Глава 31. В которой события набирают оборот и все идет по плану, но не ясно, по чьему

Глава 31. В которой события набирают оборот и все идет по плану, но не ясно, по чьему

Катарина ждала.

Ожидание давалось ей тяжелее обычного.

Она убралась в квартире.

…сегодня?

Он и без того долго ждал…

…и письмо написать стоит… или… ей не поверят на слово, потому что… дяде Петеру тоже не поверили, хотя он, кажется, был прав. Система привлекает именно таких вот… или не привлекает, но создает? Сложный вопрос. И мытье посуды отвлекает.

…пыль.

…шкаф.

Вещей немного. Если что и стоит забрать, то блокноты.

А деньги?

Неприятно осознавать, что она, Катарина, будет зависеть от совершенно чужого по сути своей человека. И вообще этот план безумен, как сама мысль о бегстве.

…Харольда взяли.

Позволили договорить и… до выяснения обстоятельств. Удобная позиция. И даже если получится доказать невиновность в убийстве, то… останется контрабанда.

…хищения в особо крупных размерах.

За окном темень.

Ночь на дворе. Поздновато для визитов. И значит, завтра?

Утром?

Днем?

Она ведь нужна ему… все еще нужна… это не сомнения и даже не ревность жертвы, которой предпочли другую… это надежда, что Катарина не ошиблась и…

…она все же пытается уснуть. И хрупкий клинок, прижатый к запястью — лучшее снотворное. Нож подарил дядя Петер, он крохотный совсем, из тех, которые можно зажать между пальцами, а потому есть шанс, что нож не заметят.

Ей нужен этот шанс.

И сон, который тревожен. Утро наступает с востока, ярким солнцем, которое в городе случается редко. И Катарина морщится, кривится, кляня себя за то, что не задернула занавески. Солнце коварно. Оно греет и подушку, и щеку, оно шепчет, что день нынешний будет чудесен, а потому стоит открыть глаза.

Катарина и открывает.

…половина восьмого.

…если бы с князем что-то случилось, ей бы сообщили… или… нет, он, тот, кто играет с Катариной, сумел бы припрятать сию удивительную новость… он бы…

Не думать.

Плита.

Длинные спички, что норовят треснуть да и зажигаются плохо, отсырели, видать. Газовый камень шипит, что гадюка. Отсырел. Истончился до полупрозрачности.

…стук в дверь раздался в четверть девятого. Надо же, какая любезность, ей позволили не только выспаться, но и привести себя в порядок.

— Привет, — Катарина вымученно улыбнулась. Она не самая лучшая актриса, а потому не стоит притворяться.

— Привет, — Хелег шумно вдохнул. — Ты одна? Войти можно?

Она посторонилась.

— А кого ты здесь ожидал увидеть? — Катарина позволила раздражению выплеснуться. В конце концов, она имеет на него права.

— Князя.

— Вчера уехал.

— Хорошо, — Хелег сел и сложил руки на коленях. — Я ничего не имею против, но в наших делах он все-таки чужак. Мне нужна ты.

— Я здесь.

Сердце ухает.

— Я вижу, — Хелег взъерошил волосы. — Прости, не знаю, с чего начать… мы с тобой… я понимаю, что ты рассчитывала на большее… и вообще…

Он вздохнул.

— Она пропала.

— Кто?

— Рарисс. Она из моих… подопечных. Умная девочка. Сирота… ловкая… бесстрашная…

Хелег тряхнул головой.

…ловкая и бесстрашная.

Рарисс.

Имя красивое, из старых. Сейчас редко кто дает детям старые имена. Сирота… ему по вкусу сироты. Пожалуй, сиротство в чем-то удобно. Избавляет от необходимости поддерживать отношения с чужими неудобными родственниками.

— Признаю, наши отношения были… не совсем служебными.

— И часто у тебя это случалось?

— Иногда, — он признался спокойно, не видя в том греха. — Прости, но с тобой несколько… скучновато.

Катарина простила.

— С тобой тоже не особо весело было…

— Вот поэтому нам и стоило разойтись, — Хелег потер переносицу. — И поэтому тоже. То, о чем я говорил раньше… я помню. И не сожалею.

Это тоже не удивляло. Сожалеть его не учили.

— С Рарисс другое… она… пожалуй, ради нее я мог бы поступиться… наверное, мог бы… но ее одобрили бы. У нее и дар имелся. В латентной форме, а это…

— Я помню.

— Мы познакомились случайно, но… она меня зацепила. А теперь она пропала.

— Сочувствую.

Хелег мотнул головой. Ему было плевать на сочувствие, и не за ним он явился.

— Я знаю, Рарисс у него, — Хелег стиснул кулаки. — Только он слишком умен, чтобы подставиться… у меня нет доказательств… ничего нет… я не могу действовать напрямую…

— А я могу?

— И ты не можешь… не могла. Теперь тебе все равно. Ты расходный материал, а в этом есть свои преимущества.

Откровенно.

И от этой откровенности душно.

— Чего ты хочешь?

— Пойди к нему.

— И дальше? Спросить, не он ли убивал?

— Нет, конечно, но… — Хелег потер переносицу. — Его квартира…

— Меня в ваш дом…

— Я не об этой квартире говорю, — он поднялся. — У него есть дом на окраине. Старый такой дом… наследство от бабки… развалина совсем. Рарисс там, больше негде. Она должна быть в этом доме, но… я не могу туда сунуться…

…потому что существует вероятность ошибки. А таких ошибок не прощают.

Запомнят.

Запишут.

И карьера, о которой Хелег так печется, замрет. Его не сошлют на полуостров, но и не позволят подняться выше. И этот страх был сильней, чем опасения за жизнь его подружки. Что ж, той оставалось лишь посочувствовать…

— Ты хочешь, чтобы я обыскала этот дом?

— Осмотрелась… просто осмотрелась… если что-то не так, пошлешь вызов…

— Знаешь, я ведь раньше и не представляла, какой ты на самом деле засранец, — Катарина поняла, что давно хотела это сказать.

Хелег лишь руками развел.

Да, он по-своему любит эту девицу, но любви этой недостаточно, чтобы рискнуть карьерой. Зато Катарине рисковать нечем.

Чудесно.

— Сегодня он будет в Управлении. Общий сбор… по некоторым вопросам.

И Катарине, само собой, не положено знать, что это за вопросы такие, если объявляют общий сбор.

— И мне пора… это будет подозрительно, если я не появлюсь.

Вот так просто.

И он уходит. После Хелега остается сложенная пополам бумажка и запах туалетной воды, густой, тяжелый. Хищный?

Неужели все на самом деле будет так просто?

— Вы же не собираетесь туда возвращаться? — Лев Севастьяныч отер чело клетчатым платком.

— Собираюсь.

Тайник покачал головой. Во взгляде его пречистом читался немой укор, который, впрочем, оставил князя равнодушным. Душа его изрядно очерствела на государственной службе, а потому к укорам молчаливым была нечувствительна. И Лев Севастьяныч, осознавши это, неодобрительно поцокал языком.

— Если все именно так, как вы сказали, то это, уж простите, не наше дело. Пусть сами разбираются.

Он размешал чай серебряною ложечкой, которую позаимствовал в Себастьяновом столе, как и чашку фарфоровую с ручкою крученой, и блюдце. Этакое самоуправство раздражало.

— Вас едва не убили…

— Меня много раз едва не убивали…

Возражение сие Лев Севастьяныч отмел взмахом руки.

— Это за вас просто всерьез не брались. А полезете, то и возьмутся. Я понимаю прекрасно, что вам претит оставлять девицу в беде, но жизнь такова…

Он застыл, глядя на темную каплю, которая сползла по черенку ложечки.

— Вареньица не найдется? — осведомился Лев Севастьяныч налюбезнейшим тоном.

— А как же. Вам смородиновое или черничное?

— Черничное… хотя… давайте смородину. Матушка моя, светлой памяти человек, — он коснулся сложенными щепотью пальцами лба, — весьма смородиновое жаловала. Она его как-то так хитро варила, что прозрачным получалось… темным, а прозрачным. И тяжелым. С ложечки стекает медленно… а во рту тает. Красота.

Себастьян молча подал банку.

Как и когда варенье появилось в этом кабинете, он не знал, но лишь надеялся, что, постоявши, оно не забродило и было пригодно для этого вот внезапного чаепития.

— Ныне такого не делают, — с сожалением произнес Лев Севастьяныч и ложечку облизал. — Так вот… ваша смерть, дорогой мой князь, весьма осложнит и без того непростые отношения с Хольмом. А нам дружба надобна, очень надобна… расходы на содержание войск урезаются. И на побережье неспокойно. Вона, запад не дремлет, только и ждет, когда ж мы сцепимся, чтоб южные колонии к рукам прибрать…

Варенье он ел медленно, со смаком.

Разламывал калач, Себастьяном, к слову, купленный. Обмакивал куски калача в банку. Поднимал, позволяя стечь темное жиже. И облизывал ее, а заодно уж пальцы.

Жмурился счастливо.

— Вы свой долг исполнили сполна. К вам претензий никаких нет… более того, вот, — Лев Севастьяныч отерши пальцы платочком, выложил на стол грамотку, которую — тут и гадать-то нечего — носил с собою не первый день, момента подходящего дожидаясь. — Представление к награде… и заодно уж прошение о придании титулу статуса наследственного. Вам только и надобно, что подписать.

— Благодарствую.

Грамотку Себастьян взял.

Как не взять, когда смотрят так, с тем же мягким укором, с ожиданием, которое лучше бы не обманывать, а то родина не простит. То есть, родина простит конечно, ей-то вовсе до Себастьяна дела нету, а вот Тайная Канцелярия возьмет на заметку.

— Рассмотрят вопрос быстро, не сомневайтесь. А там и перевод сообразим. Вам же в Познаньск. Не воеводою пока, но вы, мыслю, сами не стремитесь… есть иные варианты, которые вам больше по характеру будут.

…он отложил ложечку и потрогал глаза.

— И чем вы меня опоили-то?

— Не переживайте, — Себастьян чашку с недопитым чаем отодвинул. — Меня уверили, что здоровью не повредит… и вообще, нечего в чужих кабинетах хозяйничать.

— Дурите, князь…

— А как иначе? — Себастьян подсунул под голову тайника подушечку. — Вы б меня удерживать стали. А мне уж пора, ждут-с, понимаете ли… а за представление спасибо. Матушка моя очень любит, когда мы медальки получаем…

Он притворил дверь кабинета.

И подумавши, запер на ключ. Часа два Лев Севастьяныч проспит, конечно, но другое дело, хватит ли Себастьяну этих двух часов.

Должно бы.

Он спустился по лестнице к темное каморке, где хранились вещи самые разные, от половых тряпок до жалкого вида куртейки. Она пришлась Себастьяну в пору, как и мешковатые штаны на широких лямках. Он сыпанул пылью на ботинки и, оглядевши себя в треснутом зеркале, поморщился. Лицо поплыло, нос сделался больше, хрящеватей. Верхняя губа обвисла и вид сделался преобиженным. Оттопырились уши, на которых повисла шерстяная клетчатая шапка. Она была явно велика человеку, что выбрался из каморки и, оглядевшись, поспешно убрался прочь. Он шел, странно сгорбившись, сунувши руки в карманы, и штаны оттопыривались, задрались самым бесстыдным образом, обнаживши тонкие волосатые ляжки. Ботинки, одетые на босу ногу, были хороши, хотя сию хорошесть было сложновато разглядеть под толстым слоем грязи. К нижней губе человека приклеилась мятая сигаретка, окончательно завершивши образ личности пресомнительного плана. И городовой, мимо которого личность сия соизволила прошествовать, нахмурился, проводил оную взглядом суровым, предупреждающим: не стоит и думать о всяких шалостях.

Впрочем, шалить человек и не собирался.

Цыкнул.

Сплюнул под ноги премилой дамочке, которая взвизгула, шарахнулась, подхвативши левретку. Он же свистнул… и шмыгнул в подворотню раньше, чем на помощь дамочке явился городовой.

Улочка.

И переулочек.

И забор, в который Себастьян постучал особым образом, и на стук этот отозвались не сразу. Скрипнула калиточка, приотворившись, и выглянула хмурая битая рожа.

— Чего надо?

— Уговор исполнить, — с широкою улыбочкой ответствовал Себастьян. — Должок за тобой числится, мил человек…

…пан Штефан второй день кряду пребывал в настроении приподнятом. И виной тому было отнюдь не переменившаяся его жизнь, в коей возникли перины, пуховые одеяла с накрахмаленными простынями, обеды домашние и прочие презамечательные вещи. Нет, его исследования… его дело близилось к завершению.

И предчувствие грядущей победы будоражило.

Скоро… очень скоро узнают все…

Об этом он думал, поглощая кружевные блинчики. Каждый он щедро смазывал желтоватым сливочным маслом. Капал сверху вишневое варенье и, сложивши треугольничком, отправлял в рот. Панна Цецилия, глядя на этакий аппетит, лишь умилялась.

Ишь, изголодался, сердечный…

А ведь мужчинка видный, даром что тощ и лядащ. Его подкормить.

Приодеть.

И выйти в люди да под ручку, чтоб подруженьки злоязыкие, коим и этакого, заморенного, семейного счастия не досталось, поглядели да позавидовали. Она уж и платие изготовила для променаду, из зеленой шерсти да с маками печатанными, и в шубейке новой при том…

панна Цецилия пекла блины на чугунной сковородке и тоже предавалась мечтаниям. Впрочем, сие никоим образом не сказывалось на ее умениях — блины выходили просто загляденье, кружевны и тонки.

Масло было свежо…

Костюмчик пану Штефану она почистила.

Рубашечки накрахмалила до хрусткой жесткости. Ботинки салом свиным натерла. И стало быть, соберется друг ее сердешный ко службе в полное красе. А панна Цецилия проводит.

В платье зеленом.

— Может, я сам? — попробовал было возразить супруг. Но был остановлен хмурым взглядом, в коем привиделось некоторое неодобрение. Руки же панны Цецилии прошлись по плечам, смахивая пылинки, а после крепко, надежно, чтоб не развязался, затянули узел шейного платка.

— Мне все одно до рынку надобно. От и прогуляемся, — ответствовала она.

И корзину взяла.

На рынок без корзины не ходят. Так они и покинули дом, каждый в своих мечтах, а потому вполне себе счастливые. Панна Цецилия препроводила дорогого супруга до самое больнички, подумала, что и дальше можно бы… взглянуть заодно свежим женским взглядом и на больничку, и на тех, кто в больничке трудится. Интересовали ее, впрочем, не столько доктора, но скорее медсестры в силу принадлежности своей к женскому полу и личной неустроенности.

Почему?

А разве устроенная женщина пойдет работать? Ей некогда, ей о семье заботиться надо… и панна Цецилия всенепременно явится с ревизиею, пройдется по этажам, заглянет в палаты, выискивая тех, кто, взглянувши на преображение пана Штефана, захочет вдруг чужое семейное счастье порушить. С ними у панны Цецилии разговор будет короткий…

И первые опасения оправдались.

Из госпиталя навстречу пану Штефану выбежала женщина в сером бумазейном платье.

— Он пропал! — воскликнула женщина, заламывая худые руки. — Он пропал!

— Кто? — строгим голосом поинтересовалась панна Цецилия. Не то, чтобы ее вовсе пропавшие интересовали, однако не сразу же волосы драть.

Сразу — это невежливо.

— Мой сын…

Панна Цецилия нахмурилась.

Нет, дитё пропало — это, конечно, плохо, но… вот отчего она с этим пропавшим дитём не в полицию пошла, а к пану Штефану? Неужто…

— Успокойтесь, — велел тот строго и на супругу покосился. — Он уже взрослый и вполне…

— На квартире его нет… и в госпитале не появлялся… его полиция спрашивала… они готовы обвинить моего мальчика во всех…

— Пойдемте, — пан Штефан подхватил женщину под руку. А панна Цецилия отметила, что та немолода и на удивление нехороша собой. Лобаста, брыласта и серокожа. Глаза ее глубоко запали, а у рта образовались скорбные морщины.

Нет, пожалуй, этой особы опасаться не стоит.

Хотя… панна Цецилия перекинула корзину на другую руку и двинулась следом. Не то, чтобы ее приглашали, более того, панна Цецилия подозревала, что присутствие ее сочтут излишним, однако ей необходимо было понять, что происходит здесь.

И вообще происходит.

Пан Штефан, уверившись, что на рынок супруга не спешит, вздохнул. Все ж таки порой эта женщина проявляла просто-таки отвратительную настойчивость. И знала она, пожалуй, больше чем должна бы… и знание ее в некотором роде представляло опасность для пана Штефана…

Пускай.

Ее судьба предрешена.

Пан Штефан усадил другую женщину, которая не плакала, но лишь тихонько поскуливала, на серый табурет. Он подал ей носовой платок и заговорил мягко, успокаивая:

— Ваш сын — взрослый самостоятельный мужчина. И в свете последних событий его исчезновение вполне объяснимо. Вы ведь понимаете, что полиция за вами присматривает? И за домом? И за госпиталем… и подай он весточку, его бы нашли…

Она всхлипнула.

И прижала платок к лицу.

— Вы… вы думаете… он… с ним…

— Помилуйте, что с ним могло произойти? Он просто решил переждать бурю. Вот посмотрите, неделя-другая и все переменится… они найдут виновного…

…или того, на кого можно эту вину повесить.

…и в этом плане пан Анджей представлялся идеальною кандидатурой. Оставалось надеяться, что он, где бы ни был, там и останется. А если нет…

— Но… он бы нашел способ… он бы меня… не бросил бы…

На сей счет у пана Штефана, распрекрасно знакомого с юным Куркулевым, было свое мнение.

— Нет, — эта женщина, прежде представлявшаяся ему хладнокровной и спокойной, достаточно надежной, чтобы пользоваться ее услугами, вдруг разродилась потоками слез. — Я чувствую… что-то случилось… с ним что-то случилось… он ничего не забрал… золотые часы… я подарила ему на день рожденья… а он их бросил. И запонки… и костюм новый… он бы никогда…

Она вдруг вскинулась, уставилась заплаканными глазами на пана Штефана.

— Я… я решила. Я пойду в полицию… я расскажу им все… он не виноват, слышите?! Мой мальчик не виноват… его обманули… заставили… они должны знать… должны его найти…

— И отправить на каторгу? Помилуйте, панна Куркулева, если уж вы заговорите, то каторга неминуема…

Она смолкла.

Прикусила губу.

И задумалась, впрочем, раздумья эти длились недолго.

— Нет, они поймут… я скажу, что вынудила его… заставила… он не мог отказать матери…

Пан Штефан переглянулся с женой и в глазах ее увидел понимание. Если уж случится панне Куркулевой заговорить, то каторга будет грозить не только лишь дорогому ее сыночку.

— Он не мог… и если… если все-таки… хороший адвокат… ему ведь много не дадут? Конечно… у меня есть еще деньги… главное, чтобы его нашли… полиция сможет…

— Вот, — пан Штефан накапал зелья из особого своего флакона. — Выпейте. Для начала вам надо успокоиться…

Она приняла серебряный стаканчик.

— Мне жаль… мне так жаль… вы ведь пока еще сможете уехать… конечно, пока еще… простите, но я должна думать о моем мальчике…

— Конечно, — пан Штефан кивнул.

Уедет он.

Попозже… а может… и к лучшему оно? Раньше посредник был нужен… а теперь… теперь лишнее… пан Штефан не собирается молчать, нет, он напишет статью… уже почти готова, осталось лишь провести главный эксперимент… сердце у него имелось, а теперь и объект появился, который…

…он взглянул на жену, которая приобняла панну Куркулеву, не позволив той упасть.

— И куда эту блаженную? — спросила она преспокойно.

— Здесь… недалеко…

— Много знает?

— Достаточно…

Панне Цецилии безусловно, было жаль женщину, но себя — жальче. Просто представилось вдруг, как супруг ее вдруг оказывается сперва в полиции, а там и под судом, на который — и думать нечего — в городе узнают… а там каторга и скандал… и кем ее назовут?

Ах, счастье, бывшее столь близким, вдруг поблекло.

Нет уж… панна Цецилия не собиралась отступать… и закинувши тело на плечо, она двинулась за мужем. Благо, идти и вправду было недалеко: подвалы старого дома хранили изрядно секретов. И пану Штефану посчастливилось узнать один.

В мужском платье Гражина чувствовала себя преглупо. Прежде ей подобный наряд представлялся смелым, отражающим великую незаурядность натуры, а ныне, примеривши его, Гражина вдруг осознала, что собственная ее натура отнюдь не настолько незаурядна. Она сама себе казалась… голой?

Нелепой.

Смешной.

Но не смела возразить тому, кто стал ее учителем. Он же, окинув Гражину взглядом, лишь кивнул. А матушка не посмела и слова сказать, хотя было видно, что и она недовольна.

— Нам пора, — сказал Зигфрид, протянув шляпу. — Волосы лучше убрать.

Его правда. Если в этом наряде она похожа на парня, то коса всяко из этого сходства выбивается. И Гражина послушно уложила ее вокруг головы, наскоро закрепив полдюжиною шпилек.

— И куда вы…

— Не стоит беспокоиться, — Зигфрид коротко поклонился матушке. — К сожалению, мой долг требует моего присутствия в другом месте, однако смею заверить вас, что я сделаю все возможное и невозможное, дабы уберечь вашу дочь от опасности…

Опасность?

Сердце екнуло.

Одно дело встречаться с опасностями, лежа на мягонькой козетке, храбро перелистывая страницы книги, в которой оные опасности обретались, заедая беспокойство медовыми рогаликами, и совсем другое — выйти из дому.

— Я был бы рад оставить ее здесь, но ввиду некоторых обстоятельств предполагаю, что помощь вашей дочери будет не лишней. И опасаюсь, что мое отсутствие может создать у вашего родственника ложное представление о потере мной интереса к вашей дочери… — он замолчал, выдохшись.

Все же говорил Зигфрид мало, сам, верно, уставая от некоторой витиеватости своих речей. Он не предложил руку, но просто двинулся к двери, и Гражина, робко улыбнувшись матушке — ах, где те милые тихие дни, которые казались ей столь скучными — последовала за ним.

— А куда мы… — она осмелилась заговорить, поравнявшись с Зигфридом.

И смотрела на него… искоса.

Сквозь ресницы.

Она так и не поняла, нравится ли он ей или же скорее нет. Пугает? Определенно. Было в его облике что-то такое, заставляющее сердце обмирать. Ранние морщины? Или кожа чересчур уж бледная… Гражина вот и на овсяной диете сидела, и яйца сырые пила с уксусными каплями, чтобы бледности добиться, да у нее ничего не получилось. У него же… глаза запавшие, кажутся темными до черноты.

Одет бедно.

И матушка, конечно, закажет ему гардероб, но…

— Вы ничего не ощущаете? — осведомился Зигфрид, остановившись на перекрестке. Он старательно смотрел вперед и это задевало.

Гражина насупилась.

И прислушалась.

Ощущать?

Кроме того, что наряд этот… и прохожие редкие смотрят… и если догадываются, что она — вовсе не парень? Или вдруг да встретится кто-то, с Гражиною знакомый, и узнает ее? Слухов не оберешься…

Нет, он не о том спрашивает.

И надобно сосредоточиться… слушать… ощущать… холод вот… ветерок по лицу, по губам. Ветерок горьковатый, и Гражина облизывает губы. Пахнет… хорошо пахнет, запах тяжелый, но чарующий, манит за собой. И она поворачивается, ступает на мостовую. Где-то рядом грохочет повозка. И чья-то рука удерживает ее… кто-то кричит… на нее? Не важно, теперь Гражина видит запах, темную ленту его, отливающую багрянцем. Ее так хочется взять в руку…

И она раскрывает ладонь.

Лента шелковая.

Скользит.

Льнет.

Обвивает пальцы и запястье. Теперь-то не потеряется… от Зигфрида пахнет болотом и лесом. Тоже хорошо… еще немного тьмой, и это роднит их.

Лент появляется больше. Одни бледные, почти истлевшие, другие яркие, но всегда разные… с прозеленью, с атласным синим. И все хочется собрать.

Попробовать на вкус.

Но когда Гражина подносит ленту к губам, ее останавливают.

— Не спеши, — Зигфрид хмур. — Это может быть опасно.

Что?

Она моргнула, сбрасывая наваждение. И лента истаяла в ее ладони, оставив напоследок тень чарующего запаха. Гражина разозлилась и… и успокоилась сразу.

— Это твоя сила, — серьезно сказал Зигфрид. — Она тянет тебя ко тьме, а в этом доме тьмы изрядно.

Гражина легко узнала это место. Да и кто бы не узнал? Площадь. Чахлые деревца, посаженные здесь с десяток лет тому, но так толком и не принявшиеся. Они и не жили, и не умирали, что дало бы повод выкопать их и посадить новые.

Лавочки крашеные в зеленый.

И массивное строение со львами. Городская больница.

— Почему мы здесь…

— Ты привела, — Зигфрид положил руку на плечо, и Гражина поняла, что ее тянуло туда, к больнице… почему? — Это госпиталь, верно? Там люди лечатся и, зачастую, умирают. В мое время в госпиталях многие умирали….

Он закусил губу.

Мотнул головой, разрывая пелену темноты. Теперь Гражина видела и ее, этакой блеклою вуалью, которую будто бы набросили на Зигфрида. На лице вуаль была тонка, а вот на шее ложилась то ли хомутом, то ли удавкой. И Гражина потянулась было, не сомневаясь, что способна избавить его этой черноты, но он отстранился.

— Ты колдовка, — Зигфрид сказал это спокойно. — И тебя влечет чужая смерть. Смерть — это всегда сила, которую ты можешь использовать и…

— Я не хотела…

— Извини, я не люблю колдовок.

Само собой, кто в здравом уме любит колдовок? Гражина и сама… раньше, когда думала, что уж она-то — обыкновенный человек.

— Скажи, — Зигфрид ступил на мостовую. — Что ты видишь? На что это похоже?

— На ленты, — рассказывать о таком было странно. — Из запахов… то есть, они как шелковые, только еще пахнут… приятно…

Она невольно облизнула губы.

И неужели отныне всегда так будет? Ей, Гражине, теперь, чтобы насытиться, нужны будут не пирожки, а чужая смерть.

— И… они разные… светлые, темные… некоторые блеклые, — она старалась говорить спокойно.

…это сила… разве кому-то повредит, если Гражина возьмет крупицу ее? Малую малость… люди все равно умерли. Не она их убила… и вообще… и если разобраться, то сила, если ее не подобрать, пропадет втуне. А Гражина, пожалуй, могла бы сделать что-то полезное… она, правда, не знает, что именно, но если бы знала, то всенепременно…

— Осторожней, — голос Зигфрида отвлек от мыслей, и злость вновь колыхнулось. — Это увлекает. Сначала ты берешь каплю, которая никому не принадлежит, потом две капли… капель становится недостаточно, а сила, запертая в людях, манит. И не только в людях. Сначала кровь животных… постепенно… многие доходят до мысли, что и смерть человека — невеликая цена.

Он разглядывал здание.

Прищурился.

И вид имел… жалкий вид. И этот человек собирался учить Гражину? Она потрясла головой, пытаясь отделаться от этих, чужих ей, прежней, мыслей. Неужели она когда-нибудь…

— У твоего рода было право приносить в жертву людей. Не всех, само собой, но тех, кто был приговорен. Я не знаю, сохранилась ли за ними эта привилегия. Полагаю, что исключения ради… в работе на корону есть свои преимущества, но… это путь в никуда. Жертв никогда не будет достаточно. Как и сил…

…жалок, как же он жалок… осколок древнего и некогда славного рода, которого опасались и короли. Но разве можно…

…королям, наверное, было выгодно исчезновение их, слишком упертых, слишком прямолинейных, слишком уверенных в собственной силе… и слишком близких нынешней династии…

Откуда Гражина это знает?

— Вдохни поглубже, — холодные пальцы сдавили ее ладонь. — Вынужден признать, что наша связь имеет некоторые… недостатки. Я узнаю о тебе больше, нежели мне бы хотелось, однако и ты… — Зигфрид запнулся. — К этому привыкнется. Но ты должна постараться. Сила будет манить. Искушать. И если поддашься…

…он лжет.

…он просто боится, что Гражина станет сильней. Мужчины боятся сильных женщин, и этот — не исключение. Поэтому и опутал, связал клятвой… а она поверила.

— …я тебя уничтожу, — спокойно пообещал Зигфрид. — А теперь, пожалуйста, сосредоточься. И покажи мне…

— Что?

Почему-то Гражина сразу поверила, что он и вправду способен ее уничтожить. И сила отползла. Гражина и не предполагала, насколько она тяжелая, эта сила, будто камень с души свалился, дышать и то стало легче.

— Возьми за руку. Расслабься…

После того, как ее обещали уничтожить?

— Окажи любезность, сделай глубокий вдох… и выдох. Представь, что… представь, что видишь эти ленты.

Гражине и представлять нет нужды.

Она их и вправду видит. Кубло змеиное, свитое в каменной чаше.

— Прелюбопытнейшая визуализация, — Зигфрид моргнул и снова. — Обрати внимание. Блеклые — старые… синий оттенок означает, что смерть была легкой и быстрой. Душа ушла из тела, так и не осознав, что случилось.

Синеватых лент было изрядно.

— А вот зелень — это наоборот, свидетельство долгого умирания. Вследствие болезни, к примеру…

Гражина кивнула.

— А красные?

Те самые, сладкие…

— Красные говорят о том, что смерть имела насильственный характер…

— Убийство?

— Не всегда… я видел подобное в хирургических палатках, когда пациент имел несчастье погибать в процессе операции. А операции сопряжены с немалой физической болью, которую не способен облегчить и морфий, и, что гораздо хуже, с кровью. Это почти жертвоприношение, хотя и врачи не ведают о том, что становятся жрецами. Пролитая кровь, насыщенная силой… пойдем. Нам пора.

И он отвернулся, выпустил Гражинину руку.

Шел Зигфрид быстро, нимало не заботясь о том, как Гражина поспеет за ним. И ей пришлось едва ли не бежать. Все ж, может, хорошо, что ее заставили переодеться, в юбках бегать куда как неудобней… и она вдруг ощутила что-то…

…не то.

…будто лопнула невидимая нить, выплеснувши в мир чей-то сдавленный крик, и черно-бурый змеиный клубок лент окрасился вдруг нарядным алым.

Алый?

Смерть в муках. Пролитая кровь… что ж, Гражина заставила себя отвернуться. В больницах и не такое случается.