Глава 20.
Я больше не пытаюсь звонить Наде, потому что просто давно уже понял, что это абсолютно бессмысленно и ни к чему не приведёт.
Бездушный голос оператора каждый раз с ледяным равнодушием сообщает мне, что аппарат абонента выключен или находится вне зоны действия сети.
Соцсети Нади превратились в глухую, непробиваемую стен. Соседи по её старой съёмной квартире утверждали, что она съехала спешно, не оставив адреса. Или они просто делали вид, что ничего не знали.
Поэтому каждое моё утро начинается одинаково, ведь едва открыв глаза я тянусь к мобильному телефону.
И записываю или пишу Наде сообщения. Каждый божий день я набираю текст, который может быть либо одним коротким предложением, либо несколькими страницами убористого, бессвязного текста, где я безуспешно пытаюсь вывалить всю ту юридическую грязь, в которой сейчас тону.
Я пишу наивно надеясь, будто она когда-нибудь прочитает мои откровения, и будто от того, что я пачкаю экран буквами, мне самому станет хоть немного легче, но легче не становится, а внутри только сильнее нарывает с каждым словом.
«Надя, сегодня опять был у следователя, и дело уже передают выше, оказывается...»
«Надя, я ничего не знал про этого ребёнка и клянусь тебе всем, что у меня осталось, что я не имел понятия про эту ДНК-экспертизу...»
«Надя, я бы никогда, слышишь, никогда в жизни тебя не предал, потому что ты — единственная, кого я действительно люблю в этом мире».
«Надя, если бы ты только знала, как я смертельно устал от этого бесконечного вранья вокруг, и как сильно я люблю тебя, моя родная девочка, что от этой боли хочется просто выть».
Последнее сообщение я набираю в три часа ночи, сидя на кухне в полном одиночестве. Вокруг не раздаётся ни единого звука, только старый холодильник урчит, да в пепельнице догорает полдюжины сигарет.
Я долго перечитываю эти горькие строчки, пока буквы не начинают расплываться перед воспалёнными глазами, после чего стираю всё к чёртовой матери, пишу заново ещё более беспомощно.
Словно безумец ожидаю чуда. Чуда, конечно, не происходит, и экран телефона просто гаснет, оставляя меня наедине с самим собой.
Следствие тем временем раскручивалось неторопливо. Но всё-таки шло вперёд, поскольку Гордей Владимирович свои обещания держал, и его влиятельные знакомые в военной прокуратуре вцепились в это дело намертво, не оставляя махинаторам шансов.
И чем дальше продвигались следователи, чем больше пухлых папок появлялось в моём деле. Потому что Комбат оказался прав на все сто процентов, и Ника в этой криминальной истории была всего лишь глупой, жадной наживкой, а настоящая мразь сидела гораздо ближе к руководящим креслам.
Там действительно вскрылась целая конвейерная цепочка и огромный механизм, годами штампующий огромные деньги на мёртвых душах, используя липовые справки об отсутствии тел, фиктивные согласования, подписи задним числом и экспертные заключения карманных лабораторий, в которых кормилось очень много людей в погонах и дорогих костюмах.
И самое омерзительное во всём этом фарсе заключалось в том, что в итоге почти никто ни за что не отвечал, являя собой классику нашей бюрократии.
Рядовая работница, которая чисто технически оформляла документы по подложной справке, внезапно оказалась главной виновницей торжества, и на неё сейчас вешали всех собак, чтобы поскорее закрыть пробелы в отчётах.
Ника тоже шла судейским прицепом как организатор на местах, и весь её холёный лоск стремительно сползал, обнажая смертельно испуганную бабу, потерявшую опору под ногами.
Ещё следователи нашли какого-то мелкого посредника по военным вопросам, вечно пьяного отставника, который носил конверты с деньгами по кабинетам, и его тоже гарантированно закроют в камере без всяких вариантов.
А вот дальше, за спинами этих пешек, начиналась глухая, абсолютно непроницаемая тишина, потому что система, вовремя почуяв угрозу для крупных фигур, мгновенно включила режим коллективной самозащиты.
Выносившая первое решение судья оказалась кристально чиста, поскольку она ничего не знала и действовала строго по предоставленным материалам дела, так что к ней никаких претензий у закона нет.
Коммерческая лаборатория ДНК тоже оказалась вообще не при делах, ведь материал им привезли, протокол идентификации был официально заверен, они исследовали то, что им дали, а вопросы о том, почему вместо моей слюны там оказалась кровь моего покойного двоюродного брата, нужно задавать тем, кто делал забор.
Высшее начальство ведомства тоже предсказуемо оказалось не в курсе происходящего, ссылаясь на то, что у них тысячи таких дел проходят через канцелярию и за всем уследить физически невозможно.
Кто конкретно согласовывал миллионную выплату в обход обязательных проверок, теперь уже не установить, так как внутренние серверы ведомства как раз вовремя «обновились» и стёрли логи.
Проверявший липовую справку из военного архива сотрудник уже год как не работает в органах, поскольку он уволился по собственному желанию и уехал в неизвестном направлении, а подписывавший финальный приказ чиновник давно переведён в другой округ с явным повышением, став абсолютно неприкасаемым для обычного следствия.
Я сидел на очередном закрытом заседании, смотрел на этих холёных, абсолютно спокойных юристов в отглаженных рубашках, слушал бесконечный, монотонный поток сухого канцелярита и чувствовал себя полным, законченным идиотом, окопным дураком, который приехал с фронта искать справедливость в правовом поле.
Потому что все, абсолютно все присутствующие в этом зале люди прекрасно понимали, что произошло на самом деле, ведь это понимал судья, понимал следователь и даже конвой у дверей всё отлично осознавал.
Но виноватыми на казенной бумаге почему-то раз за разом оказывались самые мелкие, нищие фигуры, которых проще всего достать, закрыть в СИЗО и пустить в расход ради красивой статистики.
Это были те несчастные, кто не имеет миллионов для найма зубастых адвокатов и не сможет отбиться от обвинения, и те, кого системе просто удобно назначить крайними, чтобы поскорее сдать дело в архив и отчитаться перед вышестоящим начальством.
В какой-то момент, ближе к концу третьей недели этого изнурительного судейского марафона, я даже поймал себя на мысли, что полностью перестал злиться на происходящее вокруг беззаконие.
Моя ярость куда-то испарилась, оставив после себя только душевное опустошение. Я просто смертельно устал что-то доказывать чиновникам.
Мне надоело смотреть на Нику, которая на заседаниях уже даже не поворачивала голову в мою сторону, а только тихо выла в платок, окончательно понимая, что реального тюремного срока ей теперь вряд ли избежать.
Я сидел на скамье, тупо глядя в окно на пролетающие за стеклом белые тополевые пушинки, и думал только об одном: если эта сытая, равнодушная и бюрократическая машина способна так легко и безжалостно переехать живого человека, то какую цену вообще имеет всё то, ради чего мы там, на передовой, каждый день захлёбывались кровью и грязью...
Параллельно этому бесконечному уголовному кошмару, выматывая остатки сил и нервов, шли изнурительные гражданские суды, которые казались бесконечным бегом по замкнутому кругу.
Это был какой-то безумный, нескончаемый конвейер из автоматических отмен предыдущих решений, бесконечных пересмотров старых ведомственных документов, бесчисленных обжалований со стороны адвокатов Ники и абсурдных встречных заявлений, которые её защита строчила пачками.
Нанятые юристы с обеих сторон жрали мои с трудом заработанные и выплаченные государством деньги быстрее, чем самый мощный карьерный экскаватор пожирает грунт, и счета за их сомнительные услуги росли с каждым божьим днём.
Но вся эта бумажная возня, все эти судейские протоколы и финансовые потери были на самом деле второстепенными. Мелкими и почти неважными вещами, потому что в самом центре этого грязного водоворота существовал один главный вопрос.
Один-единственный, неразрешимый вопрос, от ответа на который сейчас зависело вообще всё моё будущее.
Аня.
Я честно, изо всех сил, стискивая зубы пытался относиться к этой маленькой девочке нормально, как и подобает взрослому мужчине.
Пытался улыбаться ей, отвечать на её детские вопросы, но каждый раз, когда я видел её, когда встречался с ней взглядом, в моей памяти мгновенно всплывало искажённое злобой лицо Ники.
Всплывали все эти позорные судебные бумаги, все эти циничные схемы, вся эта липкая, несмываемая грязь посмертных страховок, и вместо законной отцовской нежности я ловил себя на том, что чувствую внутри только раздражение.
От этого осознания собственной черствости мне становилось ещё хуже. Рассудком-то я прекрасно понимал, что девчонка здесь вообще ни при чём.
Она была просто обычным, ни в чём не повинным ребёнком, который ничего не хотел, кроме беззаботного детства.
Если и винить, то только её мать.
Я всё чаще ловил себя на постыдной мысли, что жду результатов официальной независимой экспертизы ДНК как самого страшного судебного приговора в своей жизни.
И в глубине души, я отчаянно надеялся на чудо. Я надеялся, что этот результат окажется отрицательным, что всё происходящее, лишь чудовищная, затянувшаяся ошибка, и тогда я смогу раз и навсегда закрыть этот проклятый вопрос.
Мне казалось, что если Аня чужая, то я окончательно закрою все суды, вычеркну Нику из памяти, найду Надю, упаду перед ней на колени и начну жить заново, с чистого листа.
Но жизнь, как я уже успел усвоить на собственной шкуре, никогда не спрашивает человека, чего он хочет на самом деле.
Когда на дисплее телефона высвечивается номер юриста, я сразу весь подобираюсь.
– Егор…
Замираю как вкопанный прямо посреди парковки торгового центра. В горле мгновенно пересыхает.
– Пришли результаты экспертизы.
В этот короткий миг мне кажется, что время вокруг останавливается.
– И? – выталкиваю я из себя единственный звук.
– Вероятность отцовства составляет девяносто девять целых и девяносто девять сотых процента, Егор, здесь без вариантов.
Сокрушенно вздыхаю и закрываю глаза и почему-то первое, что я чувствую в этот момент, вовсе не отцовская радость, не облегчение от закончившейся неопределенности и не долгожданное счастье.
Это огромное сожаление...
Потому что именно в эту секунду рушится самая последняя, иллюзорная надежда, за которую я малодушно цеплялся всё это долгое время.
Аня действительно моя дочь, моя родная кровь, моё продолжение. И это означает только одно, что Ника, будь она трижды проклята, теперь уже никуда и никогда не исчезнет из моей жизни.
Наша общая дочь навсегда связала нас этой уродливой пуповиной, и этот крест мне теперь придется нести до самого конца.