Любимый кречет шальной Крады · Глава 18 · Тепло ли тебе, девица?

Глава 18 · Тепло ли тебе, девица?

Она наступила, самая длинная ночь. Когда петухи забывают петь, а тропинки закручиваются в спираль, возвращая путника трижды к одной и той же заиндевевшей сосне. Холод этой ночи убивал не тело первым — он уничтожал надежду на то, что это когда-нибудь кончится. Казалось, что привычный порядок вещей — день, ночь, снова день — где-то далеко отсюда сломался, как ледяная игла. Не было ни намёка на рассвет, даже в памяти. Только одна, бесконечно растянутая, чёрная минута, которая длилась уже целую вечность.

Крада шла к лагерю, и её шаги не оставляли нормальных следов. Снег не похрустывал, а прилипал к подошвам, будто жаждал удержать, добавить к коллекции того, кто «время больше не ждёт». В просветах между чёрными елями мелькали тени — не волчьи, а человеческие, растянутые и беззвучные. Они не смотрели на неё, просто брели куда-то вглубь леса, увязая по колено в снегу. Тени предков, бредущих по своим последним зимам.

Но хоть впереди и туманилась неизвестность, за спиной оставалось непонятное спокойствие: Крада сделала в свой, возможно, последний день всё, что могла и должна была совершить для жителей деревни.

Лагерь встретил её напряжённым гулом. Четыре фигуры столпились у костра, который на этот раз горел не углями, а синим, почти невидимым пламенем, пожирающим сморщенные комья мха и кости. От огня шёл странный холодок, оседающий на ресницах инеем.

В клетке, на том же месте, сидел Волег. С ним обходились теперь с леденящей почтительностью, как с драгоценным сосудом, который вот-вот наполнят. Крылья по-прежнему стянуты, но раны на голове были аккуратно замазаны тёмной, дурно выглядящей мазью. Он увидел её и замер, весь превратившись в горящий золотой взгляд, в котором бушевала буря из немого ужаса, ярости и вопроса. Всепоглощающего немого вопроса:

— Зачем?

Крада не отвела глаз, так же беззвучно ответила:

— Чтобы ты жил.

— Пришла, — сказал Гнездо. Он стоял, выпрямившись во весь свой сутулый рост, и его перьевая шапка казалась в синем отсвете костра не гнездом, а короной из мёртвых крыльев. — Час подходит. Ветер стих. Дорога открывается, он уже совсем близко, чуешь? Время тянется, как смола, а скоро и тянуться перестанет. Застынет.

Бородач смотрел на Краду не с алчностью, а с непонятной, звериной тоской. Как пёс, которого лишили кости. Сыч нервно перебирал в руках клубок тёмных ниток, его пальцы-паучки выводили узлы, которые тут же расползались. Козел, самый молодой, стоял поодаль с бледным лицом, глаза избегали смотреть на клетку и на Краду.

— Вы боитесь, — тихо сказала Крада.

— Все боятся, — проскрипел Гнездо, и в его глазах вспыхнула старая, злая искра. — Думаешь, в деревнях под тёплыми тулупами не трясутся? Трясутся. Только заговоры шепчут: «Пусть возьмёт не здесь, пусть подальше». Вот и мы хотим, чтобы подальше, хоть и ходим по краю пропасти. Вернее, тем более что около погибели ходим.

— Так вы… Ему не служите, а откупаетесь, — окончательно поняла Крада.

— Служат дураки, — хрипло выдавил бородач. — Мы никому не служим, а выживаем, подносим дары, чтобы коротил ночь где-нибудь в другом месте.

Слово «коротил» прозвучало как самое страшное из Его имён.

— Ритуал начался, — отозвался Гнездо. Он махнул рукой в сторону огня. — Видишь пламя? Оно не греет. Оно создаёт пустоту. Выжигает наш мир, чтобы проступил… другой. Тот, куда тебе идти.

Он сделал шаг к клетке. Волег резко дёрнул головой, клюв щёлкнул по пруту.

— Не бойся, Царек, — прошелестел Гнездо, и его рука, длинная, с узловатыми пальцами, протянулась к клетке. — Твоя освободительница пришла.

— Девочка… Ты ещё можешь отказаться, — вдруг произнёс бородач. — Мы птицу… Мы её быстренько. Не мучая. А тебя отпустим. Слово.

Он явно сказал это не из милосердия, хитрость была незамысловатой: и дар ледяной смерти принести, и Краду потом за монеты в Славии сбыть.

Девушка не смогла сдержать улыбки, несмотря на ужас происходящего. Покачала головой.

— Договор есть договор. Вы отпускаете птицу, я иду в дар. Начинайте.

Гнездо кивнул, будто ожидал именно этого. Он вытащил из-за пазухи предмет — не нож, не клинок. Ледяной серп. Выточенный из цельного куска синего, почти чёрного льда. Он словно впитывал в себя синее пламя костра, и от этого казалось, что внутри него тлеет своя, мёртвая звезда.

— Сними верхнюю одежду, — сказал Гнездо деловито. — Холод должен войти прямо к коже. Чтобы не мешал.

Крада медленно расстегнула епанечку, сбросила её на снег. Потом — толстую свитку. Осталась в тонкой домотканой рубахе из запасов Людвы. Мороз тут же впился в неё тысячами игл. Она не дрогнула.

— Руки.

Сыч подскочил, в его ладонях блеснули не верёвки, а тонкие, как паутина, нити чёрного льда. Они были холоднее всего вокруг. Он, бормоча что-то невнятное, обмотал ей запястья. Крада расслышала: «Прости, девка, прости, так надо, нам же тоже жить охота…». Прикосновение нитей было похоже на касание губ покойника. Они не стягивали, а прирастали к коже, впиваясь холодом в самые вены.

Волег в клетке издал звук, которого Крада никогда не слышала от птицы. Сдавленный человеческий стон, полный такого бессилия, что у неё похолодело внутри сильнее, чем от льда. Он бился головой о прутья, снова и снова, не чувствуя боли.

— Уйми его, — цыкнул Гнездо через плечо.

Козел, всё ещё бледный как смерть, подошёл к клетке и набросил на неё мешковину. Стона стало не слышно.

— Теперь, — Гнездо встал перед Крадой. В руке у него был серп. В другой — плоская чаша из берёсты, обмазанная изнутри чем-то тёмным. — Кровь здесь не нужна. Она для живых. Тебе нужно открыться холоду. Я сделаю разрез. Неглубокий. Но… правильный.

Он ткнул ледяным остриём ей в грудь, чуть ниже ключицы. Боль была ослепительной, но не от раны — от холода, который вошёл внутрь, как раскалённое, но ледяное жало. Она вскрикнула, невольно.

— Первый ключ, — прошептал Гнездо. Из разреза выступило несколько алых капель, которые мгновенно застыли на коже, как рубиновые бусины.

Бородач отвернулся, с силой сглотнув.

Сыч замер, заворожённо глядя на бусины.

Гнездо провёл серпом по её ладони вторую линию холода, потом по лбу. Каждый раз — та же странная, вымораживающая боль, и застывшие капли её собственной, оледеневшей крови.

— Теперь слушай, — голос Гнездо приобрёл металлический, нечеловеческий оттенок. Он говорил словно не с ней, а сквозь Краду. — Идёшь не ты. Идёт пустота, которую мы создали, холод, который мы призвали. Ты лишь форма, проводник. Запомни: когда увидишь Его, не дыши. Дыхание — это жизнь. Оно оттолкнёт. Замри. Стань льдинкой. Стань ничем, и тогда Он возьмёт то, что Ему нужно, и уйдёт. А птица… Птица будет свободна. По договору.

Он отступил. Его работа была закончена.

Сыч и Козел взяли её под руки и подвели к самому краю синего костра.

— Пора, — сказал Гнездо, и в его глазах не чувствовалось ни злорадства, ни сожаления. Была профессиональная удовлетворённость мастера, выполнившего заказ.

Клетку сотрясло, там в темноте, вслепую билась птица.

— Выпустишь сразу, как уйду, — сказала Крада старшему. — Иначе, сам знаешь, если это обещание не выполнишь, то…

Тот кивнул. Девушка собрала последние силы, чтобы её голос прозвучал твёрдо.

— Лети, — прошептала она. — Лети далеко.

И шагнула в синее пламя.

Словно её окунули в ледяное озеро бездны. Свет костра, фигуры ловцов, последний, отчаянный взмах крыльев в клетке — всё это сплющилось, вытянулось в нить и погасло.

Налетел ветер. Но не тот, что воет в ветвях, а внутренний, выдувающий душу насквозь, оставляя лишь лёгкую, хрустальную пустоту.

И в этой пустоте, уже далёкой от всего живого, Крада услышала последнее, что донеслось из мира людей. Голос Гнездо, сухой и чёткий, как удар ледяной сосульки о камень:

— Лети, царь-птица! Наш дар принят, он даст нам пережить эту зиму.

Мир не сменился — он отслоился как старая краска. Осталась только суть: скрипящий, пронизывающий до мозга абсолютный холод. Крада падала сквозь слои этого холода, как камень режет толщу мёртвой воды, и наконец ударилась о дно.

То есть дна не было.

Был Лёд. Но не тот, что покрывает реки. Это был перволёд, материя, из которой холод явился в мир. Под ногами, над головой, вокруг, внутри. Свет в нём не отражался, вязнул в этой синеватой, абсолютно матовой громаде и медленно угасал, как вопль в подушке. То, что приходилось вдыхать, было плотной жижей из осколков. Каждый вдох вспарывал лёгкие, и Крада чувствовала, как на их нежных стенках тут же нарастает хрустальный иней, сжимая её изнутри. Она задыхалась, но кашлять не могла — грудную клетку сковало невидимым ледяным корсетом.

Она очнулась от хруста пальцев.

Своих пальцев.

Кожа на костяшках треснула, когда она попыталась сжать кулак.

Крада лежала на спине и смотрела вверх. Взгляд упирался в потолок изо льда, молочно-мутного, как глаз мертвой рыбы. В него были вморожены тени деревьев, людей, зверей — все в искажённых, скрюченных позах, будто их застали в последней агонии и мгновенно запечатали.

Девушка повернула голову. Больно — мышцы скрипели. Она лежала в огромном зале. Вокруг вздымались колонны, вырубленные изо льда, похожие на гигантские застывшие водовороты или на спирали закрученных, окаменевших внутренностей. Между ними стояли фигуры — люди, животные, птицы — всё из того же молочно-мутного, полупрозрачного льда. Вот в выступе застыла, как в гипсе, голова с неестественно распахнутым ртом. В другом месте из стены торчала рука, пальцы впились в лёд, будто пытались его разодрать изнутри. Не лица — маски последнего мгновения, вмёрзшие в вечность. Они кричали в никуда, и от этого крика, который нельзя было услышать, сводило челюсти.

Мужчина с вывернутыми суставами, будто его выжимали. Женщина, обхватившая пустое место там, где должен быть ребёнок. Птица с одним расправленным крылом — второе так и не успело взметнуться. Во всех позах читалась последнее мгновение до конца. А ещё все они казались огромной, бесконечной, жуткой коллекцией, будто их специально собрали и поставили на полку.

И тогда из самого Льда родился голос. Он звучал не в ушах, возник внутри её черепа, в пустотах между замерзающими мыслями, тихий и безразличный, как трение тектонических плит.

— Гляди-ка, — голос впился в череп, как ледяной шип.

И мужской бас был настолько удивлённым, что Крада открыла один глаз.

Не старик — стихия.

Его фигура казалась высеченной из цельного куска зимнего неба: плечи — гранитные утёсы, обтянутые сине‑белым халатом, который мерцал, словно припорошённый звёздной пылью. Шапка с белоснежной опушкой сидела дерзко, чуть набекрень. Но страшнее всего было лицо: за пышной, искрящейся инеем бородой и усами проступали лишь глаза — два осколка ледникового озера, серо‑голубые, с паутиной морщин, в которых таился вековой холод.

— Добро тебе, дядька, — выдавила с трудом. В гортань впилась тьма острых ледяных осколков. Крада закашлялась, из посечённого горла вылетело несколько кровавых капель, упало на лёд. Но сгустки крови не замёрзли, зашипели, прожигая в покрове дымящиеся пятна.

— Веста, — хмыкнул старик. — Но… немного переспелая, и метка стёрта. Откуда ты здесь, жрица Капи? Чего тебя занесло в такую даль? Не моя ты треба.

— Так и не веста я уже, почитай, год почти, выгнали, — доложилась Крада, как только прокашлялась, говорить стало легче. Она наконец-то оторвала взгляд от его лица. — Крадой меня зовут.

— А тепло ли тебе, девица?

— Ты, дядька, из вежливости пытаешь? — спросила Крада. — Или нарочно издеваешься?

— На огонь готовили, в ледяном дыхании не пропадёшь, — кивнул он. — Спросить я по правилам тебя должен, раз живой добралась. И… Тут что-то ещё… Почему ты выглядишь такой знакомой?

— Я и в самом деле живая? — на всякий случай уточнила Крада, так как вовсе не была в этом уверена.

Дышать вдруг стало легче, и говорить тоже, почти прошло ощущение, что разобьётся, если неловко взмахнёт рукой или резко повернёт голову. Разве живое так быстро привыкает к нечеловеческому холоду?

— А то! — хмыкнул дядька. — Живёхонькая.

Он вдруг поднялся со своего ложа, Крада только теперь заметила, что сидел ледяной бог на троне из вмёрзших в куб человеческих рук.

— А ты… Ну точно! — он хлопнул огромной рукавицей по своему колену, спрятанному под шубой-халатом. — Семя Арха! И похоже же, как сразу не узнал!

— Дядька Морок, — взмолилась Крада. — Понятнее говори, а? Я дурная девка, шалая, не всегда с первого раза твои мудрые речи понимаю.

— Морок? — он опять хмыкнул. — Бери выше, архаичная кровь. Морок — мой младшенький.

— А ты тогда кто? — это было не то чтобы невежливо, Крада могла поплатиться тут же счастливо сбереженной жизнью за то, что не узнала старшее божество, но слова уже вылетели. Она вжала голову в плечи, ожидая немедленной кары, но ничего такого не случилось.

Ледяной бог опять засмеялся, и Крада открыла глаза, благодарная Мокоши, что у этого исполина сегодня такое чудесное настроение. Его смех был похож на далёкий грохот снежной лавины — сухой, раскатистый, беззлобный, но от него на сводах зала посыпалась ледяная крошка.

— А ты бойкая, — одобрительно сказал он, поправляя шапку. — В мать, поди. Нет, я не Морок. Я… как кому слышится…. Карачун, Студень, Трескун, коли уж имена спрашиваешь. А то и ПраЗим.

Он сделал шаг вперёд, и Крада почувствовала, как воздух вокруг него уплотнился, загустел, будто сам мороз сковал ему дорожку для прогулки. Обошёл её кругом, изучая, как мастеровой разглядывает диковинную вещицу.

— Семя Арха, — повторил могучий старик задумчиво. — Из поздних побегов. Из тех, что в тёплых долинах да на княжьих подворьях пошли. У тебя в жилах и огонь капища, и снега севера, да ещё, видать, что-то от отца человеческого. Гремучая смесь. Оттого и жива здесь стоишь. В огне не горишь, в воде не тонешь…

— Ещё как… — пробормотала Крада, — и тону, и горю… А что ты, дядька Карачун-Студенец-Трескун, про моих родителей знаешь? А, прости, Празим ещё…

— Немного, — кивнул тот. — Тебе лучше дядьку своего настоящего спросить, он проснулся недавно, лютовал, правда, какое-то время, но сейчас, вроде, в норму пришёл. Может, что связное и расскажет про сестру свою. Ну, про твою мать. А об отце-то никто тебе лучше самой матери и не скажет. Кто ж его знает… Да и что за заботы у Архов за людями наблюдать?

Опять понятно только то, что совсем непонятно. Эти боги… Пробираешься к ним, едва живой остаёшься, а они какую-то бессмыслицу, ясную только им, несут. Крада вздохнула, отчаявшись разобраться в том, что этот многоименный бог имел в виду.

— Я вообще-то попросить хотела.

— Ну, проси, — просто кивнул он. — Раз живая осталась, имеешь право.

Крада собиралась про Волега сказать, чтобы клеймо птичье снять с него, но слова сами вылетели из непослушного рта:

— Деревню Бухтелки от проклятия освободи, а? Люди там хорошие, нормальные люди. За что ты им эту проклятую полынью всучил?

— Вот же, — он развёл руками. — Так они твою же… Подожди…

Многоименный нахмурился.

— Ну и что там за шум? Впустите…

В ледяной зал ворвался кречет. Весь окровавленный об осколки, с налёта врезался в стену, отскочил и тут же взмыл снова, кружа по залу, сшибая призрачные фигуры, разбрызгивая кровь по матовому льду.

— Цыц! — загремел ледяной бог, и весь зал задрожал.

Волег отпрянул, замер в воздухе, ошеломленный. И… застыл на лету, покрылся мгновенным, прозрачным, идеально гладким слоем льда. Он превратился в ещё одно ледяное изваяние, парящее в полуметре от пола, с вечным оскалом боли и бешенства.

— Это мой! — крикнула Крада. — Отпусти его!

— Вы просто настоящий бардак устроили в моём идеальном дворце, — проворчал многоименный, и Волег отмер, ожил, мелко дрожа.

Он, наконец, увидев девушку, тяжело, как камень упал рядом, с трудом дыша, и прижался окровавленной головой к ее ноге.

Трескун смотрел на них сверху вниз, поправляя свою меховую шапку.

— Ну вот, — сказал он с тяжёлым вздохом. — Пришла, нашумела, птицу свою дикую привела. Архово семя, звал я тебя? — он выглядел расстроенным, — Ну, чего просила-то? Ага, про деревню.