпать горстями прямо в рот. Сладкая, пахнущая разогретой хвоей и солнцем, она мазала нам губы багровым соком. В такие минуты я радовался, что могу быть просто счастливым десятилетним мальчишкой, у которого впереди целое лето и целая жизнь.

В июне Чугуевка зашумела — подоспел первый послевоенный выпускной вечер десятого класса. Старшие девчонки и пацаны получали аттестаты.

Мы с Серёгой и другими школярами три дня без устали таскали из тайги охапки диких цветов, ветки цветущих кустарников, буквально завалив школьные коридоры. Деревянное двухэтажное здание школы благоухало так, что кружилась голова. Окна распахнули настежь, и этот дикий, пьянящий таежный аромат смешивался с прохладным вечерним воздухом.

Выпускники оделись празднично, но по-бедному, собирая наряды по всей деревне. Парни красовались в отглаженных отцовских гимнастерках со следами от споротых погон или в заношенных пиджаках с чужого плеча. Девчонки ухитрились перешить старые материнские юбки и довоенные отрезы ситца. На ногах у многих были простые парусиновые туфли, которые перед самым выходом натерли до ослепительной белизны зубным порошком.

Праздновали шумно, по-простому. Стулья и длинные столы стащили со всех классов в коридор. На них дымилась рассыпчатая вареная картошка, густо пересыпанная мелко рубленной таежной черемшой — первой после зимы живой зеленью. Рядом, на огромных железных противнях из школьной столовой, лежала запеченная розовая кета, которую отцы выпускников добыли ещё в осенний ход и сохранили в ледниках. На общих тарелках горками чернели тонкие, из пайков ломти ржаного хлеба.

Напитки были чисто таежными — местный пасечник выкатил для старшеклассников пару деревянных бочонков хмельной, ядреной медовухи на прошлогоднем липовом меду. Учителя делали вид, что не замечают, как вчерашние школьники, а ныне взрослые парни, наполняют кружки мутным, бьющим в голову зельем. Они заслужили право быть взрослыми. В войну эти парни пахали в тылу, заменяя ушедших на фронт отцов.

Танцев под патефон было мало — пластинки берегли. Пару раз прокрутили заезженную «Рио-Риту», да и убрали патефон. Зато песни под гармошку пели до самого рассвета. Начали со щемящего вальса «В лесу прифронтовом», под который девчонки украдкой вытирали глаза, вспоминая невернувшихся отцов и братьев. Под утро, когда медовуха окончательно разогрела кровь, над притихшей Чугуевкой тихо и согласно поплыла «Темная ночь». Пели слаженно, до хрипоты.

Начало лета принесло горькие новости. В июне умер Калинин. Узнав об этом из передовицы «Правды», мама тихо плакала у окна. Оказалось, в тридцатых годах ей доводилось видеть лично «всесоюзного старосту» на каком-то педагогическом съезде в Москве, и для неё он оставался олицетворением старой, ещё довоенной жизни.