Глава 15

Глава 15

Так ведь не бывает. Таких людей, как она. Мне кажется. Она мираж. Так не бывает, что б я ее до крови и в пепел, а она воскресала, и у нее хватало сил и меня оттуда выдергивать просто вот этими касаниями к моим ранам.

(с) Отшельник. Ульяна Соболева      

Это бы момент, когда стало по хер на все. На гребаные выборы, на толпу, которая пришла за него голосовать, на журналюг, на всех. На каждого, кто торчал в этом зале и смотрел на него.

Потому что ОНА уходит. Потому что ЕЕ упустил. Доверился…хер его знает, чему он доверился. Наверное, привык к тому, что никуда не денется, знал, что всегда отказывает этому ублюдку, всегда дает отпор, и ни разу никакого флирта. Потому что этот сериал «что сегодня делает или делала Марина целый день» просматривался каждый вечер. А то и днем, а иногда утром и на повторе.

«Объект выходит замуж». Всего три слова. Три. Гребаных, Конца света слова. Три хреновых апокалипсиса. Три долбое*ических звука, которые вылились в адскую головную боль и сковырнули сердце, как топор. Вырубили его, на хрен, из грудной клетки.

И стало насрать на все. Быстрыми шагами с трибуны, по ступенькам, под возгласы и косые взгляды, под триумфальные рожи конкурентов.

Пока не ощутил эту адскую боль в спине. Будто его изнутри разорвало огнем, словно там, под рёбрами разверзся вулкан. И это ускользающее сознание, которое плывет болью и черным вязким туманом, расползается в зрачках, застилая их черной бездной.

Из боли вынырнул на короткие мгновения, чтобы услышать голос Гройсмана и еще чей-то.

– Жить будет. Должен. Но никаких гарантий. Условия, сами понимаете, аховые. Операция в подсобке при тусклом свете, без реанимации.

– Других вариантов нет.

– Вы должны оставить его в больнице.

– Нельзя… – прохрипел, закатывая глаза, – к ней вези.

Гройсман замолчал, потом снова послышался его голос.

– Выпишите все необходимые медикаменты, справимся сами.

– Это смертный приговор.

– Я и так сдох. Пусть выписывает!

Они обсуждали такой вариант. Давно. В своде указаний на случай ЧП, у Гройсмана есть распоряжения. И вот в таком случае состоятся похороны. Фиктивные, с найденным и замаскированным двойником в главной роли. Дочери должны быть вывезены за границу под чужими документами на попечительство Эллен.

Уже в машине он то проваливается в бездну, то снова воскресает с жуткой слабостью и болью во всем теле.

– Мы можем спрятать вас, можем отвезти за город и…

– Они знают каждую дыру, куда я не сунусь. А где она – не знают… я сам ее еле нашел. Вези к ней.

– Плохая затея.

– Не начинай нудить, как Райский. Ты же не хочешь к нему в компанию.

– У Райского не еврейское место в раю. Меня туда не примут по пятой графе.

– Пятая графа исчезла вместе с Советским союзом. – слабо улыбаясь, прошептал и прижал руку к ноющей ране. Гройсману везде мерещатся антисемиты, как Райскому в свое время заговоры сионистов.

– У некоторых пятая графа живет в мозгах и не кончается, даже с их смертью переходит в генах их потомству.

– Она…она называла тебя Гитлером… – и вместо смеха заскрипел, прикрывая глаза.

– Кто?

– Марина…, – и ее образ всплывает в воспаленном сознании, ее зеленые глаза, ее алые яркие губы.

– Тогда нам тем более туда нельзя. Это вражеское место.

– Можно, Грося, и ты сам прекрасно знаешь, что можно и нужно.

– Знаю…знаю. Никуда больше и не сунуться.

Потом он услышит ее голос. Среди всех других голосов, среди трупов, которые тянут к нему скрюченные, гнилые руки, среди мертвечины и страшных лиц, смотрящих на него с ненавистью и скалящих свои рты. Они тянут его в болото, тянут в трясину, глубоко в вонючую грязь, кишащую их гниющими телами и конечностями. Он кричит, но его голос не слышно, а там так темно, так зловонно…Пока вдруг издалека не доносится ее голос.

– Господи Иисусе Христе, сыне Божий, прости рабу Божьему Петру грехи вольные и невольные, осознанные и неосознанные и пошли ему выздоровление от тяжких недугов телесных. Освети его лучами Твоими и благослови все пути к его исцелению. Во имя славы Твоей вечной и из любви к недостойному рабу Божьему Петру. Прости нас и помилуй. Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, ныне и присно, и во веки веков. Аминь.

За него никто и никогда не молился. И он сам никогда не знал молитвенных слов, никогда ни о чем не просил у бога. Был истинным атеистом.

Но ее голос, такой тихий и проникновенный, он доносился и заглушал рык и ропот голосов мертвецов. Стирал эти жуткие лица, не давал занырнуть в черную жижу. Она словно тянула к нему свои руки, и он…он видел эти тонкие пальцы, видел, как они вот-вот коснутся его грязных, протянутых к ней рук. Недостойный…да, он никогда не был ЕЕ достоин.

А потом жуткое, перекошенное лицо Людмилы. Она улыбается гнилым ртом и манит его к себе, хватает за шею. И он орет ей, орет о том, какая она сука и шлюха. Она не сможет его утянуть под воду. А Милка смеется и тянет, топит, окунает с головой. Пока голос Марины не заставляет схватить кислород потрескавшимся до крови ртом.

– А я люблю тебя…слышишь? Айсберг! Я тебя люблю…будь ты проклят! Твоя шлюха…твоя тварь тебя любит! Не думай сейчас меня бросить! Пожалуйстааа…Петя…прошу тебя, не уходи. Слышишь? Не уходи от нас…от меня и от твоего сына. Пожалуйста.

И глотком снова воздух, наверх, к свету. Будто ощущая, как в ноги впились словно клешни руки мертвецов. И он хочет сказать ей хотя бы «прощай».

А потом его тела касается что-то теплое, мягкое и такое родное. Оно пахнет молоком, пахнет жизнью, счастьем.

– Это…это наш мальчик, Петя. Наш ребенок. Твой сын. Почувствуй его…он маленький и он…он так похож на тебя. Он…он бы любил тебя, слышишь? Он и я. Мы бы любили тебя…и будем любить. Ты только не уходи. Слышишь? Умоляю. Не уходи…обними своего сына. Прошу тебя. Знаю…знаю, что ты его не хотел, но он твоя кровь, частичка тебя и меня. Нашей любви…пусть ее и не было никогда. Чувствуешь? Его маленькое сердечко бьется рядом с твоим…Не уходи. Заклинаю…ради нашего сына!

Как он может утонуть с малышом на груди. Нельзя. Он не имеет права. Изо всех сил обхватил крошечную спинку и рванул наверх, к свету, к жизни. Глотнул воздух, захрипел.

– Н…не ухожу…

И с трудом разомкнул веки, прижимая к себе малыша…Под кожей теплая спинка, мягкие волосики, и желание жить становится сильнее, ярче, острее. И затуманенный болью взгляд встречается с ее зелеными глазами, и он вдруг понимает, что больше не вернется к мертвецам…он будет с ней. Он хочет жить ради нее. С ней. Для нее. Он ее любит…адски, психотично, одержимо. А если сдохнет…она достанется кому-то другому.

– Ма…ри..на… – ее имя по слогам, каждым слогом выдергивая себя из лап смерти, и вдыхая аромат младенца, и чувствуя, как боль начинает отступать, а его собственное сердце бьется в такт крошечному сердечку его сына.

Он давно пришел в себя. Не хотел показать ей, что он здесь, не хотел спугнуть, не хотел увидеть эту неприкрытую ненависть.

Наслаждаться этим вызывающе наглым счастьем, когда она шепчет о любви, когда трогает его лицо, целует руки, гладит волосы. Никто и никогда не целовал его руки, его пальцы и ладони. Не шептал, как сильно хочет, чтобы он открыл глаза, чтобы улыбнулся или прошептал ее имя.

От нее пахнет молоком. Грудным молоком, вареньем, сдобой. Иногда ее руки в муке, или от нее доносится запах жареного лука или мяса. И это самый ох*енный запах, который может исходить от женщины. Не парфюм, не феромоны, а этот запах обычного человеческого счастья, повседневности, быта, которых у него никогда не было.

Он, бл*дь, заново родился. Он воскрес из мертвецов. Никогда и никто не говорил ему о любви так, как она. Искренне…отчаянно, с такой ненавистью и такой страстью в голосе, что и сомнений в этом не осталось. А еще пела. Ему и их сыну. Уложит возле него на матрац, прикроет пледом и ляжет рядом.

Это особенный вид оргазма. Вот эти ее нежности, когда она не знает, что он видит, слышит, чувствует. Видит ее сквозь приоткрытые веки, сквозь ресницы. Видит, как она ложится рядом, как поправляет одеяло, потом касается его лба, проверяя нет ли жара. Вначале рукой, потом губами. А ему до скрежета в зубах хочется схватить ее обеими руками и сожрать это дыхание своим ртом.

Этот запах вареной клубники. Она готовила компот. Он знает. Слышал, как говорила старухе. Потом, когда засыпала рядом, открывал глаза и смотрел на нее. Часами. Отоспался, набрался сил и мог долго не отводить глаз от ее лица. Такого исхудавшего, чуть осунувшегося, но все такого же прекрасного и до боли любимого и желанного. Да, он уже знал, что это значит. Вот это щемящее чувство внутри, вот это желание сдохнуть только за то, чтобы услышать свое имя ее голосом.

Пока она спит вместе с их сыном, Петр любуется ими обоими. Ему кажется, что мальчик похож на свою мать, несмотря на то что у него светлые волосы и голубые глаза. Черты лица как у Марины… А она говорит, что он вылитый Петр.

Сын. Нечто, что навсегда связывает его вместе с ней неразрывно.

ЕЕ ладонь обнимает тельце малыша, щека касается его волос, а он во сне чмокает ротиком и ищет ее грудь. Эти движения на автомате, когда ее пальцы быстро дергают пуговки на кофточке, обнажая налитое полушарие с вздувшимся соском, и у него, раненого, полудохлого простреливает в паху и выделяется слюна. Никогда не думал, что это настолько эротично – видеть, как женщина кормит младенца.

Людмила не кормила детей грудью. Говорила, что первой леди не положено и что это испортит фигуру, да и по всем мероприятиям младенцев за собой не утащишь. Они нашли кормилицу.

И он никогда не видел кормящую мать. Эту маленькую ручку на белоснежной выпуклости, чмокающий ротик, и его самого переполняет разрывающей нежностью и любовью, переполняет счастьем.

Они так и спят рядом вместе. Малыш периодически сосет грудь, а Марина дремлет, уткнувшись в его макушку. И тогда Петр смелеет и трогает ее локоны. Темные, пушистые, непослушные кольца. Он наматывает их на палец и подносит к лицу, чтобы втянуть запах, он касается их губами.

Но едва она просыпается – закрывает глаза, позволяя считать его немощным.

Еще нет сил встать, еще нет сил доползти и справить нужду. Он всецело от нее зависим. Плевать. Впервые в жизни это не напрягает. Да, хочется встать на ноги, хочется выползти из этого склепа, но он не торопится. Нужно окрепнуть. Как говорила покойная мать: «лучше всего лечит любящая рука, домашняя стряпня и время».

С любовью у нее был дефицит, а все остальное обычно могла предоставить. Только стряпню делала кухарка.

А потом приехал этот…сука следователь. Это она считает его ангелом во плоти, а Петр прекрасно знает, что это за птица и какого она полета, а еще – с какой помощью взлетела. И висяки, повешенные на невиновных, и взятки, и крышевание местных мажоров.

Он бы тронул его, да не просто тронул, а, на хер, шею свернул или посадил упыря лет на двадцать, да так, чтоб ему задницу раздолбили на зоне, но…не захотел. Пока….он присматривал за Мариной, пока заботился о ней, и пока она говорила НЕТ. И это НЕТ было настоящим. Он знал. Чувствовал, что там нет и намека на флирт с ее стороны. Слышал, как она говорила своей покровительнице о том, что не лежит у нее к следаку.

И Петр расслабился. Перестал следить…перестал подозревать, как обычно ревновать ее к каждой молекуле, а потом эта гребаная свадьба, и у него сорвало крышу, снесло, на хер, все тормоза. Услыхал его голос и всего передернуло, подбросило на постели, швырнуло так, что смог приподняться и прислушаться, о чем они говорят.

Как только сможет ходить, как только сможет вылезти из этой норы – следака отправит, на хер, подальше отсюда. Достал. Ходит, бл*дь. Ноет, как баба. Будешь жалеть, не найдешь такого, как я. Какого, сука? Бестолкового настолько, что до сих пор сидишь в своем Мухожопинске, настолько тупого, что два убийства в твоей области раскрыл следак из Москвы?

И дышишь ты тем, что тебе конвертики таскают с рынка, с автомагистрали, с твоих убитых дорог в городе, от мэра, чей сынок недавно сбил женщину с коляской, и она осталась инвалидом. Ты ж за эти деньги мандаринки Марине таскаешь, а, следачок? А Лариса Николаевна знает, что из-за тебя ее дочь погибла? Что это ты, м*дила, превысил скорость? А посадили второго, который из-за твоего нарушения затормозить не успел?

Когда Марина спустилась вниз, он больше не хотел притворяться. Пора начать общение.

И он хотел…так хотел услышать теперь, когда она знает, что он в сознании, когда смотрит в его глаза своими сумасшедшими зелёными глазами.

– Плакала по мне? Или вздохнула с облегчением?

– А чего бы ты хотел?

Спросила, перехватывая его запястье и сжимая обеими руками. У нее нежные пальцы, очень тонкие и цепкие. Он привык к ним. Привык к тому, как они касались его тела, как смывали с него кровь и пот. ЕЕ руки возвращали его с того света.

– Чтобы плакала!

Ответил мрачно, потому что знал – она плакала. Потому что слышал эти рыдания и держался за них мертвой хваткой, чтобы призраки не утянули его в бездну. Провел большим пальцем по ее подбородку.

– Вздохнула с облегчением.

Упрямая маленькая сучка. Как же это похоже на нее. Как он адски соскучился по их войне.

– Лжешь…, – палец продолжает гладить, и в ее глазах блестят слезы, ее трясет, как и его от их общей близости, от касаний, – я слышал…как ты просила меня не уходить. Слышал, как молилась. Каждое слово слышал…Марина…

И как вздрогнула после того, как произнес ее имя. Иногда ему казалось, что люди ошиблись, назвав любовь именно так, как она называется. Разве ей название не Марина?

– Тебе почудилось…ты бредил.

– Возможно…

Да, он бредил. Ею. С самого первого взгляда и по сей день. Она его самый жестокий и самый психопатичный бред.