Глава 22. О полезности здорового сна и в целом правильного образа жизни

Глава 22. О полезности здорового сна и в целом правильного образа жизни

Животные, рождающиеся зимой, могут лучше понять жизнь.

Из дневника пана Никуличева, посвятившего себя наблюдению за природой во всех явлениях ея.

…и до чего она дошла? Ах, если бы тетушка видела, сказала бы всенепременно, что знала: подобная жизнь не доведет до добра. Как низко пала Катарина, если, проснувшись в одной кровати с малознакомым мужчиной, не испытывает ни стыда, ни раскаяния.

И вообще, кажется, если не счастлива, то хотя бы довольна…

Выспалась вот.

— Закрыли, — Катарина старалась не думать о том, как выглядит. Скорее всего глупо и даже смешно, и была она премного благодарна, что князь не смеялся.

И вообще, лучше на деле сосредоточиться.

А то…

Смуглый.

И пахнет от него приятно, отнюдь не местными розами. Запах терпкий, мужской сугубо… и мысли лезут какие-то игривые… про хвост… и про то, не мешает ли хвост спать… и вообще не мешает ли, если не спать… и его же ночью придавить можно, тогда больно. Когда ногу отлежишь, то потом мурашки бегут или вот судорога, а потом мурашки… а с хвостом также?

— Зачем ему было рисковать? — князев хвост выскользнул из-под одеяла, чтобы раздраженно хлопнуть по ковру. — Как он мог быть уверен, что Кричковец не заговорит? Ему ведь грозила смертная казнь, без вариантов, а умирать никому не хочется.

— Торг?

А ведь он прав. И теперь кажется странным, почему Катарине самой не пришли в голову эти, в общем-то здравые мысли.

Кричковец действительно мог торговаться.

Предложи он сдать подельника и… и вместо смертной казни получил бы пожизненное заключение. А он ни словом, ни намеком даже… обо всем говорил охотно, особенно — об убийствах, каждое расписал в деталях, получая при том немалое удовольствие.

Он сам признался, что, рассказывая Катарине, вновь переживает те смерти.

Только с нею…

…молчаливый свидетель, как выразился Харольд.

— Яблока хочешь? — князь дотянулся до корзины с фруктами, и вытащив зеленое яблоко положил между собой и Катариной. — Допустим, это наш Учитель. А вот это — Кричковец.

Второе яблоко было поменьше.

— Ты…

Красное, чуть примятое с одного боку.

— Ты стала элементом игры. Именно поэтому тебе и отправили письмо с бабочкой… кстати, в бабочках есть смысл?

— Я искала среди коллекционеров, — призналась Катарина. — Сначала думала, что кто-то из них. А потом поняла…

— Слишком прямолинейно?

— Да. Если начать разбираться, то есть что-то похожее… бабочка и жертва… они красивы каждый по-своему, это я про бабочек, — на всякий случай уточнила Катарина и яблоко взяла, то, которое было учителем. Зеленое. Крепкое. Сладкое с виду.

Она с немалым наслаждением впилась в него зубами.

— Это как метафора. Я так полагаю, — говорить с набитым ртом нехорошо, но сейчас почему-то это не имело значения. — Каждая…

— Особенная…

— Именно…

…а остальные над ней смеялись. Даже когда дело открыли, даже когда стало понятно, что дело это настоящее, а не существующее исключительно в воображении Катарины… даже…

— Он давал подсказки… каждый раз… и когда нашелся кто-то, кто эти подсказки заметил… — князь яблоки не трогал.

Поправил подушку.

Лег.

Прикрыл глаза.

Не выспался? Или думает? Пусть себе. А Катарина пока отерла сок с подбородка. Как маленькая, право слово!

— И здесь все завязано на игру… на эмоции… и смерть Кричковца необходима… а вот мы… зачем здесь я? Или вообще королевство? К чему он идет на такой риск? Сперва я подумал, что он отыскал последователя здесь, но…

— Неудобно?

— Да. Далеко.

Катарина кивнула. Она понимала.

Контроль.

Этот человек должен находиться рядом со своим избранником. Он наблюдает. Он изучает. Он подбирается. И знакомится, разыгрывая случайность этого знакомства. Он плетет сеть из слов и обстоятельств, обращая здравомыслящего — или почти здравомыслящего? — человека в собственную веру. Шаг за шагом подводит его к грани.

Вкладывает в руку нож.

И становится рядом, контролируя каждый надрез. Он тоже убивает, но чужими руками, получая от того, кажется, немалое удовольствие. Иначе зачем ему?

Вопрос без ответа.

Зачем…

…главное, что здесь, в Гольчине, он был бы на виду, как и сама Катарина…

— Он здесь бывает, — князь, похоже, слышал ее мысли. — Определенно бывает… и на этот раз убил сам… почему? Допустим… ему нужна была жертва… и не просто жертва, но такая, которая бы заставила начать расследование… убей он одного контрабандиста, что бы было?

— Ничего.

— Именно. Не та фигура, чтобы ввязываться в расследование. А значит… значит, нам с тобой кое о чем не договаривают.

Князь подбросил яблоко на ладони и впился в красный бок зубами.

— Столько усилий… — говорить с набитым ртом он не стеснялся. — Ладно, тело через границу, да… так еще ж и жертву из Познаньска… и вот что общего может быть у мелкого контрабандиста и приличного купца?

— Не знаю, — призналась Катарина.

А князь пообещал:

— Выясним.

Меж тем Порфирий Витюльдович пребывал в состоянии весьма смятенном. С одной стороны он горевал по сестре, которую любил искренне, не взирая на глупость и капризность последней. С другой — предаться горю всецело мешали дела и некая особа, изволившая прервать горестный запой.

Явилась.

Взбудоражила.

И сгинула.

Порфирий Витюльдович, говоря по правде, никогда не отличался особым терпением, и ныне, уставши ждать, когда ж объявится невеста — даром что ль он с храмом-то сговаривался? — самолично отправился за нею.

За ради свадьбы, события торжественного, пусть ныне и малого — позже, в Познаньске, он устроит прием найроскошнейший, с цыганами и медведями, фокусников позовет опять же и серебра кинет народу — Порфирий Витюльдович нарядился.

Костюм из аглицкого сукна найтончайшего был шит на заказ. Бирюзовый колер несколько смущал яркостью, однако Порфирия Витюльдовича некогда заверили, что в нонешнем сезоне оттенок, поименованный «страстью наяды», в самой моде.

И рубашечка хороша.

Белоснежная. Воротничок накрахмаленный стиснул могучую шею. Шелковый шейный платок, тоже яркий и модный, Порфирий Витюльдович сам повязал, пусть и не с первого разу, но получилось хорошо.

Бороду причесал.

Тронул височки воском, не столько из желания красивше стать — тут уж с какой рожей уродился, с такой и пригодился — но порядку ради. Крутанулся перед зеркалом. Накинул пелерину, мехом отороченную и скривился.

Хорош был, да, но все одно как-то не так… права Гердочка, ему самому в высшие светы соваться неможно. Заклюют. Засмеют. И хотя ж шкурой Порфирий Витюльдович обзавелся крепкою, дубовою, можно сказать, а все одно… не в смехе даже дело, а в том, что оный смех истинному делу повредить способный. Сначала похихикают, а после полетит по Познаньску слушок, что будто бы Порфирий Витюльдович собою убогенький.

Нет, надобна жена… красивая.

Стервозная.

Такая, чтоб сама кого хочешь высмеяла. А любовь? Много ли с той любви… нет, Гердочку он любить будет, баловать, как умеет, да только и помыкать собою не позволит.

Хорошо заживут.

Если не сбежит невестушка, разом передумавши.

Подхвативши зонт и тросточку, без которых, как ему сказали, приличный человек из дому носу не кажет, Порфирий Витюльдович отправился в театр.

Утро выдалось ясным.

Солнышко выкатилось, и пусть небеса местные были белы, как застиранная холстина, а все одно похорошело. Осень будто опомнилась, что только-только вступила в права, а потому бессовестно с ее стороны вовсе людей холодами морить, плеснула светом.

Ярким.

Щедрым.

И город вдруг лишился обычной своей серости.

Белые заборы и заборчики. Черепитчатые крыши, когда красные, когда зеленые, а когда и вовсе желтые, нарядные.

Мостовая.

Лужицы чистым серебром.

Клены в нарядном убранстве, что свечи поутряни зажгли. И на душе вдруг хорошо сделалось, спокойно…

Сестрицу, конечно, жаль… видать, и вправду строг он был к ней без меры, если сбегла… но найдет, с кем сбегла, и тогда уж… полиция полицией, но у купцов своя справедливость.

Здание театру стояло, окруженное двойным кольцом старых тополей, что стражей. И гляделось при свете дневном не то, что вовсе убого, скорее уж неопрятно.

Стены в пятнах, что лишайные.

Колонны пузаты, но малы, будто придавлены тяжестью портика. И лица каменных муз, ставленных давненько, изрядно потемнели. Их бы или отчистить, или покрасить хотя бы, а то ишь, стоят мурзатые, что девки кордебалетные после гулянки…

По ступенькам Порфирий Витюльдович поднялся бегом. От же ж, еще одна привычка дурная. Человеку его годов и состояния пристала степенность, поважность, а он через ступеньку скочет.

Ишь, жениться невтерпеж.

А ить вправду невтерпеж. Порфирий Витюльдович, понявши это, усмехнулся. И ведь чем зацепила? Видывал он актрисок всяких. И Познаньских, и провинциальных, которым зело не хватало познаньского лоску, однако же амбиций было не меньше. И с балетными связывался, и с оперетными… и все-то одинаковы казались.

Тут же ж… верно говорят, серебро в бороду бес кидает.

Ничего.

Пускай… сколько можно бобылем быть?

Дверь была не заперта.

Тишина. Полумрак. И пустота. Мелкий сор под ногами… ишь ты… с семками ходют, с орехами, никакого уважения к театру. Провинция-с…

— Эй, — крикнул Порфирий Витюльдович, впрочем, без особое надежды, что хоть кто отзовется. — Есть живые?

И подумалось, что зазря он в такую рань приперся. Небось, спят все. Театры, они к полудню оживают, а теперь добре, если сторож сыщется.

— А кто вам нужен?

По лестнице с золочеными перилами — и тут не чурались пустого роскошества — спускалась рыжая красавица в наряде столь откровенном, если не сказать условном, что Порфирий Витюльдович испытал изрядное смущение.

— Ольгерда, — с собой справился он быстро.

Стоило красотке соступить с залитых солнцем ступеней, как лишилась она всякого волшебства в обличьи своем.

Актриска.

Оно и понятно, кому ж еще в театре быть-то? Молодая. Годков шестнадцать если разменяла, то и добре. И хороша, бесовка… очень хороша. А главное, распрекрасно о том ведает. Ишь, остановилась, облокотилась на перила, спинку выгнула, зад отклячила.

— А может, — томным голосом произнесла девка, — и я на что сгожусь?

— На что?

— А что вы хотите? — взмах ресниц. И локон, на мизинчик накрученный. Губки пухлые. Щечки розовые… тьфу, срамотища!

— Ольгерда тут?

— Не появлялась со вчерашнего вечера, — девица изогнулась паче прежнего. — А вчера она вовсе не в себе была… явилась… скандалить начала… потом заявила, что знать нас не желает… расторжения контракта потребовала.

Она закатила очи, и вид сделался преглупым.

— Подвела всех… мне пришлось за нее выходить в роли… а это так тяжело…

Утомленной девица не выглядела, как и огорченной.

— Значится, не появлялась?

— Нет. И если не появится, то контракт и вправду расторгнут. Ей придется выплатить неустойку, — сказала она, не скрывая злорадства.

Неустойка?

Тьфу, пустяк, выплатит. Однако же иное тревожило. Не в характере Ольгерды было устраивать пустые скандалы, да еще и ангажементом кидаться… вчера она уходила спокойной, довольной даже.

— Знаете, — девица, подхвативши полупрозрачную юбку, спустилась. Она приблизилась, обдавши густым тяжелым ароматом духов. — Мне кажется, Ольгерда — это не то, что вам нужно… она, безусловно, интересная женщина, но… вокруг много интересных женщин.

Рука легла на локоть.

Ноготки царапнули ткань, и почудилась та не самой надежною защитой.

— И любая будет рада составить ваше счастье…

— Благодарствую, — Порфирий Витюльдович ручку-то убрал. — Но я уж как-нибудь сам…

— Я не хуже…

— Это только тебе так кажется, — он помахал перед носом, разгоняя душное облако аромата. А девица-то обиделась… ишь, губки поджала, а в глазах слезы появились, хотя слезы — аккурат актерство. — Ольгерда где живет?

— Не имею чести знать, — она вздернула подбородок.

— Дура…

Она развернулась было, чтобы уйти, но Порфирий Витюльдович, повинуясь внутреннему порыву, сгреб воздушную юбку.

— Стоять. И рассказывай.

— Что рассказывать? И помилуйте, если вы меня не отпустите, я буду кричать!

— Кричи, — разрешил Порфирий Витюльдович. — Может, хоть голос у тебя есть…

— Вам Ольгерда нажаловалась? Боги! Подобной ревнивой с… стервы во всем театре не сыскать… да она что о себе возомнила? Будто самая талантливая… гениальная… а между тем фальшивка, каких поискать… и вечно от одного бегает к другому… да она с половиной города, если хотите знать, переспала! — гнев исказил красивое это личико.

Отвисла губка, обнажая остренькие не очень ровные зубы.

Лобик прорезали морщинки.

А левый глаз оказался чуть больше правого.

— И ты переспишь, — Порфирий Витюльдович только хмыкнул. — Небось уже готова ноги раздвинуть…

— Да что вы себе позволяете!

— Чего хочу, того и позволяю… или, думаешь, заступятся?

— Уважаемый! — на лестнице появился невысокий суетливый человечек. Он спускался, шлепая босыми пятками по ступеням, правою рукой придерживая штаны, а левою, свободной, впихивая в них расстегнутую рубаху. Та была измята, да и пятнами многими пестрела.

Бачки всклочены.

Волосики реденькие дыбом стали. Очочки на носу перекосились, того и гляди упадут.

— Уважаемый, что вы себе позволяете?!

Вопрос был глупым.

Порфирий Витюльдович давно уж позволял себе все, чего душеньке желалось. А ныне ей желалось схватить этого вот, хиленького, за цепку золотую, которая поверх рубахи повисла, да и тряхнуть хорошенько. Однако разум подсказывал, что цепка этакого обхождения не вынесет.

— Вы… вы… да как вы смеете! — возопил господин, поправляя сползающую лямку подтяжек.

Новомодные.

Зелененькие.

И с вышивкою. Порфирий Витюльдович тоже такие глядел, да передумал, уж больно девчачьими были все эти их цветочки с бабочками.

— Ты кто? — спросил он почти дружелюбно.

— Директор, — молвил господин, осознавая, что гость превосходит его и силой, и статью.

…а сторожа он давече сам отпустил, как и весь прочий люд, дабы оный не мешал проводить пробы и договор договаривать с рыжухой, что метила в примы и готова была за место сие благодарить со всем старанием…

А теперь вот…

…надо было в гостиницу ехать. Жадность сгубила, на кой ляд гостиница, когда при театре имеется роскошнейший нумер, для особых, стало быть, персон… а тут вот…

— Директор, стало быть, — Порфирий Витюльдович рыжую не отпустил. Разожми руку и сгинет в театре, ищи ее потом по местным закуткам. А так, глядишь, побоится платье рвать.

— Вы… вы не портите реквизит! — тоненько возопил директор.

— Ольгерда где?

— Ольгерда? — он нахмурился, будто пытаясь сообразить, о чем вовсе Порфирий Витюльдович разговор ведет. — Ах, Ольгерда… а она изволила отбыть…

— Куда?

— Не сказала, — директор развел руками. — Сия особа, позвольте заметить, изрядным норовом обладает…

— Живет где?

— А вы кто…

— Жених…

— Любовник, — фыркнула рыжая.

— Жених, — Порфирий Витюльдович дернул за платье. И рыжая взвизгнула.

— И все же реквизит театральный портить не надо… — произнес с упреком директор.

— Это кто ж у вас таким… реквизитом будет?

— Клеопатра, — рыжая вздернула подбородок. — Царица египетская!

— Дело, конечно, ваше, но на царицу эта не тянет, — Порфирий Витюльдович подтянул девку поближе. — Тысячу дам…

— За что? — директор насторожился.

— Кому? — уточнила рыжая, прекративши сопротивляться.

— Тому, кто мне толком расскажет, что с Ольгердой приключилось и как ее найти…

— Так… — рыжая прикусила губу. По всему выходило, что получить тысячу ей хотелось, однако она не знала, что и вправду стоит рассказывать, а о чем — умолчать.

— Говори, говори, — помог ей Порфирий Витюльдович. — Не стесняйся. Глядишь, и поболе дам… за откровенность…

…что ж, Фанечка умела быть откровенной. Она вообще полагала себя на редкость внимательной особой с изрядной долей везения. А как иначе? Четвертая дочь, которой только и доставалось всю жизнь, что пинки со щипками да вечное недовольство матери.

Та беременела и рожала.

Отец работал.

Сестры работали. И братья тоже. А малышня, которое в доме прибавлялось, висела на Фанечке. То постирай, то приготовь, переодень… догляди… и ей иного хотелось, а не состариться, как Марфетка с Ильнушей…

…она из дому-то сбежала лучшей жизни искать, свято веря, что хуже точно не будет.

И повезло.

Не на сводню наткнулась, а на вполне приличного господина, который к молоденьким девочкам расположен был, и зажила красивой новой жизнью, а как надоела, так ее в театр пристроили, прощальным, так сказать, подарком.

А что в театре?

Хорошо.

Наряды. Платья. Сцена… сцена очаровала. Никогда прежде на Фанечку не глядели с таким восторгом, никогда не ловили каждое слово ее… она опьянела от восторга и трепета.

А еще от зависти.

Ей бы примой стать, чтобы от как Ольгерде слали цветы корзинами и подарки к ним, чтобы у гримерки толпились, желая хоть бы одним глазком взглянуть, чтобы… только Фанечка прекрасно понимала, что желающих в примы выбиться много.

Вон, последняя кордебалетная девка спит и видит себя на сцене.

И после сцены, в мехах с жемчугами.

И плелись интриги, заговоры устраивались, искались покровители, чтоб побогаче и познатней, да со связями правильными… вечная игра, на которую нынешняя прима смотрела покровительственно. Мол, что ей с этакой возни кошачьей?

Оно, может, и ничего, да только…

Фанеечка наблюдала.

Слушала.

И собирала по крупице сплетни. Кто с кем… кто против кого… сегодня дружат, а завтра уж враги смертные… нет, Фанечка не спешила вступать в игру. Она была тиха.

Скромна.

И вновь же, удачлива. Столь удачлива, что не только попалась на глаза правильным людям, но и…

…у Ольгерды имелись слабости.

Нет, не князь… тот появлялся редко и вовсе любовником был никудышным. Нет, не в том, в чем господа подумали, этого ей не известно, однако разве хороший любовник премьеру пропустит? Ему положено первым цветы послать и не меньше корзины.

И к ним шубу норковую поднести, а лучше — соболиную… колечко там, браслетик… и в театре, поверьте, скоро замечали, кто с какою обновкою явился. Это ж не просто так, это положение. Ольгерда-то, бедненькая, сама себе колечки покупала… придет, ручку отставит, колечко с аметистом показывая, стало быть. И мало, что камень не особо чист и вовсе недорог, так ясно, что сама себе покупала.

Ее в лавке видели.

Нет, с такого любовника одно беспокойство. Одно время по театру ходили упорные слухи, что Ольгерда метит в княгини, и что предложение ей вот-вот сделают, но время шло, а князь не торопился любовницу замуж звать.

Благо, другой дурень сыскался.

Что вы, это не про вас… или про вас, но случайно. Язык-то здесь мигом в жало превращается, иных способов нет… или по малости там, в пудру стекла толченого сыпануть, подрезать шнуровку на корсете… или вот травок…

…травками Ольгерда промышляла. Не сама, отнюдь, она не так глупа, чтоб пить запрещенные зелья, но все знали, что через Маршетку можно всяким разжиться, хоть тертым волчкарником, для голоса, хоть пером сизиф-птицы, если кому похудеть, а Маршетка — единственная Ольгердина подружка.

Как подружка, друзей-то тут нет, верно, при приме нашей держится, за что и получает, то ангажемент маленький, то поклонника из тех, что поплоше… получала, пока минулой зимой шею не свернула. Где? Да тут, в театре… сверзлась с балкона… несчастный случай.

Не в себе была.

Нетрезва.

Нет, Фанечка о том знать ничего не знает и ведать не ведает. Просто девки шептались, что Маршетка, небось, полезла куда не надобно, вздумала Ольгердиного родственничка окрутить. Вот прима ей и отомстила. Сама-то, небось, с Анджи кувыркается. А вы не знали?

Нет, Фанечка свечки не держала, но это ж понятно, он сюда ходит, как к себе домой. Придет. Запрутся в гримерке… а зачем им?

Он, к слову, ей эти травки и таскал.

И за Маршетку кричал, что, мол, дуру отыскала… и запретил кого в помощь брать, так и сказал, сама выпутывайся. Это уже Фанечка собственными ушами слышала. А потом, как Анджи выскочил, то и заглянула, увидала, что прима рыдает, а на щеке у нее ладони отпечаток. Видать, крепко осерчал родственничек.

И вчера заглядывал, верно.

Видели его за кулисами. Ольгерда? Ой, тут ничего не скажешь… может, видела, а может, и нет… тут же не понять. И вообще, Фанечка другим занята была. Ей ангажемент предложили на некоторые Ольгердины роли. И пусть пока не прима, но все не кордебалет. А примой она станет, вот поглядите. У нее таланту, между прочим, не меньше, чем у Ольгерды, а что опыта не хватает, так это даже хорошо.

Молодость, свежесть, искренность, без всякого там притворства.

Фанечка, между прочим, каждую роль, как жизнь проживает, по новой системе. Не слыхали? Вам простительно, вы человек от театру далекий… и что вчера с Ольгердой? Так не в себе она была. Фанечка к ней заглянула после того, как контракт подписала… зачем? Так сказать хотела.

Чтобы по-совести…

Нет, какое злорадство, помилуйте! Она выше эмоций столь низменных, примитивных даже… просто сообщить… Ольгерда выглядела такой… расстроенной? Пожалуй, что да… задумчивой. Опечаленной. Наверное, все-таки заходил к ней этот… и они поссорились.

А с чего иначе ей расстраиваться?

Нет, потом-то понятно, но вот…

…она ведь прима.

И при деньгах, поклонниках… и пусть старая уже, однако…

Что еще?

Ах… этот ее… родственник… разговор не задался. Ольгерда вела себя безобразно. Высмеяла. А еще сказала, будто… впрочем, неважно, это сугубо дел театральных касается… главное, что потом уже, когда Фанечка из гримерки вышла… эта гримерка не надолго за Ольгердой останется, после того, что она учинила, та с собой разговаривала.

О чем?

О глупостях каких-то… кровь… или еще что-то… не удивило? Нет, отнюдь. Это же театр. Может, роль новую репетировала… в драмах-то любят кому кровь пустить. А тут еще надумали постановку ставить… полицейскую мистическую. Там, представляете, главная героиня обладает удивительным даром видеть мертвых… ужас, конечно, если б так в самом деле, то это ж с ума сойти. И она почти безумна. И помогает полиции… и вот Фанечка решила, что Ольгерда эту самую роль репетирует, даже обиделась, потому как роль обещали ей… но тут к выходу уже готовиться пора было. В нынешней-то пьеске она второй план, однако это не значит, что к работе можно относиться безответственно, как некоторые…

Что?

Ах… да… она шла к себе и встретила Анджи. Тот будто бы прятался… и еще подумалось, что могла бы своему любовничку контрмарку выписать, чтобы не лазил, где ни попадя.

Как выглядел?

Обыкновенно.

Такой, знаете ли, прилизанный… нет, одевается неплохо, но глаза… по глазам сразу видать, когда с человеком не в порядке. А ним точнехонько все не в порядке было. Он еще Ольгердины перчатки держал. Фанечка сразу узнала. Она такие же прикупить думала, но где бедной актрисе до приличных ангажементов…

…нет, перчатки точно Ольгердины.

Из лайки.

И тот еще их в руках крутил, задумчиво так, будто не знал, вернуть или нет… что дальше?

Ничего.

Она на грим пошла.

И потом уже ее отыскали, сказали, что Ольгерда домой уехала. Как? Обыкновенно. Извозчика взяла и укатила… она же ж панна, она ж ногами ходить не умеет. С чего? А никому не сказала… взяла и… и главное, после первого акта… мало, что спектакль не сорвали…

Больше?

Что тут больше… нет, посыльных к ней не отправляли. И никого не отправляли. Заболела? Могла бы предупредить… она и вправду выглядела несколько нездоровой, однако же легкое недомогание еще не повод поступать так безответственно!

Это, между прочим, прямое нарушение условий ангажемента!

И контракт, Ольгердою подписанный, неустойку предусматривает! Театр пострадал… репутация труппы… и это всецело в ее характере взять и… и вы хорошо подумайте, надобна ли вам этакая невеста… вдруг да со свадьбы сгинет в неизвестном направлении…

Это не злословие.

Это жизнь такая… где обретается? Так известно где. Недалеко тут квартиру снимает. И в приличном, если хотите знать, доме…

…утро выдалось солнечным.

Нарядным даже.

И тесные улочки, залитые светом, казались просторней, убогие дома выглядели почти прилично. Серые простыни, которые здесь вывешивали над улицей, обрели невиданную белизну, и даже черное пятно пепелища выглядело почти нарядным.

— Знаете, — вынужден был признать Себастьян. — До знакомства с вами тутошняя жизнь была уныла и лишена всякой живости, которую ныне, без сомнения, обрела.

— Полагаете, в этом моя вина?

— Отнюдь… просто совпало, но все же… согласитесь?

Катарина согласилась. Так ей, наверное, было проще.

Пепелище было черно-серым, что нарисованный на земле огромный глаз, который пялился в небо, надеясь именно там отыскать ответы.

Себастьян тоже поглядел.

Ишь ты, синее.

Яркое в кои-то веки. Солнце в желтом мундире да со свитой редких облачков… потеплело. Знать бы, надолго ль? И от земли пар поднимается, но это не от солнца — хорошо горело. И свезло, что огонь, будто почуявши, что хватает у воеводы иных дел, соизволил ограничится одной-единственною избой.

Пусть и выгорела она дотла.

А заборчик вот остался.

И калиточка скрипучая. И ржавое ведро без дна, насаженное на кол, что вражья голова. Ведро слабо блестело росяным боком. Прятались в пыли реденькие незабудки.

Пахло гарью и паленым мясом.

Расхаживал по пепелищу черным грачом некромант, который и при свете-то дня выглядел зловеще. И никто-то из полицейских, коих собралось изрядно — околоток за всю историю свою не помнил, чтобы столько и сразу — не смел приблизиться, нарушить таинство непонятного обряду.

Да и вовсе…

Люди тихо переговаривались, и Себастьяну доставались обрывки чужих мыслей.

…пустили петуха, и думать нечего…

…да ну, сам прокурился…

…последний разум… а еще некромант, называется… хорошо, что только себя попалил, а мог бы весь город…

…а все одно, неспокойное место… кто бы тут стал жить…

…у кого за душой ни шиша…

…некромантам платят иначе, не чета нам с тобой… только этот дурень все на зелье…

Разговоры были унылы в своей предсказуемости. И, конечно, могло статься так, что говорившие говорили все верно, однако чутье Себастьяново подсказывало: простоты ждать не след.

И вправду, Зигфрид остановился в центре черного пятна, раскрыл руки, голову запрокинул, вперившись в небо невидящим взглядом…

— Еще один… на нашу голову, — сказал кто-то, не особо чинясь. — Ненормальный…

— Некромант же ж, — возразили.

И Себастьяну подумалось, что в том имеется свой резон. Нормальные некроманты явление столь же редкое, как и адекватные ведьмаки. Профессия что ли сказывается?

Зигфрид стоял так долго.

А потом, когда зрители уже утомились — не происходило ровным счетом ничего зловещего, ни тебе мертвецов из-под земли, ни воронов, которые бы слетелись на зов, ни полчищ крысиных или еще каких — отряхнулся, сгорбился как-то и быстрым шагом направился к забору.

Толпа отшатнулась.

А Себастьян остался. Ныне некромант не выглядел грозным, скорее несколько утомленным. Сказалась бессонная ночь?

— Здесь смертью пахнет, — произнес он негромко, но эти слова тотчас подхватили, потащили, передавая друг другу.

К вечеру они, и думать нечего, облетят весь город, изрядно приправленными многими подробностями.

— Здесь в принципе пахнет, — заметила Катарина, хотя и воздержалась от надушенных платочков. То ли не имела, то ли запах все же не был столь уж отвратителен.

— В предсмертный час здесь были двое, — Зигфрид потер бледную шею. — Один — некромант… и к превеликому моему сожалению, я вынужден признать, что допросить его не выйдет. То, что я слышу, весьма необычно.

Он говорил не с Себастьяном и не с Катариной, но будто сам с собой.

— Я звал. И только эхо… будто стерли душу…

— Травкой баловался, — заметил Себастьян.

— Да? — Зигфрид не счел нужным скрывать изумление. — Зачем?

— Откуда мне знать было… может, жизнь скучной казалась?

Зигфрид покачал головой.

— И не казнили?

— За травку?

— Раньше вешали, — некромант произнес это почти мечтательно. — Некромант, который не способен контролировать себя и силу свою, способен причинить вред себе и не только себе.

Полезный закон, пожалуй.

И разумный.

— Времена нынче другие.

— Верно, — Зигфрид задумался, уставившись взглядом куда-то за спину Себастьяна. Он обернулся, и люди, которые не думали расходиться — вдруг да все-таки восстанут мертвецы? — подались назад, в тень дрянных домишек и проулков.

— Простите, вы сказали, что убиты были двое. Возможно ли поднять душу второго?

— Я попробую, — некромант коснулся лба и вновь направился к пепелищу. Ходил он недолго и вернулся с крупной потемневшей костью. — Вот. Почти не обгорела. Хороший материал и… если позволите, то второе тело мне кажется… неполным.

— В каком смысле?

Себастьяну еще убыли случайных трупов не хватало для полного восторга. А ведь не так давно он жаловался на скуку, ныне же вспоминал о кляузниках милых с их преглупыми претензиями едва ль не с тоской.

— Пока не могу сказать, все же он почти сгорел… вы не возражаете? — Зигфрид погладил кость.

— Здесь? А подвал там, свечи…

— Я предпочитаю работать на свежем воздухе, — короткий поклон. — Недолюбливаю подвалы, знаете ли…

Он костью же начертил звезду, на вершины которой сыпанул по горсточке пепла. И народ загомонил. Кто-то зарыдал, тонко и жалобно, но остальные зашикали: правильно, нечего человека от работы отвлекать.

— А вам… не помешают? — на всякий случай уточнил Себастьян.

— Нет.

Зигфрид воткнул кость в середину звезды.

Потер руки.

Встряхнул кисти.

И вытащил из рукава пару склянок. Работал он молча и быстро, и всецело сосредоточившись на деле, не замечая, казалось бы, ничего.

Капля черная.

Красная. Резкий запах померанца. И прохладный мятный аромат, который не вязался ни с костью, ни с пожарищем. Ритуальный нож.

Белесое запястье, исчерченное многими шрамами, сводить которые Зигфрид то ли не желал, то ли не умел. И новая полоса пролегла меж старыми.

Кровь капала прямо на кость.

И ничего не происходило… Светило солнышко. Легкий ветерок ласкал кожу. И главное, что не появлялось того темного давящего чувство, которое возникало рядом с магией смерти.

Зигфрид, перехвативши запястье белой тряпицей, зубами затянул узел.

— Может, все-таки в подвал? — предложил Себастьян. Нет, он не мнил себя таким уж специалистом в науке некромантической, но все ж таки слабо увязывалась оная с ясным погожим деньком.

— Да нет, погодите… тут время надобно.

…а потом Себастьян услышал, как лопается пузырь мира. Это было болезненно. Он покачнулся, едва не упав в серую мглу, которой вдруг наполнился воздух. И та, плотная, с жемчужным отливом, приняла бы Себастьяна.

Утянула.

Он отшатнулся, не боясь показаться трусом. И дышать забыл. И кажется, едва не выпустил крылья.

Схлынуло.

Отпустило.

Не сразу. Серая мгла облепила его, не желая расставаться. Истончившаяся, обманчиво безопасная, она была все ж слишком плотной, чтобы позволить дышать. И Себастьян ясно осознал: сейчас его не станет. Он раствориться в этой мгле, сроднится с нею настолько, что…

…теплые пальцы разорвали ее.

— С вами все в порядке? — этот голос заставил мертвый мир исчезнуть.

И все вдруг вернулось.

Небо.

Солнце.

Люд любопытный, который полиция не больно-то старалась оттеснить. Себастьян видел все будто со стороны. Вот кто-то лузгает семечки, переговариваясь в полголоса. Кто-то машет руками, доказывая, верно, что-то важное. Присевши на корточки, паренек положил на колено мятый лист и спешно что-то рисует. Надо полагать, вечерний номер выйдет прескандальным.

Он видел и улочку, узкую, зарастающую домами и мусором. Редкие деревца, еще не зачахшие в каменной человеческой обители.

Пятно.

Некроманта, застывшего с поднятыми к небу руками.

Себя.

И Катарину.

— После нынешней ночи, — голос звучал глухо, надсадно. Да и горло драло хорошенько, этот ли мир, иной ли, а лечится надо, — я надеялся, что мы перейдем на более… личное общение.

Фраза получилась донельзя глупой.

Но хорошо, что он в принципе разговаривать способен.

— С тобой все в порядке? — спокойно повторила вопрос Катарина.

Нет.

И еще некоторое время не будет. Но разве воевода может позволить себе слабость? В толпе наверняка есть наблюдатели, как же, пропустит Лев Севастьяныч этакое событие. И потому надобно улыбнуться да пошире, чтоб улыбку эту точно не пропустили.

Ручку даме предложить.

И обратить свой взор на некроманта. Он старался. И не его вина, что у Себастьяна шкура тонковата для чародейства этакого. Впрочем, Зигфрид, кажется, ничего не заметил. Он сосредоточенно вывязывал из серой мглы некое подобие клетки, в которой выла и металась душа.

— Прошу прощения, — сказал некромант, не отрываясь от увлекательнейшего занятия. — Но его душа еще не до конца смирилась с нынешним состоянием. Да покойный и при жизни не отличался смирением… полагаю, на нем и крови имелось изрядно, а это всегда затрудняет работу.

Душа взревела и попыталась стянуть серый мрак.

— С невинными душами работать проще, а этот уже почти демон. Малый, слабый, но перерождение началось…

— Значит, демоны — это…

— Не рискну говорить за всех, но многие изначально были людьми. Душа бессмертна, но порой бессмертие — это бремя… с другой стороны, боюсь, не ошибусь, сказав, что существа, подобные этому, так уж тяготятся своим существованием.

Он расчертил клинком ладонь и, прижав к серой стене, произнес слово.

И слово это было громом.

Беззвучный, он всколыхнул небеса, едва не расколов их, бесстыдных. И стены серые стали камнем, а тварь упала на дно колодца, завыла, заскулила.

— Говори, — велел некромант.

— Невиновный я! Он сам меня… сам меня… — с твари слезала шкура, лохмотьями и кусками, и из-под нее проглядывало нутро, жалкое и скверное, гниловатое, хотя все одно человеческое.

— Говори, — Себастьян рискнул приблизится.

Смотрят.

В спину.

И донесут, разнесут… только дай волю малейшей слабости, как разом раздуют, переврут… а ведь страшно. Он тоже живой и боится умеет, что бы там ни говорили. И все ж волей своей страх преодолевает. Не так это и сложно.

Шаг.

И еще.

И вытянутая рука некроманта.

— Не надо ближе.

Дух волнуется, приплясывает. Он, в отличие от прошлых, виденных Себастьяном, не пытается принять прежний вид.

— Он меня убил!

— Кто?

— Он… убил он… шел-шел… швындра… хиларь лепый. Я думал, суну и кшисну…

— Не понимаю, — шепотом произнесла Катарина.

— Жертва… то есть, наша нынешняя жертва не так давно жертвой отнюдь не была. Промышляла разбоем… погоди. Тройка с битыми головами — твоя? Третьего дня? И еще неделю тому?

— А то, — он приосанился. — Хшисье… безмлявое.

— Мелочь пустая, то есть, денег при них почти не было. По заслугам получил товарищ. Вышел на промысел. Опиши его.

— Так… это… того… — дух замялся. — Хиларь. Хлюп. Стыдляв.

— Хилый. Невзрачный человек.

— Я еще всперил, чего чмушнику хирлять ночью.

— Он подумал…

— Кажется, начинаю понимать, — тихо сказала Катарина.

— К ему… взблил. А он мне под кацапуты хилку шмыл.

— Не настолько начинаю…

— Под ноги ему что-то бросили.

— Взняло. Шплехнулся. Лежаю, — дух всхлипнул и слезу притворную с лица смахнул. — А этот хиларь хвызня притащил черного.

— Напарника привел. Черного… почему черного?

— Такого… — дух ткнул в Зигфрида. — Хвызни… чтоб вам…

Сплюнул в сердцах и вновь заскуголил.

— Убили, убили… замучили сиротинушку…

…часом спустя — толпа изрядно поредела, все ж были у людей собственные дела — измученную душу отпустили. А Себастьян вздохнул и потер шею.

Выходило…

Да ерунда какая-то выходила, которая никаким боком не вписывалась в дело. Он беспомощно оглянулся на Катарину, но и та, понявшая едва ль половину сказанного, выглядела донельзя озадаченной.

— Я слышала, — осторожно заметила она, — что у нас иногда торгуют… частями тела… что проводят эксперименты… скажем, по пересадке кожи…

— С трупа? — а вот некромант явно заинтересовался.

— Если, скажем, у человека ожог сильный… ожоги плохо поддаются лечению и… получается, что можно присадить чужую кожу. Она прирастет. Тогда не останется шрамов. Еще… — говорила она явно неохотно, пожалуй уже самим фактом сего разговора делая немалое одолжение. — Это не то, чтобы незаконно, но… лет пять тому накрыли один шалман… вроде обычный… травку делали… порошок для вас… и там тело замороженное. Сначала подумали, что оно просто… сырье. А потом наши сказали, что тело это из кусков сшито. Голова от одного трупа, руки — от другого, ноги вовсе из кусков составлены. И хранилось-то… потом долго гуляли слухи, что мертвеца этого оживить пытались. Но Сан Саныч потом объяснил, что просто кто-то проводил опыты по совместительству тканей. Приживаемости. Он сращивал их, еще не до конца мертвые… там и свиньи были. У одной ухо на спине. У другой — из хребта рука… нервы соединял, только наши, на эту жуть наглядевшись, такого рассказывали…

— Свиньи и люди близки, — заметил Зигфрид, стирая рисунок, который — и теперь это было очевидно — вплавился в землю. И сама земля спеклась, стала гладкой, что черный лист.

— Не сомневаюсь, — Себастьян поежился.

— Его не нашли, того кто… работал.

Зигфрид потер ухо и произнес.

— Это хорошо.

— Почему?

— Потому что он сможет продолжить работу. И осмелюсь предположить, продолжил.

— И что в этом хорошего? — Катарину сие известие не обрадовало. И Себастьян в чем-то ее понимал.

— То, что плоть человеческая несовершенна, — некромант лизнул распоротую руку. — И слаба… и даже не в этом дело, но мне довелось в… иной жизни знать людей достойнейших, потерпевших по той или иной причине немалый телесный ущерб. И лишенные, кто ноги, кто руки, готовы были отдать все, чтобы вернуть потерю…

…отдать все — хороший мотив.

— А ведь есть и иные, к которым судьба вовсе неласкова. Скажем, слепцы, жаждущие прозреть. Или те, чье сердце слабо. Скольких можно было бы спасти, научись люди, скажем, заменять то же сердце здоровым.

Звучало красиво.

Вдохновляюще даже. Настолько вдохновляюще, что становилось страшно. А ведь и вправду хватает… и ладно, безрукие с безногими, без ноги жить, если разобраться, можно, пусть и жизнь эта будет не особо счастлива.

А вот сердце…

Или почки… или печень, болезнью которой, по слухам, страдал сам генерал-губернатор. И не уберегли его от этакой напасти ни происхождение, ни чины. Что отдал бы он, вынужденный блюсти строжайшую диету, жить, почитай, на зельях и амулетах, за шанс получить здоровую печень?

И сколько б их, таких, отыскалось бы…

— С другой стороны, — Зигфрид разглядывал рану, которая уже затянулась. — Я понимаю и всецело разделяю ваши опасения. Научное знание всегда имеет две стороны. Но я, право слово, в замешательстве… не проще ли было бы оформить изъятие нужных органов, так сказать, на месте? К чему подобные сложности? Разве что…

Он задумался.

И Себастьян задумался тоже…

…разве что балуется этим кто-то местный. Не хватало ему головной боли.