Глава 18 · Нашла коса на Гусь-камень
Крада и Травень подбирались к гробу с Горькой, как волки к заблудившему путнику — медленно, бесшумно, используя каждый бугорок и тень от кривых, покосившихся тополей. Земля схватилась к вечеру коркой сверху и предательски хлюпала жижей под ней. Каждый шаг отдавался в ушах оглушительным скрипом или чавканьем.
Волег кружил в чернильном небе, и Крада кожей чувствовала его взгляд — оттуда, где ветер грызёт звёзды. Она запретила ему садиться.
— Если что — бей миряку в голову, — сказала перед выходом. — Мне эта говорящая гнида живой нужна, но если кинется, не мешкай.
Удостоверившись, что желающих скоротать ночь на кладбище не осталось, Крада, уже не таясь, направилась к открытому гробу.
Травень рядом дышал часто и неглубоко, как заяц в силках. Он вцепился в локоть Крады с такой силой, что она чувствовала каждый его ноготь даже сквозь шубейку.
— Ты-ы-ы… — шептал он, заикаясь. — Ты и ночного погоста не боишься? Идёшь, как по торжищу за рыбой…
Он стал совершенно белым в свете луны, пальцы мелко тряслись, зубы выбивали дробь.
— Ой, — махнула рукой Крада, — у меня батюшка в заложных несколько лет ходил, чего не привыкнуть?
Голоса звучали гундосо, так как приходилось зажимать носы: медовая вонь поверх гниющего мяса, кислота разложения и под всем этим что-то еще, металлическое, как кровь на языке. Крада дышала ртом, мелкими глотками, но это не помогало. Запах лез в легкие, липкой плёнкой оседал на нёбе.
Травень посмотрел с уважением, сам же подойти к миряку близко не решился. Вымазанный медом и смолой гроб светился в темноте тусклым, сальным светом, будто огромный гниющий гриб. И этот свет притягивал к себе всё живое, что ещё осмеливалось двигаться в окрестностях: последних, одуревших от холода мух, ночных бабочек, слепых жуков. Они роем копошились на его бортах, падали в густую массу и бились в ней, усиливая тот самый гул — зловещее шуршание медленной, коллективной агонии.
Тело Горьки, скрюченное путами, двигалось мелко, бессмысленно и постоянно. Пальцы скребли по дереву гроба, выцарапывая что-то невидимое. Пятки били глухую нервную дробь, голова моталась из стороны в сторону, и из горла вылетали не слова, а обрывки звуков: бульканье, посвисты, лай, мычание, детский лепет.
— Горька, — позвала Крада, пересиливая отвращение.
Голова медленно повернулась. Мухи на его веках вздрогнули, приподнялись, открывая глаза — мутные, затянутые бельмом, похожие на молоко, в котором утопили две гнилые смородины. Он уставился на Краду, не видя её. Потом губы растянулись в беззубой, идиотской улыбке.
— Колесико, — прошептал он слюняво. — Колесико от телеги ка-а-атится. По кочкам. Тук-тук-тук. Все ребра пересчитало. Сколько, девка, у тебя рёбер?
Крада промолчала. У неё было двенадцать пар, но она сомневалась, что Горьке нужно именно это число.
— А давай посчитаем, — оживился он. Слюна текла по подбородку, смешиваясь с засохшей пеной. — Раз-два-три-четыре-пять — вышел зайчик погулять. Вдруг охотник выбегает…
— Горька, — перебила Крада. — Где Ярина? Она была тут, с тобой была, так?
— Ярина, — повторил он смачно, будто пробуя имя на вкус. Причмокнул. — Ярина в тесте. В пряничном.
Парень за спиной Крады всхлипнул.
— Мы её съели, — доверительно сообщил Горька. — С хрустом. Пряничек с глазками. Вку-у-усно.
Травень рванул назад, споткнулся о кочку, взмахнул руками, пытаясь удержать равновесие на мёрзлой земле, и рухнул на чью-то могилу, прямо лицом в почерневший холмик.
— Я не могу! — выдавил он. Голос срывался на визг. — Это не он! Это уже не человек!
— А кто говорит, что человек? — отозвалась Крада, не оборачиваясь.
Она наклонилась к гробу. Мёд противно лип к рукавицам, но девушка этого даже не заметила. Схватила Горьку за волосы — сальные, свалявшиеся, похожие на паклю, которой конопатят лодки.
— Ты что творишь⁈ — закричал Травень с могилы.
— Разговариваю. Сам же просил…
Она зажала умирающему миряку нос. Крепко, до хруста хрящей.
— Вдохнуть не сможешь, пока не ответишь.
Горька дёрнулся. Слабо, вяло — сил в этом теле почти не осталось. Грудная клетка вздымалась, пытаясь поймать воздух. Мухи, потревоженные движением, взвились роем, забились в волосы Краде, облепили её запястье, ища тёплое, живое, не тронутое заразой.
— Где Ярина? — Крада тянула за волосы, запрокидывая его голову всё выше. — Выходи, ведовка.
Горька зашёлся в кашле. Не в том, когда по весне сквозняком прихватило, таким выхаркивают лёгкие наружу. Серые сгустки пены летели на борта гроба, на медовые подтёки, на Крадины рукавицы.
— Выйди! — завопила Крада ему в самое ухо. — Выйди и говори, тень Ярины!
Горька взвыл. Нечеловеческим, животным воем. Его тело выгнулось дугой, кости хрустнули в трёх местах сразу. Он начал биться в настоящей, а не как до этого, издевательской, падучей. Из горла вырвался хрип, но в нём прорезалась нотка осмысленности. Его пальцы царапнули край гроба, будто пытались нащупать опору. Судороги стали реже, пена окрасилась розовым — он прикусил язык. И вдруг миряк затих. Совсем. Дыхание стало ровным, слишком ровным для живого человека. Глаза закрылись.
Когда он их открыл, в них не было безумия, а только холодная, бездонная усталость. И боль. Такая древняя и глубокая, что страшно смотреть.
Губы шевельнулись.
— Че…го разо…ралась? — спросил миряк женским голосом, который шёл не из горла, а откуда-то глубже, из треснувших рёбер, из остывающих лёгких. Голос вырывался обрывками, со свистом, с хрипом — будто говорящую душили. И душили давно, так что она уже почти привыкла. — То…же хо…чешь красный сон?
— Про сны поговорим позже, — Крада чуть ослабила хватку, но волос не отпустила. — У меня их навалом, своих. Красные, синие, серо-буро-малиновые. Сейчас говори, как ты с Яриной связана? Кто ты?
Сущность в Горьке моргнула. Долго, медленно, словно веки весили по пуду каждое.
— Я… помню… — голос запнулся, увяз в чём-то липком. — Снег… помню. Красный. Ползла… по нему. Долго.
— Хорошо, — Крада чуть ослабила хватку. — Я поняла, что Ярина ползла по снегу. Потом-то куда делась?
Сущность в Горьке опять дёрнула тело, он выгнулся коротко дугой, тут же опал, и речь его, словно подправленная скрипом костей, прозвучала понятнее:
— Потом… снег кончился. Стало… твёрдо. И мокро. И тихо. Так тихо, что слышно, как лёд намерзает на костях.
— Ярина… в живе? — наконец-то спросила Крада прямо.
Травень дёрнулся, она почувствовала спиной, так туго натянулось напряжение. Он, казалось, даже дышать перестал.
То, что поселилось в Горьке, замолчало. И тело затихло, несколько мгновений не было слышно ни скрежета ногтей, ни стука пяток о гробовину. Вообще ничего, так долго, что Крада уже решила — ушла, растворилась в том скрипе мёрзлых ветвей и хрусте ледяной корки под ногами, о котором только что говорила. Ветер стих. Мухи перестали жужжать.
— И да, и нет, — наконец как бы нехотя произнёс тот самый тягучий, булькающий женский голос.
Крада слышала: всхлипнул Травень, но не оглянулась, побоялась упустить внимание сущности, говорящей из Горьки.
— Это как? — спросила Крада. — Ты можешь человеческими словами?
— Могу, — голос в Горьке окреп, налился горечью. — Могу. Только ты не обрадуешься.
— Я вообще редко радуюсь. Давай.
Горька вдруг вздохнул. Ровно, глубоко, как спящий. Из его полуоткрытого рта сквозь подсыхающую розовую пену выползла муха. Чёрная, жирная, с блестящими крыльями. Посидела на мочке, чистя лапки, перебралась на щеку. Крада уставилась на неё.
— Шиш поганый… — она начала о чём-то смутно догадываться. — А тело? Где оно?
Муха сорвалась с места, с противным звоном облетела вокруг головы девушки и спикировала обратно, прямо в раскрытый рот Горьки.
— Там… — булькнула внутри. — Где вода… мёрт… вая… те… чёт… Вспять… Тень… клюв…
— Нетеча? — поразилась Крада, тут же ухватив суть. — Гусь-камень?
И какой из пращуров её так удачно направил на эти мушиные похороны?
— Он… тень его… дышит…
Лицо Горьки дёрнулось в мучительной гримасе. Теперь в нём боролись два выражения: его собственный, тупой ужас и чужое, сосредоточенное страдание.
— Там… — выдохнуло страдание. — Один дух испустила. Другой в себя приняла. Не по своей воле. Но и не против.
— Где это место? — Крада почти кричала.
Когда Горька снова открыл рот, из него потекла уже не пена, а чёрная жижа, густая, маслянистая, с металлическим блеском. Она ползла по подбородку, капала на мёд, смешивалась с ним, и там, где они встречались, начиналось медленное, ленивое кипение.
— Ярина, — вдруг подал голос Травень. Он шатался, почему-то весь облепленный прелой листвой и комьями. — Ярина… это ты? Если ты, прости меня, я…
— Поздно, парень, — устало выдохнула Крада, разжимая побелевшие пальцы, которыми тянула сальные волосы Горьки. — Тётка твоя не слышит.
Он упал на колени, уронил лицо в ладони и зашёлся в беззвучных рыданиях.
Крада стояла над гробом, глядя на Горьку. Лицо его стало спокойным, почти умиротворённым. Стремительно вылетевшая изо рта муха рванула в сторону селитьбы. Превратилась в точку, потом в маковое зёрнышко, потом в ничто — просто сгусток тьмы на фоне ещё более густой тьмы. Наверное, отправилась искать Боговеда, так как пришёл его черёд.
Травень всё ещё стоял на коленях в промёрзлой земле. Ладони он от лица не убрал, только пальцы разжались сами, повисли плетьми — будто у него вдруг не осталось сил даже на то, чтобы закрыть глаза и ничего не видеть.
— Надо идти, — сказала Крада. — Тут воняет, меня вот-вот вывернет.
Травень не ответил.
— Хочешь поговорить с тем, что когда-то было Яриной, дождись следующего миряка. Только не нежничай с ним, понятно? А сейчас вставай, пошли.
Он поднял голову. Глаза красные, распухшие, совсем сухие — видно, выплакал всё за эти несколько минут. Или просто слёзы замерзли.
— Куда? — спросил он.
— Тебе — в селитьбу. Мне — дальше.
— Дальше, это куда?
— Искать то место, где твоя тётка, умирая, вместе с мухой какой-то чуждый дух заглотила.
— Она умерла? — он то ли спрашивал, то ли утверждал.
— Как бы… да, — пожала плечами Крада. — Думаю, тело её где-то там изо льда сейчас оттаивает. А дух вон в селитьбу помчался, новую жертву точно присмотрел. Только это не Ярина уже, Травень. Не твоя тётка. Скорее, обида её и жажда мести. Не думаю, что в ней любви к тебе уголочек остался.
— И что мне делать теперь? Она же вместо матери…
— Как снег совсем сойдет, тело найди, похорони по-человечески. Сильно только не затягивай, пока ночи еще холодные, на жаре попортится. И живи дальше.
Крада пожала плечами:
— Что я могу еще тебе сказать? Только если ты что-то знаешь про то место, о котором оно… — девушка кивнула на мёртвое тело Горьки, — сейчас говорило? Там, где мёртвая вода течёт вспять. Там и ищи тело.
Травень, всё ещё вне себя, покачал головой:
— Точно не знаю. Говорят, что за туманной излучиной есть место странное, только… Оно ли? Там огромные валуны, что скалы, по дну течёт ручей, небольшой, теряется между оврагами, но как бы… по обе их стороны как бы навстречу сам себе течёт…
— А вот это уже очень интересно, — Крада тянула его за собой, заставляя перебирать ногами, иначе Травень и с места бы тут не сдвинулся, так до утра на погосте и торчал бы.
— Интересно… — задумчиво протянул он. — И вода в ручье очень студеная летом, просто ледяная, а зимой не замерзает даже в суровые морозы. Сам я не видел, только говорят какие-то мужики из соседней селитьбы как-то заблудились в тумане, шиш их заморочил, привёл к ручью, туда-сюда день и ночь водил. Найти выход они смогли только после того, как «заросшие шерстью люди» показали им обратную дорогу. А когда они пришли в родную деревню, оказалось, что прошло уже два десятилетия. Жёны и дети, постаревшие на двадцать лет, с трудом их узнали. Только это ещё до моего рождения было, так, страшилки из тех, что ребятне для острастки рассказывают на ночь.
— Ну хоть приблизительно знаешь, какого направления держаться-то?
— За Закрутихой, значит, ежели по старому тракту на полночь идти, будет сосновый бор. Его обходить надо, так как там топь, только с виду сухо. Кочки такие, ласковые, на них посидеть охота. А под ними — бездна. Мужики говорили: сядешь — и всё. Только шапка по воде поплывет.
— Красиво, — одобрила Крада. — Дальше.
— Дальше — овраги. Их три, как зубца у вил. Спускаться в средний нельзя, там когда-то, говорят, идолы старым богам стояли. Сейчас только булыжники навалены, но кто туда сунется, назад не ворочается. В народе гудят, будто они не ушли, а под землю зарылись, и теперь, когда луна худая, из-под корней стучат.
— Чего стучат-то?
— А кто ж их разберет. Может, молотом по наковальне, может, зубом об зуб. Спросить боязно.
— А как тогда пройти?
— По крайнему оврагу, с правой руки. Там тропа звериная, волки торили. По ней и выйдешь к ручью. — Травень запнулся, сглотнул. — Так говорят. Я дальше не знаю.
— Ну хоть что-то, — облегчённо вздохнула Крада. — Направление есть, авось не сгинем.
Она развернулась, свистнула так пронзительно, что у Травня уши заложило. Где-то в чёрной вышине отозвался кречет, описал круг над погостом и пошел на снижение.
— Ты это… — Парень переступил с ноги на ногу. — Что ли сама туда собралась? И одна попрёшься? Сдурела, девка. Явно сдурела.
— Одна, не одна, — Крада размяла занемевшее плечо, — моё дело. Тебе-то какая забота? Спасибо, Травень. Живи долго.
— Погоди! — Он рванул за ней, споткнулся об корягу, чуть не упал. — Ты хоть возьми чего на дорогу! Я мигом, у меня тут недалеко… Хоть хлеба! Краюху! Луковицу!
— Глухой, что ли? — Крада остановилась, резко обернулась. — Сказано: иди в селитьбу. Я не пропа… Ой, мамочки!
Она оглушительно завизжала, потому что из-за поклонного камня, торчащего на краю погоста кривым зубом, вдруг высунулась рука.
Рука пошарила по воздуху, нащупала край валуна, ухватилась. Подтянулась. Следом показалась голова — черная тень на фоне чуть более черного неба, с белыми пятнами глаз и оскалом, в котором угадывалось раздражение.
Кречет спикировал стрелой, целя в затылок восставшему, но в последний миг развернулся — и только воздух свистнул над самым темечком.
— Крада… — сказала тень, что-то торопливо дожевывая. — Нигде и никогда от тебя покоя нет.
Травень поднимался с земли, стуча зубами. Наверное, за эту ночь он стёр их под корень.
— У-п-п-пррррь… — Язык парня не слушался.
— Упырь, — кивнула Крада. — С языка снял. И какого шиша поганого ты, Ярынь, меня кинул в самый разгар неприятностей?
Спросить, что именно дожёвывала одна из голов Смрага, она не решилась.
— Не я, а Лынь, — уточнил тёмный боярин, что-то пряча за спину. — С ним ходить по селитьбам в округе Нетечи — большая ошибка. У него в каждой по вдовуш…
— Я поняла, — Крада перебила, оглядываясь на Травня.
Ярынь тоже заметил его:
— А тебе, парень, не пора ли спать? — он прищурился. — Завтра проснёшься и подумаешь, что приснилось. Все так делают. Это удобно.
— Я не… Я не усну, — Травень мотнул головой.
— Уснёшь. Честное упырское слово.
Ярынь посмотрел на него. Всего лишь посмотрел. Травень открыл рот, закрыл, постоял ещё мгновение — и вдруг обмяк, привалился спиной к стволу мощного дерева и засопел.
— Долго проспит? — спросила Крада.
— Часа три. Потом продрогнет, проснётся и побежит в избу греться. Там и забудет.
Волег скользнул вниз, тяжело, почти по-вороньи, приземлился на плечо Краде.
— Идём что ли? — тёмный боярин посмотрел на Краду. — Я слышал, этот юнец тебе дорогу обсказал.
— А мы не полетим? — разочарованно протянула она.
— Стратим небо всё ещё стережёт, — вздохнул Ярынь. — И это… Дорогу-то Смраг-змей знал. А я нет, так что придётся на слова этого селянина положиться.
— И Лынь?
— Я же сказал — знает Смраг, а ему, сама понимаешь, показываться сейчас никак нельзя.
Крада только вздохнула.