Глава 14. О женихах и знакомствах
Чему бы грабли не учили, а сердце верит в чудеса.
Вывод, сделанный панной Сиульской после пятого неудачного замужества.
Панна Гуржакова к делу встречи с женихом подошла со всею серьезностью. Во-первых, грядущая охота — а говоря по правде, панна Гуржакова никогда не отказывала себе в удовольствии пострелять, будь то женихов будь то вальдшнепов — избавила ее от меланхолии. Во-вторых, упрямство Гражины, заявившей, что никуда-то она не поедет, заставило собраться с силами.
— Матери перечишь? — обманчиво ласковым голосом поинтересовалась панна Гуржакова.
— Не поеду, — Гражина опустила очи долу.
Она так и не решилась добавить капель в еду. Собиралась. Честное слово, собиралась… но всякий раз отступала: сомнения ее одолевали. Все ж таки родная мать… нет, не то, чтобы Гражина боялась отравить. Он не обманул бы…
Конечно, нет…
Просто успокоительное.
— Дура, — панна Гуржакова ухватила дочь за косу. — От счастья не убежишь!
Ну, это она произнесла несколько неуверенно: все ж счастье — вещь такая… да и разбирали ее сомнения. Надобно на жениха этого сперва самой глянуть, а там уже, решивши, что и к чему, за Гражинку взяться.
Коль сочтет панна Гуржакова, что Вильгельм этот или как там его, годный человек, тогда и…
…а если нет?
…может, взаправду в Познаньск податься? Столица, чай, не глухомань. А что Белялинска своих не везет, так у ней товар порченный и бесприданницы. Бесприданницы в столицах без надобности, а вот коль есть у девицы за душой помимо красоты и характеру приятственного сумма кругленькая, то и женихи сыщутся, сами прибегут.
И князь не надобен.
Может…
Нет, эту мысль панна Гуржакова отмела пререшительно. На жениха она глянет… вдруг да и вправду хорош.
…пан Вильгельм Козульский был и вправду молод. Слишком уж молод. Даже можно сказать — молод безобразно. На портрете-то он постарше выглядел, а тут… панна Гуржакова с немалым сомнением разглядывала человека, главною чертою которого была какая-то младенческая пухловатость.
И где, простите, восхитивший ее твердый подбородок?
Решительная линия губ?
Брови, которые следовало бы грозно хмурить? А у пана Козульского оные брови были приподняты в гримасе этакого удивления, будто бы он до сих пор не понимал, каким же пречудесным образом оказался в кофейне и вовсе в городе.
— Вилли — очень милый мальчик, — панна Белялинска, на сей раз явившаяся одна, без дочерей, щебетала без умолку. — Он рано осиротел…
…это хорошо, что осиротел. То есть, для него-то не очень, а вот для Гражинки — самое оно. С ее-то телячьим характером свекровь быстренько со свету сживет…
— …сам вынужден был вести семейные дела, и премного преуспел.
— Да, — промолвил Вильгельм баском и скромно потупился, ковырнул вилочкою кусок пирога. А вот ел он мало, словно бы нехотя, что было странновато, ибо пухлость его, небось, не от голоду появилась. С другой стороны, может, и хорошо?
Молодой.
Самостоятельный.
Поесть любит, и значит, не гулена… почему? А потому… и дома сидеть станет, есть кухаркины пироги с бланманжами, самое оно для Гражинки.
— У него две фабрики мыловаренные… заводик…
— Конопляные канаты делаем-с… для флоту…
Панна Гуржакова окончательно решилась: хороший жених. Небось, дурные с флотом работать не станут.
— Еще по малости… поместье родовое близ Познаньска… — соловьем заливалась панна Белялинска. — И два — за Краковелем…
— Там овец разводят тонкорунных. У меня и прядильни свои, и суконная мастерская. В том годе вареную шерсть делать начали, сиречь лодэн, — Вильгельм облизал ложечку. — Большой успех имела. Конечно, не аглицкая, но и наша качества преотменного…
Разговор свернул на ткани.
И в том пан Вильгельм проявил немалое знание, чем окончательно завоевал симпатии панны Гуржаковой. Из ресторации она направилась прямиком в модный салон панны Кружницкой, в котором — и исключительно в нем — одевались все местные дамы. Гражине следовало заказать новое платье для знакомства с женихом, который стараниями панны Белялинской — все ж было тут что-то не то — был весьма благорасположен к невесте. Да и сама панна Гуржакова, следует признать, преступно долго отказывала себе в малых жизненных радостях.
…в салоне было на редкость людно.
— …а после тьма сгустилась, — резковатый голос панны Ошуйской был знаком. — И небо заволокли тучи…
Кто-то из собравшихся дам охнул.
— …а тьму прорезал белый мертвенный свет… — панна Ошуйская сделала паузу. — Тогда-то увидела я его…
— Кого? — невежливо перебила панна Гуржакова, щупая отрез бархату. Ткань была качества сомнительного, но цвету удивительного — темно-зеленого с седой искрой. Гражинке, конечно, такой не пойдет, бледноватою она уродилась, да и не по чину девице в бархаты рядится. Но вот для самой панны Гуржаковой платье получилось бы изрядное.
Она почти увидела его.
С широкой юбкою, прямою, безо всяких украшений. С лифом строгим и двумя рядами махоньких пуговиц на нем, чтоб блестящих и безо всякого перламутру. Чистая бронза. Как на мундире покойного супруга, пусть примет Вотан душу мирную его.
На корсаже — опушка из лисицы.
Рукава… да, пусть новомодные, широкие и присобранные чуть выше локтя… и полосками того же лисьего меха отделанные.
Вырез квадратный.
…всенепременно надо будет заказать этакую прелесть…
— Летучую мышь! — с придыханием произнесла панна Ошуйская.
— Так вы летучего мыша напугались? — панна Гуржакова присмотрела атлас и для Гражинки. Плотный, колеру «пыльная роза» и с тиснением. Вытиснены были букетики тех самых роз, перевязанные лентами. Если кружавчиков добавить и погуще, глядишь, совсем хорошо выйдет. — Их надобно веником… ну или шваброй.
Панна Ошуйская лишь ручку вскинула ко лбу, видом своим давая понять, что ничего-то панна Гуржакова в мышах не понимает. И вовсе она есть натура черствая, пустая, не способная к тонким переживаниям.
Может, оно и правда…
С панной Ошуйской встречаться доводилось. А как иначе? Город, хоть и не совсем, чтобы захолустье, но невелик. И людей, в свет вхожих, в оном свете не так уж и много. Оттого и выходило, что все-то всех знали.
— А вообще, — ткань панна Гуржакова мяла и щупала с пристрастием. Не отпускало ее ощущение, что хозяйка салону изволила душой кривить, говоря, что будто бы закупает ткани первостатейные, те, которые в королевский дворец прямо идут. И ладно бы, леший с ним, с дворцом, но все ж тонковат был атлас. Да и тиснение просвечивало. — Вообще мышей бояться нечего. От них людям вреда нет никакого…
— Это вам так кажется, — процедила панна Ошуйская, снимая шляпку.
А вот шляпка была хороша.
Из темного фетру, с круглой тульей и узкими полями, с лентою гладкой атласной, и единственным украшением — брошь массивная малахитовая да два фазаньих перышка.
…к бархатному платью пошла бы.
— Это была не просто, как вы изволили выразиться, летучая мышь. Это был оборотень! — ее голос раздался в глухой тишине.
— Мышь-оборотень?
…а Гражинке лучше все ж не атлас, но шерсть. Вот шерстяные отрезы хороши. И цвет приятственный, бледно-черничный, поярче ружового, но не такой темный, чтоб девицу портить.
— Человек, — панна Ошуйская поджала губки. — Человек-летучая мышь!
Она с победным видом водрузила на голову шляпку из вареной шерсти. И пусть на болване та смотрелась интересно, но на голове панны Ошуйской всякий интерес повышел. Поля шляпки обвисли крылами той самой летучей мыши…
— Как романтично, — раздался тоненький голосок панны Дидюковой, особы томной, забавлявшейся кровопусканием и спиритизмом.
— Жутко, милочка, просто жутко, — панна Ошуйская повернулась пред зеркалом и скривилась. Верно. Оттенок малинового варенья ей вовсе не шел. — Это посланец Хельма… явился по мою душу…
— И где ж это вы так нагрешить успели? — панна Гуржакова уселась на козетку, положила на колени альбом с эскизами.
…если шерсть, то и фасону надо брать попроще.
— Я?!
— Вы, вы… за вами ж явились…
— Я… — панна Ошуйская застыла с приоткрытым ртом, отчего вид у ней был преглупый. — Я… не грешила…
О таком повороте она, признаться, и не задумывалась.
— А может… — панна Дидюкова прижала к груди отрез тончайшего крепа, расшитого серебряными маргаритками. — А может, он вовсе не посланец Хельма…
— А кто тогда? — хором поинтересовались панна Ошуйская и панна Гуржакова.
— Не знаю… может… может, он одинокая душа… — глаза панны Дидюковой заволокла пелена романтизма. — С юных лет отверженный… проклятый… обреченный жить в одиночестве, не знающий, кому доверить страшную тайну…
Она всхлипнула даже от жалости к неведомому человекомышу, но креп отложила в стороночку и потянула к себе полосатый батист. А и славная-то тканюшечка, даром, что тонковата на зиму… но полосочка беленькая, полосочка зелененькая. Если только блузон заказать. Блузон батистовый.
А юбка из шотландки.
В журнале панна Гуржакова этакую видела.
— И вот однажды узревши вас, — батист обтянул впалую грудь панны Дидюковой, которая, будто и не догадываясь о собственной костлявости, а может, почитая ее вовсе достоинством, носила наряды, оное достоинство подчеркивавшие. — Он осознал, что влюбился…
— От так, разок поглядевши?
На сей счет панна Гуржакова испытывала пресерьезные сомнения. И ухвативши за кусок полосатого полотна осторожненько потянула к себе. Ей батист нужней. Ей дочку замуж выдавать. А панна Дидюкова уже замужем. И вообще, на ее мослы что ни напяль, все торчать будут.
— Почему бы и нет… — несмотря на романтичный настрой, расставаться с полюбившимся отрезом панна Дидюкова не собиралась.
И дернула на себя.
Но панна Гуржакова не даром слыла женщиной во всех смыслах серьезною, а потому лишь покрепче сжала батист, который вдруг стал неимоверно ей нужен.
— А что, — панна Ошуйская спросила нервозно, — думаете, в меня нельзя влюбиться с первого взгляда?
— С первого, — решила быть доброй панн Гуржакова. — Можно.
И добавила чуть тише:
— Но потом бы он все одно пригляделся б…
К счастью, услышана она не была, ибо панна Дидюкова, вдохновленная поддержкой, продолжила:
— И вот он, несчастный влюбленный…
…тут панна Гуржакова искренне с нею согласилась, ибо человек, который влюблен был в панну Ошуйскую, вне всяких сомнений был несчастен. А то как иначе скажешь?
Сама панна Ошуйская росточку невысокого.
Волосики реденькие, даром, что она косы плетет, так все знают, что в эти косы она пряди накладные вплетает. Лучше уж честно, как иные, парики б носила. Личико тоненькое, носик востренький, губки гузкою куриной…
— …бродит ночами, не находя в себе сил признаться… вы, панна Гуржакова, мой батист пустите.
— Чего это ваш? — батист отпускать панна Гуржакова не собиралась. И не потому, что не могла бы отыскать иного, вона, тот, цвета давленой вишни, тоже хорош был, или еще морошковый, с перламутровой нитью, но просто терпеть не могла уступать кому-то. — Пока не куплен, он всехнешний. А вы не отвлекайтесь от великой любови. Бродит он, значится…
— Да, бродит! — взвизгнула панна Дидюкова, ткань дергая. А между прочим, батист — он к подобному обхождению не привычен. Затрещал… — Бродит и не знает, как признаться… ищет случая, чтобы узреть дорогую себе женщину хотя бы одним глазочком… да что же вы творите!
И отрез кинула.
— Чего я творю? — панна Гуржакова мигом сцапала освободившийся кусочек, притянула к себе и на руку накинула, вытянула, любуясь. — Ничего-то я не творю…
…нет, все ж морошковый лучше будет.
— А я его… — в глазах панны Ошуйской заблестели непролитые слезы. — Я его водою… облила…
Она прижала к щеке узенькую полоску кружева, но то было на редкость некрасиво, потому панна Гуржакова сразу решила и не трогать.
Пусть забирает.
— Водою — это зря… водою мужиков обливать если, то мигом разбегутся. Они ж вам, милочка, не коты…
— И крылья…
— И крылья тоже не коты, — глубокомысленно заметила панна Гуржакова спешно схвативши морошковый отрез. А заодно и васильковый, на который обратила свой взор панна Дидюкова.
Последний — исключительно из вредности.
Будут тут всякие панне Гуржаковой ткани из-под носу уводить.